Подлинная история тайного общества «Херут»

ИССЛЕДОВАНИЯ | Статьи

Ю. П. Морозова (@Lubelia)

Подлинная история тайного общества «Херут»

Сетевая публикация.

Предлагаю вашему вниманию страшную историю о декабристах, масонах, евреях и английских (или еврейских) деньгах для свержения царской власти. История эта упоминается и тиражируется, информация о тайном обществе под названием «Херут» (или «Хейрут») — одном из самых таинственных обществ, которое занималось пропагандой каббалистики и иудаизма, — рекламируется на государственном уровне. Например, на выставке в Манеже, посвященной 400-летию дома Романовых, тайное общество «Херут» было официально упомянуто. С официально сформулированными целями (см. картинку):

  • революция;
  • «истребление царской семьи» (почему-то в кавычках);
  • разделение страны на несколько «держав».

Предполагается, что тайное общество «Херут» было сравнимо по размерам и масштабам деятельности с Северным и Южным обществами и разделяло вот эти указанные цели (в вопрос о том, насколько разделяли их сами Северное и Южное общество, я не буду сейчас вдаваться). Эти материалы пошли кочевать по многочисленным интерактивным выставкам, посвященным семейству Романовых, по всей России. В Москве этот плакат можно увидеть на ВДНХ в мультимедийном историческом парке «Россия – моя история».

…Впрочем, есть и вариации этой истории. В других случаях «Хейрут» объявляется масонской ложей: «В конце XVIII в. в Санкт-Петербурге в одном доме с известным масоном М. М. Сперанским жил уроженец г. Шклова ­ богатый и влиятельный откупщик Абрам Израилевич Перетц. Один из его сыновей, Е. А. Перетц, получил дворянство и стал членом Государственного Совета. Старший сын, Гирша (Григорий), стал декабристом. В 1817 г. в чине титулярного советника поступил на службу в канцелярию генерал-губернатора Милорадовича, где познакомился с Ф. И. Глинкой (масон, поэт, автор "Тройки"). Вместе с Глинкой создал тайное общество, паролем которого стало еврейское слово "хейрут" (что значит "свобода") и завербовал в него 5 человек. Под названием "Хейрут" эта экзотическая масонская ложа и стала известна в литературе» (Н. М. Михайлова. РОЗЫСК О РАСКОЛАХ. 1995)

В некоторых случаях общество становится аж шпионской сетью: «Больше всего "Хейрут" походил на какую-то шпионскую сеть: завербованный спокойно живет, потом является человек, называет пароль... и…» (В. Бокова. Русские общественные объединения 1-й трети XIX века).

 Вообще картинка получается красивая. Масоны вместе с евреями (слово-то еврейское!) собираются истреблять царскую семью. Ужасно, правда?

…Однако почему-то история этого тайного общества почти не отражена в работах советских историков, оно не вошло в учебники, никаких масштабных монографий, посвященных ему, в природе не существует. Активно упоминаться оно начало ровно в последнее время. Но что ж, в конце концов, основной источник об этом обществе был опубликован не так давно.

В 2001 году в XX томе «Восстания декабристов» опубликованы следственные дела, в которых собраны основные материалы об этом обществе. Это дела Ф. П. Глинки, Г. А. Перетца и Н. И. Кутузова. Еще несколько дел, в которых идет речь об этом обществе и сопутствующих обстоятельствах, опубликованы ранее в XVIII томе (1984 г.): дела Д. А. Искрицкого, А. С. Гангеблова и С. М. Семенова. И еще ранее, в XV томе (1979 г.), опубликовано дело М. Д. Лаппы. В сущности, данными людьми и исчерпывается круг так или иначе вовлеченных в эту драматическую историю.

 

Еврейский след

Итак, о чем вообще идет речь? Главным героем всего сюжета является титулярный советник Григорий Абрамович Перетц (1788–1855). Официально он «евангелической веры», но таки да, они всей семьей перешли в лютеранство аккурат перед войной. Сын довольно известного человека — Абрама Израилевича Перетца (1777–1833), винного откупщика и армейского поставщика, который тоже связан с декабристами, хотя и вообще не по политическим делам. Он, как уже сказано, занимается армейским поставками, в частности в Бессарабию, то и дело поминается в документах по 2-й армии (где, как мы помним, имеется гнездо Южного общества во главе с Пестелем и Юшневским). А Юшневский — интендант, и вот тут-то, при некоторой доле фантазии, можно выстроить цепочку про еврейские деньги в деле осуществления мировой революции. Впрочем, о финансовых делах 2-й армии мы уже писали в статье «Оксана Ивановна Киянская и золото партии», и повторяться не стоит, а бедному Абраму Израилевичу не повезло: армейские поставки его разорили еще до возникновения Южного общества. Ну как разорили — на 1820 год и далее его сын явственно не бедствует, да и сам Абрам Израилевич благополучен. Но более с русской армией он не связывается, а разбирается со своими взаимными исками с государственной казной. Когда сын является к нему со светлой идеей профинансировать какое-нибудь тайное общество, папа его посылает в пень. Собратьям-евреям где-нибудь чем-нибудь помочь – можно. Тайное общество? Нет.

И да, Абрам Израилевич соседствует с Михаилом Сперанским и вообще довольно близок к нему. Например, как раз до войны помогает разрабатывать законодательство в отношении евреев… возможно, примерно после этого, осознав все прелести оного законодательства, и решает податься в лютеране. Но само по себе знакомство со Сперанским из человека масона и участника тайных обществ никак не делает.

А Перец-младший — штатский, на начало 20-х гг. служит в канцелярии ген.-губ. Милорадовича. В общем, приятный и благополучный молодой человек. По службе он, разумеется, знаком с правителем канцелярии Милорадовича — Федором Глинкой, героем 1812 года и автором «Писем русского офицера». Глинка-то — эксперт по тайным обществам, начиная с самого «Союза спасения» 1816 года: он довольно умеренный монархист, и в целом примерно из тех людей, которые с начала 20-х годов, скорее, отходят от активной деятельности и прячутся в службу и личную жизнь. Но Глинка, безусловно, в тайном обществе, и, безусловно, многих и о многом знает, связи поддерживает, и засветился у Рылеева накануне 14 декабря. И после 14 декабря – не сразу же, но совершенно неизбежно – и Глинка и Перетц попадают под арест.

…Следствие, впрочем, начинает раскручивать сюжет о Перетце и Глинке издалека. С декабриста Искрицкого. Далеко не самый известный и активный участник декабристского движения, но именно в его показаниях впервые появляется имя Перетца.

Демьян Искрицкий, подпоручик Гвардейского генерального штаба, 1803 года рождения, 22 года на момент выступления 14 декабря. Племянник Ф. Булгарина, между прочим. О восстании знал, и побывал накануне на квартире Рылеева, и 14 декабря даже и на площади был — но в одиночку и толком ничего там не делал, разведывал. Вообще – он вроде бы из тех молодых офицеров, которые только накануне оказались в сфере подготовки восстания, а до этого, в сущности, ничем в тайном обществе не занимались, даже если о нем и знали.

Арестован Искрицкий был 29 января, довольно поздно, позже, чем многие другие герои этой истории.

 

Тайные общества: мультиприем

Искрицкий пишет следующее:

«Я был принят в члены тайного общества, как уже показал в ответах своих, титулярным советником Григорием Аврамовичем Перетцом в 1820 году. На вступление в оное не имел никаких побудительных причин. Время моего приема так удалено и я тогда был так молод, что не могу вспомнить всех подробностей, до моего приема касающихся, но вот обстоятельства, проясняющие оный.

Квартируя в одном доме с г. Перетцом, я познакомился с ним. Он первый начал мне раскрывать образ правления государства, говорил о выгодах представительного правления.

Навещая меня часто, он все мое внимание обращал к политическим наукам, давал мне читать Конституции разных государств, приводил из Библии какие-то законы Моисея в доказательство, что Бог покровительствует подобным постановлениям. Идеи сии были для меня новы, я слушал его с удовольствием. Тогда он открыл мне о существовании какого-то общества, имеющего целию ввести Конституционное правление в России, прибавляя, что это не можно назвать обществом, ибо оно не имеет ни бумаг, ни списка членов, ни совещаний, что члены друг друга не знают, однако ж в случае нужды слово "свобода" (на еврейском языке) было знаком, по которому можно было узнавать друг друга. Он не назвал мне ни одного члена, но изредка намекал о полковнике Глинке, как будто и он член сего же общества; расспрашивая о моих товарищах по службе, он склонял меня, чтобы я вводил их в сие общество.

Вскоре обстоятельства службы переменили мой образ занятий и прекратили наше с ним знакомство. С самого начала 1822 года я посвятил себя военным наукам и г. Перетца совсем потерял из виду и встречался с ним только на улицах. Он мне уже более никогда не напоминал об обществе, и как мне никто не говорил об оном, то я полагал, что и общества подобного не существует».

Вот здесь у нас впервые и появляется тайное общество со многими членами, знаком которого служит слово «свобода» на еврейском языке — в смысле вот этот самый «херут». Слово-то как раз самое подходящее: оно обозначает на иврите именно «гражданскую свободу», в противоположность рабству, и да, употребляется в связи с Моисеем в контексте исхода из Египта, так что всё вполне правдоподобно: Перетц это читал – и цитировать Тору, надо полагать, в состоянии. Из членов общества упоминается еще один человек — Федор Глинка, второй главный фигурант всей это истории.

Вот здесь у нас впервые и появляется тайное общество со многими членами, знаком которого служит слово «свобода» на еврейском языке — в смысле вот этот самый «херут». Слово-то как раз самое подходящее: оно обозначает на иврите именно «гражданскую свободу», в противоположность рабству, и да, употребляется в связи с Моисеем в контексте исхода из Египта, так что всё вполне правдоподобно: Перетц это читал – и цитировать Тору, надо полагать, в состоянии. Из членов общества упоминается еще один человек — Федор Глинка, второй главный фигурант всей это истории.

Страшного слова «херут» Искрицкий не называет (да забыл он его, видимо, если вообще осознал, помнит только значение, уже хорошо). Но основная информация у нас есть: дело было в 1820 году, ограничилось разговорами о конституции, и никого из членов, кроме Федора Глинки (и того — смутно), Перетц не упоминал.

Впрочем, Искрицкий — молодой человек толковый, со многими знаком, – и нет, его участие в тайном обществе совсем не ограничивается разговорами о свободе в 1820 году. Внезапно он обнаруживается на совещании 13 декабря на квартире Рылеева и даже получает от того задание: отслеживать движение полков. Оказывается он там потому, что накануне об обществе ему рассказывает граф Петр Коновницын. Искрицкий искренне считает, что это то же самое общество, в которое его принимал когда-то Перетц: он пишет, что Коновницын сообщил ему об обществе «вторично». Коновницына об этом спрашивают мало, и он сам указывает без подробностей, что считал, что кто-то Искрицкого в незапамятные времена принял, значит, он и свой.

А. Розен в своих записках упоминает, что Искрицкий вообще принадлежал еще аж к «Священной артели» — одному из самых ранних обществ. Так что есть вероятность, что он принят не дважды, а трижды, и все три раза — вроде бы в разные общества, но при этом все равно состоявшие из примерно одних и тех же людей.

Примерно такая же путаница происходит у самого Искрицкого с декабристом Лаппой. Михаил Демьянович Лаппа (1798–1840) — офицер Измайловского полка, вся декабристская деятельность которого заключалась в том, что накануне присяги Николаю он оказался в группе офицеров, которая собиралась присяге воспротивиться. Однако же, несмотря на эти мысли, он вполне присягнул, а потом добровольно сдался, когда был арестован его лучший друг и сосед по квартире А. Гангеблов.

Перетц в какой-то момент дает показание о том, что да, он принял в общество Искрицкого, а Искрицкий, в свою очередь, принял Лаппу. Но Лаппа отвечает следующее: «Я принадлежал прежде Искрицкого к тайному обществу, но скрывал перед ним. Искрицкий, не зная этого, предложил мне быть членом оного, мы с ним обнялись, и тем кончилось».

Как видим, участники обеих схожих ситуаций искренне уверены, что общество в их среде ровно одно, и если тебя куда-то пытаются принять — то, скорее всего, в то самое, в которое уже однажды приняли. Никто не пытается никого опознать по тайному знаку — и даже примерно сверить версии на тему целей и задач. Лаппа, таким образом, вообще оказывается принят в общество аж трижды: сначала своим учителем М. Жильи, который вроде бы был карбонарий и рассказал об этом ученику, потом Искрицким, а потом, уже в 1824 году, Назимовым — ровно в то общество, которое мы именуем Северным. Об истории Гангеблова и Лаппы я расскажу чуть позже, но там показательна история о том, как, узнав о тайном обществе, Гангеблов хочет посоветоваться, вступать или не вступать, и вообще, что об этом думать, с Яковом Ростовцевым, старым своим приятелем, про которого он не знает, в обществе тот или нет. Ростовцев в это время еще не в обществе, но если бы разговор состоялся, то, наверное, для следствия это выглядело бы как прием Ростовцева в общество Гангебловым. А так Ростовцева притаскивает Оболенский уже осенью 1825 года.

…Что касается Жильи, который вроде бы принял Лаппу в тайное общество в 1819 году, а сейчас уже умер, — так это не первый покойник, которому приписывают принятие в общество: изрядную часть южан, например, принял покойный на 1826 год капитан Филиппович. Это очень удобно, ведь когда кто-то уже умер — он мог при жизни принять кого угодно и куда угодно. На учителей вообще много ссылаются — А. Юшневский, например, тоже красочно рассказывает, как свободолюбивые идеи привил ему никому неведомый и давно мертвый итальянец.

Этот итальянец Жильи вообще много крови попортил следователям. Раз за разом всем подряд они задают вопрос о нем, о его связях с Перетцом и Глинкой. Дело в том, что этот Жильи действительно существовал, и учительствовал, и действительно вращался в той же компании. Например, был не только учителем Лаппы, но и гувернером Искрицкого, а по некоторым сведениям, и Перетцу какие-то уроки давал. Картина в головах следователей складывалась страшная: наличие международной сети карбонариев. Эта картина до сих пор присутствует в информационном пространстве: «Известный масон-карбонарий Ф. Буанаротта, состоявший в тесном контакте с российскими заговорщиками, направлял в Россию своих эмиссаров (1822 год). В 1818 году в Россию бежал карбонарий Мариано Джильи, где он подвизался в роли преподавателя итальянского языка в доме декабриста М. Д. Лаппы. В конце 1819 года карбонарий посвятил своего ученика в карбонарскую венту. Для Лаппы путь в иллюминатский "Союз благоденствия" лежал именно через венту, существовавшую на правах филиала именно этой организации. Еще одним карбонарием усилиями Джильи стал Д. А. Искрицкий» (Источник  бреда — О. Платонов. Пятая колонна в России: декабристы и масоны).

Возможно, стоит объяснить, почему это бред. Потому что, как ни смешно, Следственный комитет делал свою работу очень неплохо. Если бы Лаппа занимался какой-то обширной деятельностью и имел активные международные связи в кругах карбонариев, масонов и/или евреев, это бы всплыло на следствии, потому что тему о международных связях роют очень и очень активно и пристально. Ничего такого не всплывает, ни здесь, ни вообще.

Михаил Демьянович Лаппа  — действительно хороший человек, он много лучше своего друга Гангеблова, — но не сказать, чтоб особенно умный, решительный и деятельный декабрист, несмотря на то, что аж трижды член тайных обществ.

 

Лирическое отступление. Проклятые католики и хорошие православные парни

Здесь будет некоторое отступление о том, что напрямую с сюжетом про Перетца и его общество не связано. Но это про двух людей и их дружбу — про Михаила Лаппу и Александра Гангеблова, подпоручика и поручика одного и того же лейб-гвардии Измайловского полка, 27 и 25 лет.

Гангеблов оставил обо всем произошедшем с ним тогда обширные записки. Пишет он их довольно поздно. Точнее, нет, пишет-то он их, судя по всему, по относительно свежим следам, но к ним присовокуплено достаточно позднее предисловие с некоторыми сетованиями на жизнь: «Вот я уже переживаю 85-й год моей жизни, а никому ни себе, ни обществу людей не принес я пользы ни на йоту! И отчего? От одного неосторожного слова, от одной минуты ложного стыда, от слепой доверчивости к людям, от ветреной надежды, что еще успею поправить испорченное дело. А жаль! Молодой человек, тогдашний я, по своим врожденным качествам мог бы претендовать на лучшую участь: в нем много было добрых задатков».

Молодой человек, возможно, имел хорошие задатки. Взрослый человек Гангеблов дожил до 1891 года — он один из декабристов-долгожителей, его, кажется, только Дмитрий Завалишин переплюнул. После следствия он отслужил на Кавказе, вышел в 1832 году в отставку, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Не знаю, справедливы ли его слова о том, что он не принес никому никакой пользы, — мы не знаем о его частной жизни почти ничего. Очень похоже, что так он всю жизнь тихонечко в своей норке и просидел и никакой общественной деятельностью более не занимался никогда. Но, во всяком случае, воспоминания он написал — и тем принес несомненную пользу и историкам декабристского движения, и вот конкретно мне, и всем, кто получит удовольствие от чтения этой статьи. Словом, судить о нем мы действительно можем на данный момент только на основании его записок — и следственных материалов.

О тайном обществе первый раз с Гангебловым говорит Петр Свистунов. П. Свистунов, между прочим, — член не Северного общества, а Южного, он как раз пытается наладить связи и принимает нескольких кавалергардов в то, что сейчас принято называть «северная ячейка Южного общества» (если вы думаете, что с этими тайными обществами все просто, — вам не сюда. Их масса, они кишат!). И да, когда его спрашивают обо всём этом, он начинает говорить почти сразу и много — следствие вообще ему очень тяжко дается, да и молод он очень. К июню 1826 года, выпотрошенный, он будет пытаться покончить с собой. Не дадут, выживет — и проживет в итоге очень долгую хорошую жизнь, и тоже оставит множество интересных свидетельств.

Итак, Свистунов пытается принять Гангеблова, а тот, по своим же собственным словам, не очень отличает предложенное ему участие от масонства: «Вышед от Свистунова, я шел куда глаза глядят, без плана и без цели. В моей голове бродили смутные, но не тревожные мысли. Так как прежде я не слышал о существовании других тайных обществ, кроме братства масонов, то это последнее легко отождествилось с моим новым членством: сказано "тайное", значит масонство! Что ж, масонство, как видно, дело недурное; на масонов смотрят как на людей высшей интеллигенции, как на людей передовых; и в числе ближайших наших наставников были масоны: старик Оде-де-Сион — масон; Триполи — масон (этот и не скрывал, что он масон); дядя мой, князь Манвелов, тоже масон… Как слышно, между высшими государственными людьми многие принадлежат к тайному обществу; на это указывал и Свистунов. Да чего тут! Сам Государь, говорят, масон, и т. д., и т. д. все в том же роде», — и мы не знаем, сколько здесь искренней путаницы в голове, а сколько лукавства и желания откреститься от либеральных идей даже и в записках.

Далее в воспоминаниях появляется злой гений автора и одновременно его лучший друг, некто Зет. «Мой товарищ Зет заподозрил мои, небывалые прежде, визиты Свистунову. От слова к слову, Зет мне открыл, что он состоит членом тайного братства (этого прежде я не знал), в духе которого и желает войти со мною в общение. Я с радостью дал согласие; я не усомнился, что вновь предлагаемое братство — то же самое, которому я уже не был чужд; я ухватился за представляющуюся мне возможность удовлетворить мое любопытство. Но тут дело пошло начистоту: цель общества — истребление предержащей власти — мне была сообщена; но о сроке исполнения этой цели не было слова, a доведаться о том я и не подумал.

Между тем эта конечная цель, так круто мне объявленная, привела меня в ужас. Я решительно отверг ее, сказав, что для меня немыслимо и подумать лишить жизни и последнего плебея, если б даже он и заслуживал подобной кары».

Этот Зет — не кто иной, как декабрист Лаппа. Как видим, согласно этим запискам, Лаппа изначально объявляет о том, что цель общества — это именно «истребление власти», и можно было бы решить, что речь идет просто о свержении. Но последующий комментарий говорит о том, что Лаппа замешан ровно в цареубийственных замыслах.

Вообще вопрос о соотношении материала следственных дел и позднейших декабристских записок довольно сложен. Во всяком случае, мы знаем несколько случаев, когда материалы следствия дают несколько другую картину, чем то, о чём пишет человек много лет спустя. Таковы, например, «Записки С. Трубецкого» или «Записки П. Фаленберга». Таковы и записки Гангеблова. В следственных показаниях Лаппы нет о цареубийстве ничего, кроме пассажа о том, что он слышал от Назимова, что люди, готовые на цареубийство, в обществе есть, «но что их удерживают и до этого никогда не дойдет». Можно было бы решить, что на самом деле Лаппа успешно скрыл свои цареубийственные убеждения, но я уже писала о том, в чём заключалась его декабристская деятельность: на площадь не ходил, власть свергать не собирался, а максимум — собирался отказаться от присяги Николаю, потому что слышал, что «цесаревич не отказывается от престола», и в итоге все равно присягнул. Скорее всего, в данном случае мы имеем дело с некоторым искажением реальности, случившимся в голове автора записок уже по итогам произошедшего с ним на следствии. Бывает — следствие действительно очень настойчиво выясняло вопрос о цареубийстве: знал ли, вел ли разговоры, кто в вашем присутствии вел такие разговоры? Впрочем, о том, что случилось на следствии, — чуть дальше.

Итак, автор записок Гангеблов оказывается перед страшным моральным выбором. С одной стороны — цареубийство, а с другой — ближайший друг. И он, не выдержав терзаний, заболевает: «С ним мы провели вместе более чем два года и, казалось, хорошо узнали друг друга; на него я надеялся, как на каменную стену. Но, несмотря на это, последнее открытие произвело во мне такое потрясение, что я в тот же день свалился — заболел горячкой». Впрочем, далее автор выжидает — и в голове у него по-прежнему бродят идеи о нескольких тайных обществах: «Как знать, может быть, существует и другое подобное общество, но с намерениями менее варварскими; ежели же оба они одной и той же птицы перья, то я просто от Свистунова возьму мое слово назад и буду чист: ведь Зету слова я не дал! Так я и остался в выжидательном положении. Зет [Лаппа] молчал и не заводил разговора о "деле", а я и подавно».

Далее автор пытается прийти с этим вопросом к С. Семенову, но не решается, потом к Якову Ростовцеву, своему старому школьному приятелю. Степан Михайлович Семенов в обществе довольно давно и мог бы помочь, но про него будет чуть дальше. Хотя вообще сама по себе ситуация говорит примерно о плотности членов разных тайных обществ на душу тогдашнего питерского населения: чуть не каждый второй.

…И вот тут-то и начинается самый экшен. Умирает Александр Павлович, гвардия присягает Константину, Зет впадает в беспокойство и за два дня до 14 декабря сообщает Гангеблову, что гвардия не будет присягать Николаю, раз присягнув Константину. Молодые люди договариваются не присягать — но совершенно без всякого бунта и каких-либо выступлений. Собственно, дело еще в том, что они вообще квартируют не в Петербурге — в Петергофе, конкретно здесь ничего и не намечается. Они и не собираются ни выступать куда-то, ни срывать общую присягу — они просто хотят отказаться присягать сами. При этом Гангеблов что-то подозревает: «…не трудно было догадаться, что в последнюю свою поездку в Петербург он виделся там со своими друзьями и вошел с ними в особые соглашения. Но зачем он их от меня скрывал, он, который, при нескольких случаях отдавал справедливость моим действиям?»

Утром 14-го Гангеблов стоит в карауле и просто ждет известий, к вечеру к нему заходит Зет и сообщает, что присягнул — и ему советует. Ну как-то вот не вышло не присягнуть, «ясно было, что мой бедный Зет просто струсил». Храбрец Гангеблов тоже приходит к присяге — вечером с караулом. Он-то, видимо, не струсил, а поступил разумно.

Итак, что конкретно можно было бы вменить двух этим страшным декабристам, которые один раз поговорили о тайном обществе, знали, что с присягой в Петербурге будет что-то связано, договорились не присягать — и оба благополучно присягнули? Объективно говоря — ничего, да?

Но дальше они оба попадают в мясорубку Следствия, из которой без критических потерь не выйти никому.

23 декабря оба арестованы. Арест тоже довольно драматичен и многое говорит об их отношениях. Первым арестовывают Гангеблова — потому что его имя уже успевает назвать Свистунов. Всё происходит очень быстро: Свистунов арестован в Москве 21 декабря, его срочно-срочно везут в Питер, утром его допрашивает Николай, и тот на первом же допросе, 23 декабря, называет несколько имен. В том числе и Гангеблова (про Лаппу, он, кажется, просто ничего и не знает). В тот же день в Петергофе Гангеблов арестован, а Лаппа, узнав об этом, приходит под арест сам: «объявя себя виновным, требовал, чтобы его арестовали». Гангеблов вспоминает об этом так: «При этом слове Зет бросился с криком в угол комнаты, схватил там свою шпагу и, суя ее в руки Щербинского, продолжал кричать: "Тут виновата я, я один. Гангеблов не виноват ни в чем. Везите и меня к Государю!

Отправляют их в крепость в итоге вдвоем с одним фельдъегерем. Согласно «Запискам», Гангеблов абсолютно невиновен и ни о чем не подозревает, с удивлением он узнает от Зета о карбонариях и Северном обществе, а потом вдруг на него надвигается лично Николай Павлович с вопросом — так давали вы слово Свистунову или нет? «Я совершенно растерялся. Я не мог двинуть языком...»

Лаппа на первом допросе ведет себя вполне достойно. Да, называет несколько имен, а Гангеблова выгораживает: все, что тот знал, так это от меня, и это было только про то, что несколько человек в Питере решились не присягать. И честно рассказывает, как хотел было не присягать, но передумал и присягнул. Про него опрашивают лидеров Северного общества — но ни Рылеев, ни Трубецкой понятия не имеют, состоит ли Лаппа в обществе, смутно об этом знает Оболенский. Больше всего допрашивают их всех даже не про самого Лаппу, а про мертвого карбонария Жильи — вот это прям пунктик! Но потом про Лаппу получают показания Назимова — тот подтверждает, что принял его. И только увидев их, Лаппа начинает говорить. Начало его ответов, как мне представляется, довольно многое проясняет по вопросу о том, «почему они говорили на следствии, а не молчали как партизаны»:

«Обвиняя сам себя, я повиновался своим чувствам. Мне трудно было перенести несчастия моих товарищей, и я решился жертвовать собою, полагая, что это хотя немного облегчит их участь. Имея истинно только сие намерение и не желая прощения для себя, я все показал, что могло меня только обвинить; но в подобном случае доносить на другого — значило бы искать своего спасения в несчастии его. Ныне же, когда все уже известно и без моего доноса, я должен прибавить к своим показаниям следующее…»

Ничего про Гангеблова он в этом показании не говорит.

 Но вот следующими вопросными листами ему прилетает: «Поручик Гангеблов утверждает, что прежде еще вступления его в общество он слышал от вас о намерении какого-то офицера в 1823 или 1824 году покуситься на жизнь покойного государя во время лагерного расположения, но что офицер сей был удержан своими товарищами.

Объясните, кто именно сей офицер?»

Судя по всему, это именно тот эпизод, который в «Записках» трансформируется в «цель общества — истребление предержащей власти — мне была сообщена».

Лаппа отвечает, что ничего не знает. Он вообще старается говорить поменьше, только там, где уж совсем не выходит отпереться. Он осторожен и аккуратен.

Но у Гангеблова совсем другой темперамент, и в показаниях он путается. По его делу наглядно видно, как в голову потихоньку, не сразу, с пертурбациями, проникает идея «заслонись товарищем». Самый страшный сюжет для него, впрочем, не Лаппа, а Свистунов. Потому что как раз Свистунов-то утверждает, что открыл Гангеблову истинную суть и цели общества. Во всяком случае, Гангеблова прямо и несколько раз спрашивают — а знали ли вы о цареубийственных идеях? Гангеблов отговаривается тем, что Свистунов принимал его по-французски, а поскольку он французский едва знает, то ничего и не понял. А вот Лаппа зато что-то эдакое говорил, ага.

Про Лаппу Гангеблов в показаниях пишет по-всякому. В одном куске о том, что он и сам бы принял Лаппу в тайное общество, но не принял, потому что тот был слишком пылок. Потом признается в том, что какой-то разговор меж ним и Лаппой все же произошел: Гангеблов рассказал Лаппе о Свистунове, Лаппа — о своем италиянце-карбонарии (в «Записках» Гангеблов продолжает придерживаться первой версии: что узнал о том, что Лаппа в тайном обществе, ровно на первом допросе). Больше он, Гангеблов, никого не знал, и если вдруг кто-то еще о нем говорит — то не иначе как это Лаппа про него кому-то проболтался. И вообще Лаппа виноват во всем! «Виновник моего либеральства есть Лаппа… последние полтора года я жил с ним на одной квартире и говорю решительно, что если бы не был бы знаком с ним, не старался бы выказывать либеральство, не попал бы в общество…» Потом к этому показанию он пишет дополнение: «Наконец знакомство и неприметная постепенность оного с Лаппою приковали меня к нему, и стыжусь, но говорю истину, выказывая фанатизм вольности, я был рабом Лаппы». Связность теряется, и крыша отчетливо уезжает. Впрочем, не он первый и не он последний. Следствие – это тяжело было, правда.

В «Записках» есть еще один эпизод, и он, в сущности, тоже довольно многое проясняет о методах ведения следствия и о причинах откровенности многих:

«В одно прекрасное утро является плац-адъютант и ведет меня, не сказав, по обыкновению, куда ведет. Когда мы остановились и с моих глаз сняли повязку, я увидел длинный стол, за которым сидело много генералов, в полной форме и облепленных звездами. Как раз передо мной сидел Чернышев. Поднявшись со стула и полуоборотясь ко мне, он сказал: "...Зет доносит, что, в сношениях с вами, он вам говорил, что Общество, для достижения своих целей, имеет в виду истребление Императорской фамилии .

— Нет, — вскричал я, — это неправда!!

Тогда Чернышев, не торопясь, взял со стола бумагу, поднес ее к своим глазам и повернулся прямо ко мне. На стороне бумаги, обращенной ко мне, я тотчас узнал почерк Зета. Я был поражен как громом…»

В деле Лаппы таких показаний нет. Цареубийство действительно обсуждается, но ровно по показанию Гангеблова, вот об этом неведомом офицере, о котором Лаппа ему вроде бы рассказал. Впрочем, есть еще запись в Журналах Следственного комитета, что Лаппа подтвердил, что «знал цель общества». Есть еще версия о том, что в этот момент (или уже в «Записках») в голове Гангеблова намертво путаются Свистунов и Лаппа. Но вообще показать какую-то бумагу с какими-то показаниями и рассказать о том, что это прямо-таки донос на тебя от твоего друга, – это очень в стиле Чернышева. Он так работает, есть и другие похожие случаи.

16 мая друзей (уже явно — бывших друзей) сводят на очную ставку по поводу неведомого офицера с цареубийственными планами. Лаппа тоже ломается — и ссылается на Назимова, от которого вроде бы слышал, что, действительно, есть люди, готовые на цареубийство (но на него они никогда не решатся, конечно же).

После очной ставки Лаппе прилетает от друга еще раз: «Поручик Гангеблов показывает, что из слов Кавалергардского полка корнета Свистунова понял он, что есть заговор, имеющий целию введение республиканского правления в России, но утвердительно уже узнал о сем от вас, спустя недели две».

Лаппа отговаривается примерно тем же: вроде бы что-то такое говорил Назимов. Как это соотносится с тем, что Свистунов говорил с Гангебловым по-французски и тот ничего не понял? Да никак.

В общем, примерно на этом следственный сюжет для обоих заканчивается, взять с них больше него. Оба отделались достаточно легко: Гангеблов три месяца сидит в крепости, а потом уезжает поручиком на Кавказ, Лаппу разжалуют в рядовые, и он тоже в итоге оказывается на Кавказе. Через несколько лет они встречаются:

«Однажды, когда мы, собравшиеся у заставы, с любопытством пропускали мимо себя новоприезжих, с одной из повозок, вскрикнув, соскочил Зет и кинулся меня обнимать. С ним были и другие декабристы. Всех их я повел к себе, и мы провели вечер до поздней ночи, не умолкая. Тут, натурально, пошло на объяснения. Зет говорил с таким искренним одушевлением, с такою прямотой, что не было возможности не дать полной веры его словам: не было сомнения, что Чернышев сломил меня обманом. Я не хотел, конечно (тем более при свидетелях), сослаться на обстоятельство, которое одно помогло Чернышеву так легко со мной справиться, именно на его, Зета, малодушие, просто сказать, на его явную трусость в петергофском эпизоде, особливо при присяге. С тех пор я, в самом деле, потерял всякую веру в самостоятельность его характера. Несмотря на все это, из того, что и как говорил Зет в этот вечер, нельзя было не убедиться, что не он меня компрометировал».

Потом, впрочем, снова расстаются, какое-то время поддерживают переписку, но потом она постепенно сходит на нет:

«Тут мы с Зетом расстались, и с тех пор я уже его не видал. Лишь впоследствии, в 1830 или 1831 году, когда я находился в Тифлисе, я получил от него несколько писем из Шуши. Эти письма мне открыли, что в Зете совершилась радикальная духовная перемена. Зет был католик; прежде он относился к своему верованию, да и вообще к религии, довольно холодно, даже более чем холодно. Эти же его письма наполнялись идеями католицизма самого горячего, с оттенком мистицизма, чему Зет был обязан патеру Зарембе, которого он "обрел", как он выражался, в месте своей ссылки, в Шуше. Из угождения Зету я не прочь был выслушивать его новая идеи; но когда он стал мне предлагать, чтобы я, "ради моего спасения", духовно присоединился к их маленькой конгрегации: то я отказался под тем предлогом, что мне, православному, неудобно входить в религиозное общение с католиками. Вероятно, это было причиной прекращения нашей переписки: на последнее письмо мое Зет уже не отвечал. Не сомневаюсь, что этот новый путь, на который Зет вступил, привел его к печальному концу. Не помню, когда именно и от кого я слышал, что когда он был уволен от службы и приехал на родину, то впал в умопомешательство и вскоре затем умер».

…Лаппа уходит в отставку в 1835 году с диагнозом «чахотка» и умирает в 1840. Об «умопомешательстве» больше ни в одном источнике не говорится, но, впрочем, им почти никто и не занимался. Гангеблов уходит в отставку по причине расстроенного здоровья в 1832 году и благополучно доживает до 1891 года. Оба в период военной службы участвовали в военных действиях и показали себя людьми вполне храбрыми.

Какие выводы можно сделать из этой истории? Можно — далеко идущие. О том, как католик Лаппа был связан с карбонариями, масонами, обществом «Херут», о том, как он преподносил свежепринятым товарищам истребление царской фамилии практически как основную цель общества. Основания для этого даже и правда есть: учитель говорил ему что-то о карбонариях (хотя ни одного живого не показал), в общество Перетца его Искрицкий и правда принимал, и о цареубийственных замыслах правда вспоминает его товарищ в поздних записках и финальных показаниях. Будет соцзаказ — станет бедный Лаппа исчадием зла.

...Но, наверно, можно просто вздохнуть обо всех этих мальчиках, которые просто вели вольнодумные разговоры, а жизни их оказались сломаны. Ну и посмотреть на то, как в условиях давления люди ведут себя по-разному и вспоминают потом об этом — по-разному, и как искренняя молодая дружба может не выдержать давления следствия. История об этом, а вовсе не о масонах и цареубийцах...

Ах да. Возвращаясь к евреям! Гангеблов в какой-то момент объявляет причиной своего вступления в тайное общество возмущение еврейским и помещичьим произволом, творящимся на просторах Беларуси. Говорить он об этом начинает сам видимо, действительно видел немало и, видимо, действительно наболело: «Причины, побудившие меня вступить в тайное общество, были следующие: 1. Неограниченная власть помещиков; одно из главнейший следствий оной — бедственное состояние многочисленнейшего класса — поселян, коего очевидным свидетелем я был в минувшем 1831 году в белорусских губерниях, где помещики, дав полную волю поступкам евреев, не обращают ни малейшего внимания на нравственность крестьян, а между тем обращаются с ними жестоко, когда дело доходит до собственных выгод…»

В общем, совершенно вне зависимости от того, что там творилось между белорусскими евреями и белорусскими крестьянами, — наверняка в тайное общество «Херут» с еврейским девизом и Перетцом во главе Гангеблов бы и в страшном сне вступать не стал. И, наверное, Лаппа, который про это общество вроде бы знал и даже состоял в нем, Гангбелову именно про него ничего не говорил.

 

Продолжение банкета. Он был титулярный советник…

….А тут мы как раз к нему и вернемся, к Григорию Абрамовичу. Получив показания Искрицкого о тайном обществе на двоих-троих, Бенкендорф (а эти дела ведет он, а не Чернышев) закономерно приходит к Григорию Абрамовичу и Федору Николаевичу с вопросом о том, что за «херут» такой они придумали? Впрочем, Федор Николаевич Глинка арестован еще 30 декабря и вообще по другому поводу. Перетц тут совершенно ни при чем: Глинку уже упомянули и Рылеев, и Трубецкой, и Каховский, и Н. Бестужев. И ему пока задают обычные вопросы: что и кого знает, где был и что делал 14 декабря и т. д.

Между тем в десятых числах февраля Бенкендорф по списку опрашивает северян, а потом южан про то, что они знают про титулярного советника Перетца. Спрашивают Рылеева, Оболенского, Трубецкого, Митькова, Волконского, Поджио, Давыдова, Сергея и Матвея Муравьевых-Апостолов, Бестужева-Рюмина, Пестеля… Отвечают с разной степенью раздражения, но почти в один голос — не знаем. Если заговора не искать, совершенно понятно, что они действительно вообще ничего про Перетца не знают, некоторые смутно помнят, что такой вообще где-то есть, кто-то припоминает его отца. Александр Бестужев вообще заявляет, что в общество принимали преимущественно русских, так что этого, даже судя по фамилии, не взяли бы: «О первом только, судя по фамилии, думаю, что он не мог принадлежать к обществу, ибо оно избирало преимущественно русских». Михаил Бестужев-Рюмин, к тому моменту уже пребывающий в несколько измененном состоянии сознания, отвечает истерически: «Буде Комитет узнает от кого-либо, что мне существование Перетца известно, да предаст меня тягчайшему наказанию. Я готов присягою утвердить сие». В общем, перечислять все эти ответы смысла нет, но в один голос люди твердят, что про Перетца они не в курсе.

Только Ф. Глинка отвечает, что да, про существование Перетца знает, но совершенно точно знает, что ни в жизнь бы его не принял: «Тит[улярного] советника Перетца в числе членов прежде бывшего общества никогда не видал и ни в каком отделении даже об его имени не слыхал». Запись в протоколе допроса еще резче: «Григория Перетца членом не знал, и даже положительно может утвердить, что его бы никогда и принять не захотели». Но Искрицкий продолжает настаивать на своем: да, был Перетц, да, был «Херут»! И 21 февраля Перетца арестовывают.

И вот тут-то и начинается цирк с конями. «В 1819 или 1820 году я был принят в тайное общество г(осподино]м Глинкою. Намерение оного было сделать изменение в правительстве и ввести конституцию. Членами знал я Семенова, служащего в Министерстве народного просвещения, и Кутузова Измайловского полка. Мне препоручено было принимать членов, но с ведома сих лиц. В 1820 году я принял прапорщика Искрицкого, Синявина, Дребуша и Данченко; двое последние уже умерли. Впоследствии времени узнал, что Искрицкий принял Лаппу. Общество полагало средством достижения своей цели распространение всеобщего неудовольствия, делая гласным несправедливости и ошибки правительства. Я сим занимался около двух лет; но, наконец, видя невозможность извлечь из сего ожидаемого доброго последствия, решился от общества отдалиться»,— рассказывает Перетц.

А о 14 декабря — да, знал, но пытался предупредить Милорадовича! И дальше Перетц пишет очень подробное и длинное показание, которое в целом сводится к тому, что таки да, его принял Ф. Глинка, присутствовали там еще Семенов и Кутузов, а он сам таки да, принял Искрицкого, а уже после 14 декабря через Искрицкого же пытался организовать себе возможность сбежать из России через какого-то английского миссионера, который привечает обращенных евреев. Но при этом он, Перетц, исключительно верноподданный!

В ответ на это признание Следственный комитет предлагает верноподданейшему Перетцу стандартный набор вопросов: кто он, как дошел до жизни такой, что за общество, с какими намерениями, как называлось, кто состоял, в какой связи с остальными тайными обществами?
Перетц называет некоторое количество фамилий — например, о Пестеле он «смутно слышал» (ну кто ж о нем не слышал). А вот никого из Муравьевых, Рылеева, Трубецкого, Оболенского — не знает. Вообще ни про кого из северян не знает (а происходит все в Питере, казалось бы). Кого знает точно, да все тех же: Федора Глинку, Кутузова и Семенова, Искрицкого, Устимовича, Данченко, Лаппа... один раз видел Панова, но тот ли это Панов, который был 14 декабря, или другой, не знает. Зато подозревает какого-то английского купца Томсона (потому что тот «говорил либерально, а однажды я видел у него Корниловича») и Прокофьева (потому что именно в его доме жили Рылеев с Бестужевым).
Однако же даже среди целей общества он не называет никакого свержения власти и уничтожения царской фамилии: «…цель общества заключалась в монархическом представительном правлении». То есть — во введении конституции. Напоминаю несведущим, что на тот момент власть монарха в России ничем не была ограничена, а на данный момент даже нынешняя «сильная власть» официально подчиняется Конституции и не преследует призывы ее соблюдать. Стремление ограничить монархию конституцией даже и по нынешним малолиберальным временам — не криминально.
Тут же возникает и ужасное еврейское слово «хейрут». Но даже по материалам дела — нет, это не название общества, это тайный знак, придуманный лично Перетцем, который «в случае нужды, для узнания друг друга члены ... должны сообщить по одной букве каждый». (То есть если у трех членов составится слово "хер", то они немедленно опознают друг друга... ). В целом признание многословно, производит впечатление некоторого «потока сознания», но вычленить из этого потока хоть что-то ужасное, кроме того, что по молодости Перетц хотел конституции по примеру Польши, никак не выходит. Напоминаю, что в Польше к тому моменту конституция уже есть, дарована в 1815 году, так что читать польскую конституцию в двадцатых годах XIX века — это не преступление.

 

Лирическое отступление о Перетце и Милорадовиче

Отдельно в порядке лирического отступления перескажу сюжет с попыткой Перетца предупредить Милорадовича о готовящемся выступлении. Показание Перетца:

«…опасения побудили меня ехать от него к господину действительному статскому советнику Василию Петровичу Гурьеву, к которому я знал, что покойный граф Михаил Андреевич Милорадович весьма был расположен; а как по характеру покойника я полагал, что для обращения его внимания надлежало адресоваться чрез человека, им любимого, то просил я г[осподина] Гурьева доложить ему от моего имени, что на случай восшествия Николая Павловича должно опасаться возмущения. Г[осподин] Гурьев сказал мне на то: "Тебя посадят в крепость", на что я отвечал: "С тем и говорю, что готов идти в крепость" и излил пред ним одушевлявшие меня чувства любви к общему благу; он до такой степени был восхищен, что, восклицав неоднократно: "C'est sublime! C'est sublime!", вместе со мною вышел и сказал, что едет прямо к графу…»

Методичный Бенкендорф спрашивает Гурьева: ну, что там на это Милорадович? «Граф Милорадович, выслушав все, мне отвечал: "Пожалуй, мы его посадим в        крепость, но что скажут жена и дети? Напрасно все беспокоятся — все пройдет благополучно. Николай Павлович вел себя как ангел и будет бесподобный государь, я купил его бюст и велел Дову сделать его портрет в рост". На вопрос же мой, что думает он о Перетце, он изъяснился о его трусости в выражениях, не повторяемых на бумаге, что я и привел в ответ Перетцу».

 

Что думает про это Ф. Глинка

Далее все эти излияния попадают к Ф. Глинке. Начало апреля, действо в разгаре, а Глинке прилетает опросник из 20 длинных пунктов — и все они основаны на показаниях Перетца. В тоне ответов Глинки чувствуется некоторое раздражение. Глинка вообще, судя по этим ответам, Перетца терпеть не может. Причем в особенности — за навязчивость и графоманство:

«Перец просил у меня позволения заходить ко мне. Я не имел причины отказать и дозволил. С тех пор г[осподи]н Перец сделался у меня почти то, что Синицын был в передней Милорадовича. Он стал заходить ко мне очень часто, не всегда заставал, но когда заставал, то сперва удивил, а там уже надоел мне своим словообилием.

Я с ним не беседовал, но одевался ль я, писал или занимался каким делом — он все, сидя, говорил беспрестанно. Отличительные черты его говорения (сколько могу чрез пространство пяти лет припомнить) были те, что иногда изливался он в жалобах (особенно на министра Гурьева) за то, что дело их велось так для них невыгодно: большею же частию он старался всемерно выказывать важность своей особы, говоря, что он имеет связи и вхож в первые дома в столицах. Я слушал всё это вскользь, полагая видеть в сем невинное усилие мещанина войти в дворянство.

Далее, припоминаю я нижеследующие более заметные мнения из многословной пустоты разговоров г[осподи]на Перца, а именно:

  1. Придя ко мне однажды, Перец принес стихотворение, говоря, что оно его сочинения и что оно мистическое. "Вот, видите ли, — говорил он, — ныне мистики идут в гору... то я и решился к ним пристать и уже со многими знаком!" И назвал мне, как бы из главнейших, медика Лебошица. Засим просил меня поправить его стихи. (Они были написаны на цельном листе бумаги и правильными строфами с рифмою.) Но я, прочтя сии стихи, отдал их обратно, сказав: "Я не могу поправлять того, чего не понимаю" (тогда я не знал еще особенностей и оборотов, усвоенных так называемому мистическому роду)… На другой день Перец был уже у меня и заводил разговор об обществах, впрашивался опять в масоны. Но в масоны я решительно ему отказал, а сказал: "Вот, коли у вас такая охота до общества, то не хотите ли сейчас вступить в одно прекрасное общество; члены-управляющие — люди все благородные и цель преблагодетельная". Перец очень охотно вызвался, потом спросил: "Какое же это общество?" Я отвечал: "Это ланкастерское!

В какой-то момент Глинка начинает с подачи Кутузова подозревать Перетца (которого он с какого-то момента начинает упорно именовать «Перцем») в шпионстве: «В одно утро, когда сидел у меня Перец, вошел мой приятель Николай Иванович Кутузов (бывший измайловец). Мы с ним заговорили, а Перец продолжал болтать, опять что-то неясное, кажется, о тайнах контрабандистов, о городских вестях и проч[ее]. Тут Кутузов дернул меня потихоньку за рукав и, вызвав в другую комнату, сказал: "Не шпион ли это?И про «Хейрут» Глинка тоже ровным счетом ничего не знает. Про Искрицкого пишет так: «Григорий Перец с Искрицким однодомцы, могли видаться каждый день, и Перец мог принять его во что-нибудь»

Николай Кутузов — приятель Глинки, старший адъютант Гвардейского штаба и тоже, как и Семенов, и сам Глинка, принадлежит к самой старой гвардии: участвовал еще в «Союзе благоденствия», а к середине 20-х… ну как-то так, при случае разговаривает разговоры. Его вообще по итогам первых допросов и сбора сведений благополучно отправили из крепости домой. А когда взлетела эта история с Перетцом — начали таскать на очные ставки (но хоть не арестовали заново). И поэтому он тоже весьма  раздражен:

«Перец был рекомендован мне полковником Глинкою, членом общества ланкастерских школ… Когда же Перец от него ушел, то я, судя и по виду, и по таинственности выражений, обращенных как бы к выведанию чего-нибудь, говорил Глинке, что Перец должен быть шпион…»

В общем и целом, по впечатлению Глинки, Перетц — молодой человек, который очень, очень хотел состоять в каком-нибудь тайном обществе. Причем — в каком попало: в масонском, в еврейском, в ланкастерском, в литературном, — лишь бы оно было обществом... По мере написания ответов Глинка, кажется, откровенно теряет адекватность, пишет пространные комментарии в стиле «Перетц наговорил в показаниях столько чуши, что я вообще не понимаю, с какого конца это опровергать». В какой-то момент рисует даже кусок карты Питера со схемой движения своего и Перетца, доказывая, что вот в это время и в этом месте они встретиться никак не могли. Заканчивает Глинка ответы такой лирикой, что не могу ее не привести. Литератор, так, кажется, даже Рылеев ответов не писал (но Рылееву и было много тяжелее):

«Но что он, сей Перец? Если сам чем провинился, думает ли обезвинить себя обвинением меня? Что значат эти встречи? Эта ловля слов? Это толкование полуизречений? Эти посещения без зову? Зачем он, как некое таинственное существо, ходил по следам моим? Зачем, как провещая комета, являлся по временам на скудном горизонте моего гражданского бытия?!! Да! Все показывает, что мы уже далеки от тех добронравных времен наших отцов, когда ни проговориться, ни провиниться не страшно было! Когда полагали за великую добродетель покрыть грех ближнего... Писание говорит: "Настанет время лукавое, когда человек будет следить человека, дабы уловить стопы его в сеть!" Теперь-то начинаю я видеть, отчего можно сделаться холодным эгоистом: жить только с собою и про себя; а мне всегда так противно казалось это состояние!.. Но я знаю, я уверен, что часть не может поколебать целого. Что значат эти предприятия? Вспышки воспаленных мечтаний!.. Россия тверда! Россия крепка! Россия — луна! Ибо наше отечество составляет V- долю земли, а луна в семь крат менее нашей планеты.

Я представляю себе Россию как некую могучую жену, спокойно, вопреки всего, почиющую. В головах у ней — вместо подушки — Кавказ, ногами — плещет в Балтийском море, правая рука закинута на хребет Урала, а левая — простертая за Вислу — грозит перстом Европе!.. Я знаю, я уверен, что превращать древнее течение вещей есть то же, что совать персты в мельничное колесо: персты отлетят, а колесо всё идет своим ходом... Вот моя политическая вера! Вот мои мысли! Вот мои чувства!»

 

Нелирическое отступление. Что можно увидеть на очной ставке

…Все дело в том, что дурацкий сюжет о Перетце для Глинки не главный. Через несколько дней ему дают очную ставку с Пестелем. И вот здесь перед нами вырисовывается кусочек совсем другого следственного детектива — очень страшного. Только краешек.

Очная ставка у них про то, о чем Перетц не знает ни сном ни духом: о совещании 1820 года, на котором обсуждали преимущества монархии и республики. Тогда, в 1820 году, участникам, наверное, казалось, что это теоретические рассуждения… к апрелю 1826 года оказалось, что жизнь может зависеть от того, что они решали тогда: все ли согласились с республикой, или не решили еще ничего, и кто что про это думал. Идея республиканского правления практически приравнивается следствием к желанию цареубийства (ибо как же еще устроить республику?). Пестель твердит, что на том совещании все согласились с тем, что целью общества станет именно республиканское правление. Бог ведает, отчего говорит именно так, — ровно так и запомнил (а врать и лукавить он не очень умеет), то ли затем, чтобы доказать следствию, что республиканцев было много, это было общим решением, общей идеей, — и тем несколько замаскироваться, размазать свои обвинения… Но выглядит страшненько: Пестеля раз за разом выводят на очные ставки со своими товарищами — обвинять их в том, что они были согласны с идеей республики, а те стараются, как могут, уклониться от обвинений. Не знаю, кому тут хуже. Выводят его и на Глинку. Глинка же не то чтобы был в тот день «за монархию» — он вообще не помнит совещания! Хотя вообще в целом он действительно честный монархист и даже несколько романтический: с особым пиететом относится к императрице Елизавете Алексеевне и даже вынашивает идеи о том, как бы поправить ей слабое здоровье путем магнетических опытов.

Итак, очная ставка Павла Пестеля и Федора Глинки. Каждый остается при своем: Глинка ничего не помнит, Пестель помнит, что все участники в итоге были за республику. После очной Глинка пишет несколько паническое письмо в Комитет о том, что, наверное, господин Пестель просто плохо помнит, что там было, у того откровенно что-то с памятью, он вот даже и времени года назвать не сумел… Вообще тут очень показателен тон, потому что по Глинке очень понятно, как он относится к человеку. Если Перетца он презрительно обвиняет во лжи и идиотизме, то Пестеля явно очень уважает, ни в малейшей степени не осуждает (хотя вроде бы его уличают и могут ухудшить его положение) и относится к нему с каким-то испуганным сочувствием.

И есть даже некоторая версия, почему…

Цитата об этом имеется следующая, из Николая Романовича Цебрикова, члена северного общества, о похождениях которого 14 декабря мы не будем рассказывать в этой сказке. Но он был в крепости и оставил об этом воспоминания. Так вот, в какой-то момент он оказывается в Кронверкской куртине рядом с Пестелем: «Пестель говорил очень тихо. Он был после болезни, испытавши все возможные истязания и пытки времен первого христианства! Два кровавых (широких) рубца на голове были свидетелями этих пыток! Полагать должно, что железный обруч, крепко свинченный на голове, с двумя вдавленными глубокими желобами, оставил на голове его свои глубокие два кровавые рубца. Еще по сих пор в живых супруг Евдокии, писавший о млеке Пречистой Девы; он был на очной ставке с Пестелем перед его смертью, видел эти глубокие два кровавые рубца на голове Пестеля!»

«Супруг Евдокии, писавший про млеко Пречистой Девы» — это все тот же Ф. Глинка, супруг Авдотьи Голенищевой-Кутузовой и автор поэмы «Таинственная капля», про него, про молоко Девы. Очная ставка — вот она, единственная их очная. Глинка не сумасшедший: да, он поэт, мистик и язва, но при этом еще и боевой офицер, успешный чиновник и вообще с мозгом у него все отлично. Нет оснований ему не верить — судя по всему, он и правда увидел кровавые рубцы на голове Павла Пестеля. И действительно решил, что к Пестелю применяли пытку. Именно этим объясняется панический тон его письма и его общая невнятица: кажется, он хочет оправдаться за то, что не согласился с Пестелем на очной, и опасается не столько за себя, сколько за него: «Посему, нисколько не укоряя нравственного характера г[осподи]на Пестеля и весьма удаляясь от того, чтобы чем-либо обременить прискорбное его положение, я полагаю всю неточность его показаний в одной только его памяти…»

Объективно говоря, Петель в тот день и без каких-либо ран на голове выглядел, скорее всего, как привидение. Потому что его предыдущая очная ставка — с Никитой Муравьевым, бывшим близким другим. Не последняя их очная ставка и не самая страшная из очных ставок, всего лишь о том же самом совещании 1820 года, с тем же сюжетом: Пестель «обвиняет», а Муравьев «защищается».

«Капитану Никите Муравьеву с полковником Пестелем а) в том, что совещание, бывшее в 1820-м году на квартире полковника Федора Глинки, было формальное собрание Коренного союза, облеченного законодательною властью общества, и что там было решительно положено ввести в России республиканское правление и объявить о сем заключении всем частным Думам и Управам. Полковник Пестель подтвердил сие показание. Капитан же Муравьев, признавая справедливым все, что в сем показании сказано о происходившем прении насчет лучшего для России образа правления и согласия всех присутствовавших членов на введение республики, утверждал, что сие заключение не было решительное положение общества и частным Думам и Управам, по крайней мере северным, объявлено не было в) в том, что Муравьев, говоря о сочиненной им конституции Пестелю, сказал, что он написал ее в духе монархическом ради вновь принимаемых членов comme un Rideau derriér lequel nous formerons nos colonnes и что он всегда останется также приверженным, как и прежде, к народному правлению. Полковник Пестель сие показание подтвердил; капитан же Муравьев упомянутые слова отверг, прибавляя, что, хотя он и предпочитал образ правления республиканский, однако никогда не полагал непременно склонить к своей мысли все общества и считал необходимым подчинить новое политическое образование России обстоятельствам и мыслям, которые при окончательных действиях были бы господствующими».

Обоим ставка дается нелегко. Надеюсь, когда-нибудь появится подробная статья об отношениях этих двоих, но это все очень больно, и на очной ставке с Глинкой Пестель, скорее всего, действительно мало вменяем.

Нет, разумеется, Павла Пестеля не пытали железным обручем, не били и вообще ничего не делали с ним сверх того, что делали со всеми остальными (об этом небольшое отступление у нас тоже будет). Но раны — раны, скорее всего, действительно были. Самым логичным объяснением тут будет, что он просто грохнулся в обморок по дороге на эти очные или во время одной из них. Ну, или не в обморок — вспоминаем, что он хромой: ранен в ногу при Бородине, и к лету 1826 года от тюремной сырости и общего стресса совершенно точно получает обострение, а возможно, уже к десятым числам апреля ходит спотыкаясь. О Пестеле на следствии можно почитать еще в одной статье на нашем сайте — Н. А. Соколова, Ек. Ю. Лебедева. Следственные дела декабристов: еще раз о специфике источника.

…Это было отступление о том, до какой степени не до Перетца становится Глинке в десятых числах апреля. Следующие его ставки — с К. Рылеевым и А. Бестужевым — по каким-то другим поводам, а потом на него выходит Семенов с рассказом о том, что Глинка представил ему когда-то Перетца как члена тайного общества.

 

Отступление о Семенове

Дело Степана Михайловича Семенова — это еще один отличный пример ответа на вопрос «почему они говорили». Каждый, обвиняющий декабристов в том, что они никак не могли держать язык за зубами и выдавали товарищей, наверное, представляет на этом месте героического себя, который ни в жизнь бы ничего не рассказал и не выдал.

Что ж, у нас есть отличный пример. Степан Михайлович Семенов, из духовного звания, служит в Гражданской канцелярии московского военного генерал-губернатора — ну и, видимо, по делам службы периодически наезжает в Питер. Он давний член тайных обществ, берет на себя обязанности их секретаря. Сдает его все тот же Свистунов. 29 декабря Семенова арестовывают, и он оказывается в крепости. На вопрос о том, принадлежит ли он к тайному обществу, Семенов отвечает, что нет, никаких тайных обществ не знает. Да, знаком с Рылеевым, Трубецким, Оболенским, но это все просто личное знакомство. 12 января его допрашивают и 13 присылают вопросные пункты — но Семенов по-прежнему не состоит ни в каком обществе. За это время о нем успевает рассказать С. Трубецкой. Вуаля, у нас есть два свидетеля! А потом и больше, потому что принадлежность Семенова к тайному обществу подтверждает еще несколько человек. Происходит следующий прекрасный диалог с Бенкендорфом:

Бенкендорф: «Комитет, собрав ясные и совершенно достаточные доводы для обличения вашего во всех тех действиях по тайному обществу, от которых вы доселе отрицались, но не желая лишить вас средства к добровольному и чистосердечному раскаянию, которое одно только может смягчить строгость правосудия, еще раз приглашает вас: готовы ли вы дать ответы по чистой совести… не доводя до необходимости улик, кои соделают вас еще виновнее перед законом».

Семенов: «Ежели Комитет имеет ясные и совершенно достаточные доводы к моему обвинению, то мне не остается ничего иного делать, как ожидать решения моей участи. Я искренно отвечал на все предложенные мне вопросы и других ответов дать не могу. Улики не сделают меня виновнее. Совесть мою ничто не тяготит; и я буду уметь без ропота перенести все то, что определит мне строгое правосудие».

22 марта Семенову дают 6 очных ставок с уличающими его: А. Бестужевым, Митьковым, Штейнгелем, Нарышкиным, Фонвизиным и, собственно, Перетцом. Он по-прежнему все отрицает.

…Вообще очная ставка была почти безошибочным способом сломить человека и заставить его признаться. Оказываться лицом к лицу с уличающими товарищами для многих было невыносимо, и они в какой-то момент сами начали просить: признаю что угодно, только не надо больше никаких очных ставок! Тот же Митьков, который сейчас вроде бы тверд, к концу апреля запросит (правда, уже совсем по другому поводу): «Уничиженно прошу Высочайше учрежденный Комитет признать меня виновным в сих ужасно преступных словах, сказанных мною в бытность мою у князя Оболенского, как скоро есть достаточные показания, избавив меня от очной ставки. Истинно говорю как перед Богом, что не помню, чтобы я это сказал». Не помню, не говорил, но давайте я уже признаюсь, лишь бы не очная… Это уже апрель, мясорубка допросов сменилась мясорубкой очных ставок, со многими так.

Но у нас еще март, Семенов держится, и в итоге 26 марта его заковывают в ручные кандалы и сажают на хлеб и воду. Если кто-то думает, что кандалы — это легко, пусть продолжает думать. 28 марта Семенов пишет в Комитет, что готов отвечать. 2 апреля он получает длинный список вопросов — 29 пунктов. И уже отвечает на них: да, был в обществе, да, многих знаю, да, и это я, и это тоже я. Справедливости ради — отвечает он очень аккуратно, дозирует слова, только подтверждает обвинения, лишнего ни про кого не говорит, сам никого не обвиняет… Но пишет много. По-прежнему, кстати сказать, в ручных кандалах — если кто-то думает, что написать несколько страниц в кандалах легко, — опять же пусть продолжает думать…  

Кандалы с него снимают 11 апреля — после очной ставки с Пестелем 10 апреля, «по причине болезненного состояния Семенова и оказываемой им откровенности». Это все та же Пестелева череда очных ставок про совещание 1820 года. Очная ставка этих двоих, надо полагать, зачетная: один с кровавыми рубцами на голове, другой — в «болезненном состоянии» из-за кандалов. Никаких пыток, разумеется.

В итоге Семенов отделается административной ссылкой в Сибирь, где до конца жизни и будет служить. Умирает он в Тобольске, где к тому времени проживает довольно много ссыльных декабристов, и похоронен на Завальном кладбище, рядом с А. М. Муравьевым, А. Барятинским, Ф. Вольфом и другими.

 

Перетц, Глинка и остальные

…А мы возвращаемся к Перетцу и Глинке. Последним пунктом Семенова спрашивают, правда ли Глинка представлял ему Перетца как члена общества? На очной без кандалов он это отрицал, но в кандалах уже готов рассказывать. И отвечает так, что, кажется, вся эта путаница немножко проясняется: «В 1819 или в 1820 году полковник Глинка представил мне как члена тайного общества титулярного советника Перетца. Был ли при том Кутузов, я не помню, и виделся ли он где с Перетцем, не знаю… по предположению Глинки, общество Перетца должно было действовать независимо от "Союза благоденствия". Я не помню, чтобы от нас объявлено было Перетцу о существовании "Союза благоденствия" и кому-либо из членов сего Союза об учреждении Перетцова общества. Не думаю, чтобы, по предложению Перетца, для узнания друг друга принято было нами еврейское слово "хейрут", ибо Глинка и я всегда были против того, чтобы в тайном обществе употреблять какие-либо условные знаки… Перетц, не знаю почему, с самого начала показался нам подозрительным, то после двух или трех свиданий я навсегда с ним расстался, и мы более нигде не встречались».

Так становится примерно понятно, что к чему. Видимо, Глинка в какой-то момент устал и подыграл Перетцу, но при этом ни тому про настоящее тайное общество не рассказал, ни тайному обществу — про него. Или не подыграл, а подшутил, а кто-то его не так понял.

Семенова 30 апреля сводят на очную с Глинкой (Глинка по-прежнему отрицает, что когда-либо представлял Перетца кому-либо как члена тайного общества), потом в начале мая уже — с Кутузовым (Кутузов говорит, что единственное общество, к которому Перетц принадлежал, — ланкастерское). Между тем запрашивают еще и Синявина (или Сенявина, именно так пишут в деле), он капитан г.-гв. Финляндского полка. Сенявин пишет «В разговорах с господином Перетцом он часто упоминал о тайных обществах вообще, но никогда не говорил, что таковые существуют в России, и еще менее предлагал мне в оные взойти». С Сенявиным забавно – он вообще сидит не в крепости, а под арестом в Главном штабе, и в середине июня его просто отпускают.

Следствие неумолимо движется к финалу.

А что же наш Григорий Абрамович? Возвращаемся на месяц назад.

Его длинное и бессвязное мартовское показание приводит в истерику не только Глинку. В ответ на него Бенкендорф тоже разражается целой серией вопросов, указывая на несообразности, логические нестыковки и вообще элементы бреда: «Комитет, рассмотрев ответы ваши, находит в них явные несообразности и неудовлетворительность показаний противу данных вам вопросных пунктов, а потому еще раз предупреждает вас, чтобы вы не вынуждали к употреблению тех средств, какие Комитет имеет к обнаружению неправды и скрытности вашей, ибо в таком случае вы потеряете всякое право на снисхождение правительства и на облегчение вашей участи, как между тем одно только чистосердечие и раскаяние ваше может смягчить строгость правосудия».

Особенно Бенкендорфа, надо полагать, раздражает то, что Перетц в порыве верноподданнической страсти пишет для него проект указа — как правильно ловить тайные общества. Потому что масоны же кругом: «…умозрительно предполагаю ... что существовавшие в России масонские ложи, вероятно, имели тайную политическую цель, о которой одни члены высших степеней были известны, и нельзя быть уверенным: не продолжают ли они своих действий скрыто».

Перетц требует в ответ на вопросы Следственного комитета очных ставок. Желательно с пытками: «Если на очных ставках не удастся мне усовестить или уличить Глинки, Кутузова или Семенова (ибо признание хоть одного из них докажет лживость отпирательства других), то для убеждения в истине моих показаний, чистосердии моего раскаяния и усерднейшем желании обнаружить правду в столь важном государственном деле, я добровольно подвергаюсь тому, что всеми законами строжайше воспрещено: именно пытке, на следующих, однако, трех условиях: во 1-х, чтобы Глинка, Кутузов и Семенов оной равномерно подверглись; о сем прошу не по злобе; я ее ни против кого не питаю, а единственно дабы ожидаемым чрез то признанием прекратить мои страдания…»

22 марта у него происходит очная с Семеновым. Для Перетца это долгожданная встреча и — да, да, давайте нас всех будут пытать! — для Семенова, напоминаю, — одна из 6 уличающих очных в этот день и, в общем, не самая тяжкая. Семенова кандалами еще пытать не начали, и он молчит, как и положено партизану. Перетцу встреча ничего не приносит, и дальше он начинает настойчиво требовать очных ставок с Глинкой и Кутузовым.

 Что ж, 30 апреля Глинка общается не только с Семеновым, но и с Перетцем, и каждый в итоге остается при своем: Глинка Перетца никуда не принимал, а Перетц был принят Глинкой, и они образовали тайное общество на четверых с Семеновым и Кутузовым, и да, всеми было принято в качестве тайного знака слово «хейрут».

…Фактически примерно на этом их следствие заканчивается. Семенова на всякий случай запрашивают еще раз про Перетца, он повторяет ровно то же: видел его раза три, да, представили его как члена тайного общества, но ничем тайным мы с ним не занимались и вскоре расстались. В принципе Бенкендорфу уже совершенно понятно, что тут каждый при своем, и у нас примерно три версии, от которых ни один отказываться не хочет: версия Перетца (все было!), версия Глинки и Кутузова (ничего не было!) и версия Семенова (кто-то что-то не так понял). Но никакого цареубийства, карбонариев, республиканских планов, иностранных денег, масонов и участия в событиях 14 декабря нет ни в одной из них. Предлагаю желающим вернуться обратно к картинке и попытаться из этого понять, где и каким образом «Херут» поддерживал идею революции и цареубийства.

Все участники отделываются легко.

Семенов, как я уже говорила, получает административную ссылку в Сибирь, Глинка — в Петрозаводск, Перетц — в Пермь, Кутузова и Синявина — вообще просто отпускают. Один Искрицкий едет на Кавказ, ну он и был замешан не только в этом. Конец истории даже и благополучен: все участники жили еще довольно долго и плодотворно. Перетц оставил потомство, и, например, его внук Владимир Николаевич стал известным советским филологом и исследователем фольклора; Глинка дожил аж до 94 лет, писал стихи, занимался общественной деятельностью и т. д.

 

 Лирическое отступление о евреях (и опять о внезапном Пестеле)

Что ж, еврейский след во всей этой истории есть. И даже есть один еврей с совершенно внятными и достойными еврейскими планами — папа нашего главного героя, который имел мысль начать собирать евреев, чтобы поселиться на своей земле. Перец-младший рассказывает об этом Глинке: «…о необходимости общества к высвобождению евреев, рассеянных по России и даже Европе, и к поселению их где-нибудь в Крыму или даже на Востоке в виде отдельного народца. Он говорил, что, кажется, отец его, когда был еще богат, имел мысль о собрании евреев, но что для сего нужно сообщество капиталистов и содействие ученых людей и проч.».

Самое смешное, что с этой идеей совершенно согласен Павел Пестель, лидер Южного общества, причем еще и видит в этом несомненную пользу для Российского государства: «Способ зависит от особенных обстоятельств и особеннаго хода Внешних Дел и состоит в содействии Евреям к Учреждению особеннаго отдельнаго Государства, в какой-либо части Малой Азии. Для сего нужно назначить Сборный пункт для Еврейскаго Народа и дать несколько войска им в подкрепление. Ежели все русские и Польские Евреи соберутся на одно место, то их будет свыше двух миллионов. Таковому числу Людей, ищущих отечество, не трудно будет преодолеть все Препоны, какия Турки могут им Противупоставить, и, пройдя всю Европейскую Турцию, перейти в Азиятскую и там, заняв достаточныя места и Земли, устроить особенное Еврейское Государство».

Планы с тех пор успешно осуществились. И общество «Херут» — реальное совершенно, еврейское — было. Причем даже в двух экземплярах: одно было основано в 1948 году Менахемом Бегиным, а второе — в 1999 году. Но это уж точно уже совершенно другая история…

 

Использованная литература:

Следственное дело Г. А. Перетца. «Восстание декабристов», т. XХ, с. 33–92; 499–504.

Следственное дело Ф. Н. Глинки. «Восстание декабристов», т. XХ, с.93–144; 504–509.

Следственное дело Н. И. Кутузова «Восстание декабристов», т. XХ, с. 333339, 537538.

Следственное дело С. М. Семенова «Восстание декабристов», т. XVIII, с. 167196, 342343.

Следственное дело Д. А. Искрицкого. «Восстание декабристов», т. XVIII, с. 121–142, 336–339.

Следственное дело М. Д. Лаппы. «Восстание декабристов», т. XV, с. 161–178, 316–317.

Следственное дело П. П. Коновницына. Восстание декабристов. т. XV. с. 105–116, 309–310.

Следственное дело А. С. Гангеблова. «Восстание декабристов», т. XVIII, с. 17–34.

Воспоминания декабриста Александра Семеновича Гангеблова. М., 1888.

Н. Р. Цебриков. Воспоминания о Кронверкской куртине.