I
МИХАИЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ БЕСТУЖЕВ
О декабристах образовалась довольно большая литература1, имеющая громадный интерес при изучении эпохи первой четверти девятнадцатого века в ее движении, в политическом оживлении интеллектуальных сил нашего передового общества, проявившегося в протесте против сурового режима этого времени.
П. И. Першин-Каркасарский.
Первыми борцами в «освободительном движении» явились так называемые декабристы.
Мы, люди шестидесятых годов, хотя застали в живых немногих из них, слышали печальную повесть из уст самих переживших свои бедствия в ссылке и каторге и впоследствии водворившихся в местах поселения как свободные граждане.
Общение с ними тогдашней сибирской молодежи приносило величайшую пользу в просветительном отношении.
Нужно помнить, что окраинная Восточная Сибирь, разбросанная на тысячи верст, почти не имела учебных заведений, кроме иркутской гимназии. При всей жажде к просвещению молодежь оставалась без образования, довольствуясь только текущей литературой, сжатой цензурными тисками.
Семь лет скачи, из Сибири ни до какого учебного заведения не доскачешь.
Таковы были образовательные средства тогдашней Сибири...
Понятно, что декабристы ответили на запрос и были хоть для маленького кружка просветителями и учителями, разумеется, учителями не в школьном смысле. Впрочем, и в последнем случае по недостатку педагогического персонала они охотно брали на себя обязанности домашних учителей и руководителей по воспитанию юношества.
По присущей им всем скромности и политической зрелости они своих учеников или собеседников не втягивали в политическое новаторство, не разжигали страсти, не звали на баррикады, не проповедовали бунты и заговоры. Они сами прекрасно поняли, что несвоевременная политическая агитация может только порождать репрессии и тормозить естественное развитие и рост общества. Они полагались только на то, что просвещение мало-помалу разольется в массах и само собою явится самосознание и гражданская зрелость, а вместе с нею и поступательное движение...
Я, как знавший некоторых лично и имевший с ними сношения и переписку, счел своей обязанностью в коротеньких хотя бы воспоминаниях бросить в урну истории маленькую крупицу...
Не боясь того, что, может быть, в своих воспоминаниях коснусь уже известных фактов, я тем не менее придержусь тех впечатлений, какие сохранил от моего знакомства с пионерами русской гражданственности и бывшими борцами за свободу, погребенными в рудниках Сибири.
Полвека прошло с тех пор, как я впервые познакомился с Михаилом Александровичем Бестужевым в Селенгинске, где он постоянно жил. Это было в 1859 году.
В далекой провинции, как Сибирь, в захолустных городках общество группировалось только в большие праздники, именины, свадьбы и крестины. В остальное буднее время все ютились по своим уголкам, в своих семьях.
На этот раз Селенгинск оживился приездом гостей из Кяхты, в числе которых был и я. Праздновались именины моего тестя Дмитрия Дмитриевича Старцева 26 октября. Гостиная и зала наполнились гостями. Все селенгинское общество: офицеры, артиллеристы, офицеры казачьего войска, купцы, местное духовенство. Кяхтинские, верхнеудинские гости, собравшись в кучки, неумолчно шумно беседовали.
— Михаил Александрович Бестужев, — представил мне мой тесть, вводя в кабинет, где сидел Михаил Александрович в большом вольтеровском кресле.
Дом Старцева в 1959 году.
Общительность, приветливость сразу расположили меня в его пользу.
Вот как я увидел его и как могу передать его портрет. Было ему тогда уже за шестьдесят лет, среднего роста, с полуседой головой на сухой жилистой шее, с выдающимся кадыком, бритыми баками и подбородком, с нависшими на губы усами, с толстыми бровями, из-под которых весело смотрят живые серые глаза, всегда воодушевленные мыслью, лицо сухое, кожа чистая, на лбу и висках с фиолетовыми жилками, сбегающими по щекам, нос с небольшим горбом. Движения живые и энергичные. Черный сюртук точно висит на его худощавых плечах, белый жилет, серые широкие брюки и белый большой ворот рубашки, падающий на плечи, — весь его наряд.
Пусть не посетует читатель, что я, описывая наружность Михаила Александровича, точно отмечаю паспортные приметы. Его портрет, помещенный в «Историческом Вестнике» за 1906 год, далеко не дает представления о чертах его лица и наружности, как изображение молодых лет.
Несколько сутуловатая фигура с расставленными ногами, с трубкой в руках на длинном черешневом чубуке, из которого пускался дым Жуковского табаку. Тогда папиросы едва входили в моду.
В то время злободневною темой был Гарибальди и его успехи на Апеннинском полуострове в борьбе по объединению Италии. Все симпатии. разумеется, были на стороне героя. Также в горячей беседе часто чередовались имена Мадзини, Кошута, Герцена и других поборников свободы и национальной самобытности.
Беседующие замыкали Михаила Александровича в тесный кружок и вели оживленную беседу о современной политике, прислушиваясь к его решающему голосу.
Лондонская печать Герцена возбуждала тоже живейший интерес. Издаваемые им «Колокол» и «Полярная звезда» читались с жадностью и комментировались на все лады.
Тогда Герцен был известен под именем Искандера по его популярному псевдониму. «Колокол» его не только звонил, но даже нередко бил в набат и слышен был в самых далеких глухих окраинах. Свободное смелое слово Искандера при царившей строгой цензуре производило, конечно, сильное впечатление на читателя. Запрещенный плод всегда сладок. Несмотря на страшную ответственность за распространение его, он проникал всюду и передавался от одного к другому с величайшей осторожностью. Но ни страх перед карой, ни трудность получения его, а тем паче хранения у себя дома не останавливали любознательного читателя.
Другим животрепещущим вопросом был вопрос «об улучшении быта крепостных крестьян». Так боязливо и осторожно подходили к разрешению его, что не упоминали слова «освобождение». Все мыслящее общество чутко следило за ходом его и всеми препятствиями к разрешению этого Гордиева узла.
Михаил Александрович горячо принимал к сердцу всякое известие и волновался от неправильной, по его мнению, постановки вопроса. Волнения Михаила Александровича и горячность в беседах об освобождении крестьян понятны. Он, в числе других своих единомышленников, освобождение крестьян от крепостной зависимости клал в основу замышляемого тогда государственного переворота. Из всех заговорщиков не было ни одного голоса против освобождения, несмотря на то, что все они были в большей или меньшей мере владельцами крестьян, а некоторые ид них очень крупными помещиками.
Переживавшие эту эпоху все благомыслящие русские испытывали и радость и тревогу, надежды и опасения. Осведомленность по этому вопросу черпалась только из газет, а газеты проходили известное чистилище — цензуру, которая была строга беспримерно. Из России, кроме газетных, шли вести путем устных рассказов приезжих из России и из получаемых писем от родных из очага событий.
Самые достоверные сведения получал Михаил Александрович от сестры своей, Елены Александровны, из Москвы. Она была неутомимой корреспонденткой, сообщавшей все новости политические, общественные и семейные, или, лучше сказать, хозяйственного свойства. Она занималась издательством сочинений брата Александра Александровича (Марлинского). От этих-то крох питался с семьей и Михаил Александрович, с прибавкой небольших сбережений от своего сельского хозяйства да от преподавательской практики в знакомых и дружеских семействах селенжан.
Таков был первый день моего знакомства с Михаилом Александровичем Бестужевым. Этому минуло чуть не полвека, а в настоящее время, когда я решился огласить в печати мои воспоминания, исполнился 80-летний юбилей со дня декабрьских дней.
Восемьдесят лет тому назад, 14 декабря, лучшие образованные люди того времени на Сенатской площади кровью запечатлели свои идеи. Многие поплатились жизнью, многие искупили свои увлечения вечной ссылкой в рудниках Сибири, многие там положили свои кости и немногие возвратились чрез десятки лет на свои пепелища доживать свои старческие дни. Всех их история или, вернее сказать, случайные воспоминания, почтили благодарной памятью. То, что считалось тогда неосуществимой мечтой, теперь переходит в факт. Неудержимый ход истории народов делает свое дело не прерываясь, не останавливаясь идет вперед, делая государственное строительство. Тогда только маленькая горстка передовых русских людей пришла к сознанию неизбежности перехода от абсолютизма к свободе, от непроглядной тьмы к свету. И эта маленькая величина предприняла грандиознейший государственный переворот, оказавшийся не по силам и кончившийся гибелью цвета русской интеллигентной молодежи. Тогдашняя Россия крепостного права и чиновничества, можно сказать, сплошь малограмотная, была совершенно не подготовлена к гражданственности и свободным учреждениям, не имела достаточного контингента образованных людей, чтоб воспринять новые формы правления, проникнуться убеждением в их необходимости. Понятно, что попытка этой маленькой кучки людей не имела под собой почвы, а масса не только ее не поддержала, но даже встретила враждебно.
Катастрофа разразилась в мрачный, полутемный день 14 декабря 1825 года. Картечи сделали свое дело, и Сенатская площадь опустела. Московский полк бросился по Галерной и выбежал на набережную, спустился на тонкий лед Невы, который обрушился. Многие московцы в холодной купели нашли могилу.
— Когда мои молодцы были притиснуты к стенам Синода и Сената, — говорил Михаил Александрович Бестужев, — картечь сыпалась на нас градом, но московцы стойко выдерживали огонь. Один из залпов подкосил моего фельдфебеля, бравого молодца Свистунова, только что мною перед филипповками повенчанного. Когда я наклонился к нему, чтобы заткнуть носовым платком бившую кровавым фонтаном рану, он без стона и жалобы успел проговорить: «Оставьте, ваше благородие... умру за... не оставьте жену». Моя рота уже дрогнула. Еще град картечей, и она неудержимо бросилась по Галерной... Хотя я искал момент ее задержать, но уже весь Московский полк был в замешательстве и через несколько минут стремительно напирал уже на бежавших впереди узкой улицы, обстреливаемый из орудий со стороны площади. Главная катастрофа произошла на неокрепшем еще льду Невы, где я предпринимал последнюю попытку задержать бегущих, сделать уже первое построение рядов... но лед не выдержал.
Рассказ свой Михаил Александрович вел живо и увлекательно, его старческие глаза светились, жестами он подтверждал недосказанное. Как теперь его вижу с трубкою в руках на длинном черешневом чубуке. Когда в трубке гас огонь, то Филька живо подносил зажженную бумажку, и снова Михаил Александрович пускал клубы дыма Жуковского табаку. Его средний рост как бы сокращался небольшой сутуловатостью. Серая пара лежала на его плечах несколько мешковато, воротник белой рубахи à l’enfant2 спускался до плеч. Волосы с значительной проседью, уступая место высокому лбу, зачесанные на виски, разделялись косым пробором.
Этот рассказ относится к началу шестидесятых годов, уже по выходе декабристов из Петровской тюрьмы, из которой освободясь, поселились братья Бестужевы, Николай Александрович и Михаил Александрович, и К. П. Торсон3 в г. Селенгинске. Тут они устроились на берегу реки Селенги, три версты ниже города Селенгинска, окруженные скалами, точно для защиты выбирая выгодный стратегический пункт. И правда, для проезда к ним вела лишь высеченная в скале одна дорожка.
Дом Н. Бестужева в Селенгинске.
Дом Бестужевых стоял особняком со службами, построенный из сосновых бревен, в пять или шесть комнат, обставленный необходимой мебелью. Украшала его гостеприимная хозяйка, Мария Николаевна, жена Михаила Александровича, урожденная Селиванова, сестра местного офицера. Тут же в их доме жила и незамужняя сестра Марии Николаевны — Наталья Николаевна. Радостью и утешением был маленький сынок Михайла Александровича — Коля, четырехлетний мальчик, названный так в память Николая Александровича.
У Бестужевых собиралось самое веселое общество из местных горожан и офицеров квартирующей батареи и штаба 3-й казачьей бригады. Хозяева не заставляли скучать своих гостей, и все чувствовали себя как дома.
Михаил Александрович был занимательный собеседник и неистощимый рассказчик о тюремной жизни, которую он умел разнообразить. Петровская тюрьма для многих узников была университетом, где недостаток образования пополняли те, которым служба и светские удовольствия в жизни не давали свободного времени. Доктора, инженеры, артиллеристы — каждый по своей специальности — читали лекции. Никто ими не манкировал, и аудитория каждого лектора была полна. Получаемые книги и журналы на всех европейских языках не оставляли места для скуки. Хотя всякая книга проходила через цензуру коменданта Лепарского, он не имел физической возможности их просмотреть даже поверхностно, но должен был поставить свою цензурную отметку. Не владея многими европейскими языками, Лепарский поневоле должен был делать надпись, что «читал» книгу, писанную на неведомом ему языке. На одной книге на еврейском языке написал «видал». Любознательность узников была настолько велика, что не осталась в пробеле и еврейская литература. Таких филологов, разумеется, было немного. Но общеевропейская литература была многим доступна.
Боюсь повторить то многое, что уже имеется в печати и поэтому ограничиваюсь слышанным только из уст самого М. А. Бестужева.
Не чужды были некоторым талантливым узникам и искусства. Николай Александрович Бестужев был далеко не заурядным художником-живописцем. Много портретов кисти и карандаша его сохранилось и в семье моего тестя Дм. Дм. Старцева, селенгинского жителя. До настоящего времени, надеюсь, сохранились портреты декабристов, тоже карандаша Николая Александровича, бывшие у меня и во время оно переданные моему знакомому в Москве, который, как слышно, увековечил их память, издав альбом.
Кроме живописи, Николай Александрович был механиком, часовщиком, каретником, шорником. Это был большой талант по всем искусствам и ремеслам. Двухколесные кабриолеты его, называемые «сидейками» 4, до сих пор не заменимы другими подобными экипажами по своей легкости и целесообразности. Они распространены по всему Забайкалью и Иркутской губернии. И важнее всего то, что распространение ремесел в Забайкалье, в особенности в степях между бурятами, всецело принадлежит Н. А. Бестужеву. Старожилы буряты хранят о нем до сих пор благодарную память.
Сидейка.
Много трудился Н. А. над усовершенствованием стенных часов-хронометра. Знатоки отзывались с большой похвалой об этого рода усовершенствовании. Н. А., как моряк, в своей морской служебной практике много посвящал времени хронометру, так как на точности его, как известно, основываются все вычисления моряка. Редкой специальности не знал Н. А., до сельского хозяйства включительно. Его почину принадлежит в Селенгинске разведение мериносовых овец, культивирование которых шло очень успешно и обещало полное развитие, если бы инициаторы этого предприятия дольше оставались в этой стране.
Николай Александрович был редкий патриот и на смертном одре болел душой за участь Севастополя, и последние его слова были о нем: «Держится ли Севастополь»?
[Эти строки о Н. А. были бы очень бледными и сотой доли не добавили бы в биографию его, если бы я умолчал о том, сто и он на склоне своих лет был не прочь от семейной жизни, которая, к сожалению, не могла быть легальной. Он оставил сына, рожденного от бурятки, воспитание которого поручил своему другу, Дмитрию Дмитриевичу Старцеву, а последний его усыновил и воспитал нераздельно со своими детьми. Когда последние для окончательного образования были отправлены в столицу, приемный сын Старцева Алексей остался в Селенгинске и, достигнув юношеского возраста, был помощником в коммерческих делах своего отца.] Я читал биографию Николая Александровича Бестужева, составленную и присланную в рукописи к брату его Михаилу Александровичу в Селенгинск Михаилом Ивановичем Семевским. Как теперь помню толстую тетрадь, исчерканную то красным, то синим карандашом вдоль и поперек. Этот карандаш принадлежал цензорам-охранителям... чего — трудно сказать. Словом, они хоронили память о лучшем гражданине своего отечества, как выразился биограф... вот какие были вторичные торжественные похороны Николая Александровича...
А на самой рукописи надпись цензурного комитета гласила: «Так как рукопись эта составляет апологию Николая Александровича Бестужева и лиц, участвовавших с ним в заговоре, то не может быть допущена к печати».
Была ли где напечатана рукопись М. И. Семевского, — я в периодической литературе не встречал.
Михаил Александрович Бестужев пережил всех своих братьев: Николая Александровича, Александра Александровича (Марлинского) и Павла. Он умер в Москве, возвратившись через сорок лет из ссылки, похоронив всех своих близких в Сибири.
Средства его в Сибири, как я уже сказал, были очень скромные, но безбедные. Жил он в Селенгинске со всеми в ладу и дружбе и был всеми любим и уважаем. Многие ученики его, что называется, вышли в люди и своим честным направлением и относительным образованием резко выделялись из окружающей среды купечества, в то время жившего по Домострою. Жил он в Селенгинске безвыездно и только раз ездил в Кяхту (90 верст) погостить у хороших знакомых, уступая самым искренним неотвязным приглашениям. Это было в бытность градоначальником там Деспот-Зеновича, который старался оживлять общество и «эмансипировать» его в духе времени. Тогда же возникла газета «Кяхтинский листок», в которую Михаил Александрович дал по просьбе Деспот-Зеновича статью в форме письма к сестре своей Елене Александровне. [Опубликовано – М. Ю.] Приезд М. А. в Кяхту был рядом праздников, и к этому же времени вытащили из Петровского Завода «медведя», как называл его Михаил Александрович, Ивана Ивановича Горбачевского, последнего соратника, товарища его. Этот в высокой степени добродушный человек, простой, доступный каждому поселянину, стяжал себе доброе имя и память. Этот «последний из могикан» единственный оставался и умер в Сибири, в своем Петровском Заводе. Мы, молодежь того времени, за 200 верст ездили на. «поклонение» к Горбачевскому, как правоверные в Мекку.
Так «этого медведя» вытащили в Кяхту и чествовали двух «последних». К тому же это время совпадало с рассветом русской мысли, с пробуждением литературы, с более свободным словом и большими надеждами на будущее. Тогда уже втихомолку говорили о возможности конституции для России. Да, это было время шестидесятых годов, время больших надежд и упований. Понятно, что, находясь нашими гостями, пионеры свободы давали нам подъем духа, электризовали нас; тогда кяхтинское общество обогатилось образованными людьми: Мерцаловым, Кокошкиным, Реуцким и некоторым педагогическим персоналом, значительно освеженным. Под редакторством Петра Саввича Андруцкого, учителя женской гимназии, стал выходить «Кяхтинский листок». Этому изданию обрадовались, точно Светлому Христову Воскресению, и всеми мерами ему способствовали: собирали для него сведения, писали статьи, вербовали подписчиков. Явилась местная обличительная литература, всполошившая весь чиновный мир. Вдохновителями высоких порывов нельзя было не признать учителей наших, бывших узников Петровского каземата. Мир их праху, пионерам света и добра! Они тяжкой каторгой искупили свои увлечения, не пришедшиеся ко времени, а опередившие события ровно на восемьдесят лет. Тело их было заковано в железо, но мысль, идеи были свободны и разбрасывались как доброе семя на благодарную почву.
Передо мною лежат каким-то чудом уцелевшие письма М. А. Бестужева и И. И. Горбачевского, только часть не затерянная, а выжившая почти полвека.
Первое письмо Бестужева помечено 17 мая, полагаю, 1862 года, так как год не обозначен. Письмо это, как видно, писано вскоре после посещения Кяхты. В пояснение нужно сказать, что Михаил Александрович наш маленький кяхтинский кружок называл в шутку «Соединенными Штатами», по тому увлечению политическим строем этой страны, какое мы питали к Америке.
Вот что было начертано:
«Возлюбленной братии в Соединенных Штатах сущих здравия и благоденствия желаю.
Пока не изобретен язык для выражения чувств благодарности, примите простое русское спасибо за ваш радушный прием и приязнь. Пребывание в Кяхте останется навсегда в моем сердце. Жаль, что наш сморчанский студент Горбачевский не приехал ко мне перед моим отправлением к вам. Если бы он тогда мне попался в лапы, я тогда б его похитил, как красавицу, и бросил бы в живые волны кяхтинской жизни, — в них бы он достаточно переварился, чтобы изменить свое предубеждение против вашего, как он и теперь зовет, Забалуй Городка. Но подождем, он не избежит этой участи. Приложенное к Котову письмо, пожалуйста, добрейший Петр Иванович, запечатайте в конверт, сделайте адрес и передайте лично Якову Федоровичу. Вы знаете русскую натуру — иной доморощенный сужет с большею охотою вынет из кармана сторублевую бумажку, чем решится на клочке бумаги нацарапать десять слов. Узнайте от него решение и уведомьте меня. Пожмите от меня дружески руку всей младой и вольной братии — их перечислять лишне — вы их знаете. Андруцкого*1 попросите извинить меня, что не посылаю с этой почтой обещанной статьи в «Кяхтинский листок». Постараюсь прислать с будущей почтой.
Анне Дмитриевне поклон, Митю поцелуйте. Каково-то поживает Лоля*2. Пожалуйста, уведомьте. Обнимаю вас. М. Б.
Я перед вами невежливо виноват. Вы брали для детей билеты на аллегри, и я совсем забыл об этом. Пожалуйста, простите и напишите, сколько я должен».
«Селенгинск, 23 декабря 1861 года.
Примите душевное поздравление с наступающими праздниками, добрейший Петр Иванович. Желаю вам, сыну Света, провести их, как подобает, в радости и в веселии духа при праздновании и рождении на земле первого либерала, первого санкюлота, как его называли проснувшиеся от ига французы, первого студента прав и юстиции. Но так как вы из числа существ, носящих на костях плоть смертного, то желаю вам тоже всех земных и житейских благ и удовольствий, подобных тому, которым вы наслаждались, празднуя 14 число. В этот день вы праздновали русское Светлое Воскресение истины, когда ее русский Пилат похоронил и запечатал своею печатью, не воображая, что она когда-нибудь на Руси воскреснет. Я хотя был отсутствующим при празднестве вашем, но духовно витал в вашем тесно благородном кружке! Я уверен, что и все наши товарищи, сокрытые уже в гробах, восстали, как это было при Воскресении Спасителя, и присутствовали с вами. Благодарю всех вас за эту почтенную тризну по погибшим за истину.
А. И. Деспот-Зенович.
Что же касается до поступка Деспот-Зеновича, то, по правде сказать, он мне кажется смешон и жалок, чтобы не сказать чего-нибудь более. В его фамилии заключается полная характеристика его личности: он нагл, дерзок, как всякий деспот; подл и низок, как перекрещенный польский жид, какой-нибудь Зенович5.
Сделав дурной поступок, у него не достает настолько правоты, чтобы сознаться в нем, а вывертывается, как провинившийся школьник. Желая удовлетворить ваше любопытство, я излагаю, как было дело. Когда деспотическая рука сибирского Омара коснулась книгохранилища Пестерева, он уведомил меня, что не только покупать мои книги он не может, но не знает, куда сбыть свои, прибавив, что он надеется продать библиотеку в Кяхту, и потому советовал сбыть там. Я так и сделал. Ф. Ф. Кокошкин заехал проездом из Иркутска ко мне и охотно взялся хлопотать об этом. Посетив меня другой раз, он привез мне мой каталог с отметкой на нем книг, взятых Зеновичем и Карповым.
Выбранные книги я запаковал в общую посылку и послал через Г. М. Сахарова, который отдал ее лично от моего имени. При посылке письма не было, а на упаковке было только означено число книг, взятых Зеновичем и Карповым, с означением их цены и с просьбою к Зеновичу отобрать свои книги и остальные передать Карпову.
Недели через две Ф. Ф. Кокошкин заехал ко мне, отдал деньги от Карпова, ничего не. упоминая о деньгах Зеновича. С моей стороны было неделикатно спросить его об этом предмете, зная их уже весьма нехорошие отношения с Зеновичем. Я промолчал и таким образом молчал уже шесть месяцев, полагая, что Зенович не присылает деньги потому, что из назначенных его персоною книг была не выслана одна, именно: текст к описанию Белого моря с картами этого моря и Ботнического залива адмирала Рейнике. Когда эта книга мне была возвращена из чтения, я отослал ее и карты чрез нашего почтмейстера, который просил Рассказова передать посылку и письмо от моего имени, что тот и сделал едва ли не лично. Скажите, мог ли после всего этого Зенович предполагать, что вся эта история идет от имени Пестерева? Предположим, наконец, что он был в заблуждении, что он забыл слова Кокошкина, действующего от моего имени, предположим, что я забыл о получении денег через Кокошкина, или, что еще нелепее, что Кокошкин забыл мне их отдать, — то почему он не взял на себя труда отдать деньги за последнюю присылку книг и карт хотя бы Пестереву, ежели только он нашел сходство в подписи моего имени с Пестеревым. Он это мог сделать тем более удобнее, что Пестерев тогда уже был в Кяхте, и недоумение разрешилось бы очень просто. Но Зенович-Мудрый предпочел молчание платежу и думал, что этим способом он так же отделается, как он эту проделку употреблял с кяхтинцами. Вы, вероятно, поняли, что меня бесит не ничто как денежная сделка, а польская дерзость и неделикатность против человека, который ему ничего не сделал худого. Он, вероятно, меня вызывает это сделать. Обнимаю вас с моим дружком. Вас любящий М. Бестужев».
Записка от 15 ноября (ранее сего письма): «Мария Николаевна просит покорнейше купить в Кяхте сотню китайских яблочков, 5 фунтов рязани [Рязань или резань – дикие яблоки, кислица – М. Ю.], 12 фунтов ореховой пастилы. Михаил Александрович покорнейше просит Петра Ивановича спросить у А. И. Деспот-Зеновича, получил ли он через кяхтинского почтмейстера Рассказова его письмо и карты Белого моря и Ботнического залива, и ежели он получил, то сказать Зеновичу, что Михайло Александрович крайне удивляется, не получая ответа на его письмо.
Прошу вас не забыть похлопотать о продаже фортепьян (цена 150 руб. серебром)».
Воздержусь комментировать о больших недоразумениях между М. А. Бестужевым и А. И. Деспот-Зеновичем. Поводом к неприятным отношениям послужили, разумеется, не одни денежные расчеты, а более глубокие причины, которые лежали в политических взглядах того и другого. М. А. Бестужев не мог переваривать заносчивую натуру Деспот-Зеновича.
В политических вопросах рознь лежала в вопросе, разумеется, польском. М. А. Бестужев всегда был и истинно-русским и пламенным патриотом и не мог мириться с польскими тенденциями, проводимыми Деспот-Зеновичем.
— Недаром вы, Александр Иванович, избрали днем открытия «Кяхтинского листка» день 4 мая, — сказал Михаил Александрович после горячего спора.
— А почему вы думаете?
— Понятно, вы хотели почтить годовщину Барской конфедерации.
— Да. Но 1768 г. не должен забываться истым поляком. Вы правы, я день открытия «Кяхтинского листка» приурочил именно ко дню открытия Барской конфедерации.
Этот горячий разговор происходил в моем присутствии, в салоне С. С. С-вой в Кяхте6, выгодно освещая русскую натуру и русское самосознание Михаила Александровича.
С. С. Сабашникова.
По своим воззрениям, по своим действиям, русским идеям он вполне заслуживает почтенный эпитет «гражданина».
Нужно ли говорить, что идеи гражданства, проводимые декабристами, опередили время и события ровно на восемьдесят лет. Он провидел и пророчески сказал в письме своем ко мне, «что она (истина) когда-нибудь на Руси воскреснет». Да, день воскресения настал, и кости бывших борцов за гражданскую свободу будут спокойно лежать в своих гробах.
Дом Михаила Александровича был постоянным приютом как местных, так и приезжих интеллигентов, где они находили радушный прием и оживленную разумную беседу, подчас веселую и остроумную, приправленную анекдотами из былого времени.
Первый свободный шаг Михаила Александровича в более отдаленные края, чем Селенгинск, был на Амур, куда он ездил по поручению одной коммерческой компании. Такое путешествие не только его освежило, но и несколько поправило его довольно стесненный бюджет. Он с удовольствием вспоминал это путешествие.
Отъезд его в Москву сопровождался благими пожеланиями и вместе с тем горестным чувством утраты хорошего, добросердечного, отзывчивого на всякое чужое горе соседа-гражданина.
Не могу упомянуть о некотором ребячестве нашем, в котором он играл роль посредника-миротворца.
Это было в исходе пасхальной недели. Кяхтинцы в числе пяти-шести человек предприняли прогулку в Селенгинск, и я принял участие в этой компании. Но, к сожалению, между мною и неким К. С. К. возник довольно серьезный конфликт, поведший к разрешению его дуэлью. Я поехал к Михаилу Александровичу Бестужеву, рассказал ему всю историю и пригласил моим секундантом. — Вот-те раз, — воскликнул Михаил Александрович, — на берегах Селенги рыцари! Право, братцы, это и смешно и печально. А кто секундант со стороны К.?
— Полковник С...
— Мне надо прежде всего потолковать с ним, и нельзя ли будет эту глупую историю кончить театральным фарсом.
Переговоры к миру не привели.
В субботу рано утром Михаил Александрович приехал ко мне.
— Вот пара пистолетов, подарок брата Александра*3. Я их почистил сам, привел в надлежащий порядок. Желательно, — добавил Михаил Александрович, — чтобы эта комедия кончилась комедией.
В пяти верстах от города Селенгинска при переправе через реку Селенгу, на так называемой Стрелке, в прибрежном острову, собрались действующие лица. Когда брал от секунданта пистолет мой противник, то едва его удержал в руках, так волновался и был бледен и бел, как полотно. Замеченную робость противника я уже причислял к моим шансам.
Под ногами хрустела и скользила береговая галька, на которой шагали секунданты, определяя барьер. [...]
Двадцать шагов...
Паф...
— За вами... остальных слов я не слышал.
Паф... Это был мой выстрел, умышленно с поднятым дулом вверх.
Я, бросив пистолет, быстро пошел к моему... нет, уже не противнику...
[Мой поцелуй был горячий, искренний. Для меня весь мир показался в ореоле лучезарного света, вся природа точно ликовала вместе со мною. Я чувствовал себя праведником, на недосягаемой высоте, в сонме ангелов. Трудно передать настроение той минуты, которая миром наполнила все мое существо. В тот момент я полюбил весь мир, всех готов был обнять, расцеловать. Первого крепко обнял и поцеловал Михаила Александровича…]
Так кончился сыгранный фарс, в котором действующие лица вошли в свои роли настолько, что не подозревали того, что они были только актерами в трагикомедии.
Впоследствии Михаил Александрович признался, что он и не ожидал от такого поединка печального исхода. Привел я этот эпизод потому, чтобы яснее показать ту тесную связь Михаила Александровича с обществом, с которым он сжился и с которым делил все радости и горе.
Все окружное население чтило и уважало его. У кого радость — зовут его на именины, на крестины, на свадьбу; у кого горе — идут у него искать совета, помощи...
Расставя ноги, с трубкою на длинном черешневом чубуке, внимательно выслушивал он собеседника или собеседницу.
— Ну?
Это «ну» значило, что Михаил Александрович терпеливо ждет продолжения рассказа.
— Ты, матушка, сама виновата. Корову ты продала, не спросясь мужа. Вот теперь и пеняй на самое себя. А крепко он того...
— Вся в синяках, кормилец. Нужда была.
— Ну, дело поправимо. Корову я тебе дам на все лето доить. Осенью ты мне ее сдашь обратно; да и толку-то от нее уж не будет, а придется сеном зиму кормить.
Корову дал безвозмездно, ребятишек сделал на все лето с молоком.
Марья Николаевна пожалела новотельную холмогорку, но не упрекнула за доброе дело. Дойных коров у Михаила Александровича и у самого было всего три головы.
Так нередко Михаил Александрович делился со своими бедными соседями.
Он был преподавателем при детях местного купца Д. Д. Старцева. Старший сын Семен Дмитриевич, приготовленный Михаилом Александровичем, уехал в Москву в университет, двое младших, в возрасте 14–15 лет, проходили под непосредственным руководством Михаила Александровича гимназический курс. Семейство Старцевых состояло с Бестужевыми не только в дружбе, но и в родственных связях: Николай Александрович у Дмитрия Дмитриевича крестил детей и в малолетстве был тоже их наставником. Жена моя, урожденная Старцева, была крестницей Николая Александровича, а также и сестра ее Ф. Д. Обе, приготовленные им, поступили и окончили иркутский институт благородных девиц.
Из всех портретов, писанных Николаем Александровичем, теперь хранится у моей дочери портрет ее бабушки, Агнии Никитичны, урожденной Сабашниковой. Другие портреты работы Николая Александровича остались в Селенгинске, в доме Старцева, где я не был уже более 30 лет. Там теперь на пепелище Бестужевых остались два полуразрушенных памятника: Николая Александровича Бестужева и Константина Петровича Торсона.
К сожалению, к могиле их заросла тропа народная. Давно забыты...
II
ИВАН ИВАНОВИЧ ГОРБАЧЕВСКИЙ
Дом И. Горбачевского в Петровском Заводе.
После полной амнистии в 1857 г. 7 Иван Иванович Горбачевский остался на постоянное жительство дотягивать свои печальные дни в той угрюмой, огороженной высокими горами и лесами котловине, что зовется Петровским Заводом.
Завод этот приютился в мрачном ущелье с протекающей речкой Балегою, впадающей в р. Хилок, в западных отрогах Яблонового хребта.
Родина, по-видимому, его не тянула, он ее редко вспоминал и только в связи с событиями 1825 года. Из родственников остались в живых сестра его Анна Ивановна да ее сыновья, Квисты.
Последний его портрет представляет суровую наружность, обросшую большими баками и чисто малороссийскими усами и значительною растительностью на голове, мало утраченной от времени. Несмотря на суровую наружность, он сохранил почти детское добродушие и безграничную доверчивость к людям. За то и платили ему сторицею любовью и уважением все окружающие его.
Обыденная, будничная жизнь Ивана Ивановича текла однообразно в мелких хлопотах по хозяйству, в котором первое место занимала его мельница, которая едва ли не была ему в убыток, судя по его доверчивости и добродушию. Мельничное его хозяйство носило анекдотический характер, и вся контора по его мельнице велась тут же записью на стенах мелом. Купленное зерно он размалывал и муку раздавал в долг жителям завода и окрестным крестьянам. Долги, разумеется, собирались туго и частью совсем пропадали.
— Обождите, пожалуйста, Иван Иванович, до осени, отдам с благодарностью.
И осень прошла, и весна подошла, — долг остался, да еще подоспела новая нужда и новая ссуда.
— Да, что же, матушка моя, как же это будет? Мне ведь надо самому пшеницу-то купить, где же я буду деньги брать?
Перед Иван Ивановичем был из деревни Подлопоток Сидор Евставнев, а не «матушка», но Иван Иванович привык всех мужиков называть «матушка моя». И вот «матушка моя» разжалобит разными невзгодами и снова получает мучки пудик-другой, да и крупки не забудет припросить.
Приходит новый проситель.
— Как бы, Иван Иванович, мучкой разживиться, ребята одни, есть просят.
— Да ты, матушка моя, за старую муку, кажись, не заплатил.
— Нет, Иван Иванович, я вам все старое уплатил, намедни последние два пуда отдал.
— Что-то не помню, Пахом. А вот у меня где-то тут записано.
И Иван Иванович идет к стене, к своим бухгалтерским записям.
— Посторонись-ка, Пахом, вот тут где-то... и, приложив к носу свой лорнет, похожий на ножницы, раздвигавшийся снизу, ищет запись.
Во все это время Пахом крепко терся у стены и весьма успешно сделал погашение своего долга, от которого остались лишь следы на спине, точно напудренной мукой.
Иван Иванович обошел всю стену, приставляя к самому носу свой лорнет-ножницы, внимательно рассматривая все записи, но ничего не нашел.
— Нету, матушка моя, не найду.
— Отдал, видит Бог, отдал.
— Ну, коли нет записи, значит, отдал.
Пахом взваливает на плечи мешок с мукой и плетется домой, не особенно заботясь о возврате.
Помимо бесплодных забот по хозяйству, так же шла и его педагогическая деятельность, так сказать, из любви к искусству. Немногочисленный кружок питомцев состоял из детей, местных жителей, служителей заводских да канцеляристов. Преподавалась первоначальная грамота по программе уездных училищ, или же и просто ограничивалась чтением и писанием. Обращалось более внимания на тех, которые выдавались способностями. Однако ж из питомцев Ивана Ивановича выходили и много обещающие. И из них рельефно выделился и пошел далее первоначального образования Илья Степанович Елин. Окончив иркутскую гимназию, он с успехом завершил свое образование доктором в московском университете.
С. П. Боткин скоро заметил талантливого врача и пригласил его быть своим ассистентом. Но блестяще начавшаяся его карьера была очень непродолжительна: усиленные занятия подкосили его здоровье; благорастворенный мягкий климат Италии не мог помочь расшатанному организму, и угас почти юношей будущая знаменитость.
Материальные средства Горбачевского поддерживались его сестрой Анной Ивановной Квист и комиссионными поручениями некоторых золотопромышленников.
Золотопромышленник Бутац, имея дела в чикойской тайге, давал комиссионные поручения, оплачиваемые хотя не особенно щедро, но достаточно для того, чтобы с добавкою еще кое-каких случайных доходов без особенных лишений можно было существовать, в особенности в Петровском Заводе, где все было дешево, не тратясь на квартиру, имея собственный домик.
Управляющие Петровским железоделательным заводом горные инженеры, как люди образованные, всегда оказывали отменное к Ивану Ивановичу расположение и косвенную поддержку, незаметную для него самого. Нравственное влияние и на правителей завода сказывалось, так сказать, смягчающим давлением. Жестокое обращение с бесправным людом, как горнорабочие и разные служители, даже в то бесчеловечное время не выражалось резко, как на других заводах. Горнозаводские рабочие и служащие свободно вздохнули во время управления Петровским Заводом Оскара Александровича Дейхмана, человека в высшей степени гуманного, друга Горбачевского.
Когда Дейхман получил главное начальство над всем Нерчинскозаводским горным округом, вскоре после такого бесчеловечного горного начальника, каким был Разгильдеев, весь горный мир буквально ожил и впервые познал права и свое человеческое достоинство. Да и самое время 60-х годов носило уже в себе новое веяние, веяние возрождения гражданских прав и гражданской свободы. К этому же времени принадлежит и освобождение всех горнозаводских рабочих от крепостной зависимости. Свобода и новое человечное начальство оживили дух и, так сказать, плоть десятков тысяч кабинетских крестьян.
Оскар Александрович Дейхман дал тон всему подведомому ему управлению, и горные гномы, прежде обитавшие в подземельях, вышли на свет Божий.
Но прекрасного начальника, каковым был Дейхман, лишила Нерчинко-заводский округ несчастная случайность, в которой он был невиновен. В то время, когда свобода только что стала расправлять крылья, Фемида точно испугалась полета могучего орла и стала подрезать ему перья, проявлять репрессии. Назревающая общественная мысль нашла своего выразителя в лице Михаила Илларионовича Михайлова, который был осужден и сослан в каторгу, в те подземелья, что называются Нерчинскими рудниками. Там в то время на одном из кабинетских золотых промыслов был управляющим брат сосланного, горный инженер Петр Илларионович Михайлов. Дейхман, чтобы облегчить участь узника, назначил ему местом для отбывания каторги Казаковский промысел, где брат его начальствовал. Не будем говорить о том, что брат не мог видеть брата в ножных железных браслетах и, понятно, освободил его от такого украшения. Арестантский халат тоже был заменен простым костюмом. Затем в высшие сферы полетел донос, возникло следствие: начальствующие отрешены от должностей, отданы под суд. А проповедник свободы и новых начал обрел в Акатуевском руднике как раз противоположное тому, чего хотел: самое тесное помещение без света и воздуха. Акатуевская тюрьма, а затем могила похитили у общества борца за свободу и нарождающуюся женскую эмансипацию8.
Невольно я забежал вперед. Возвращаюсь к временам последних годов узника Петровского каземата.
Преемниками Дейхмана в Петровском Заводе были последовательно горные инженеры: H. Н. Дубровин, Пав. Вас. Богославский, Андрей Ник. Таскин. Все прекрасные люди и друзья Горбачевского.
Общество местное составляли священник, два купца да заводские служащие. Иван Иванович не только со всеми был в ладу, но всеми уважаем, был в своем роде патриархом.
Петрозаводское общество нередко оживлялось приезжими гостями. Этот маленький горный мирок имел и свою интеллигенцию, группировавшуюся, разумеется, около Ивана Ивановича. Интересы современной литературы были не чужды кружку, а также и литературы заморской, с «Того Берега», которая проникала в эти трущобы не без труда и риска. Но зрелые люди не злоупотребляли запретным плодом, не вели преступной пропаганды, свободное слово ничего не колебало, ни на что не вызывало, кроме тесно-семейных бесед втихомолку. Нельзя не сказать, что это слово благотворно влияло и на начальствующих, на их убеждения и на поступки в отношении к их подчиненным. Даже до освобождения прикрепленных к заводам крестьян прежняя жестокость стала уступать место человечности. Кто читал Герцена, тот уже не решался гнуть в бараний рог своего раба. Дух свободы, гуманности, гражданского долга веял точно в воздухе и облагораживал поступки предержащих властей. Вспоминая эти добрые начала, сердечно радовавшие меня, я охотно их отмечаю, как характеризующие горное начальство 60-х годов по сравнению с предшествовавшими.
[Я бывал и живал в самом центре каторги – в Каре и Шахтаме – еще до 60-х годов и насмотрелся вдоволь на звероподобных начальников, не щадивших ни заслуги, ни даже возраста подчиненных, - подчиненных штейгеров, горных урядников, не говоря даже уже о рядовых писарях, с теми и другими нисколько не церемонились и подвергали телесным наказаниям наравне с горнорабочими и каторжанами. Некоторых пороли без разжалования, то есть оставляя в звании урядников и штейгеров, других же не просто, а с церемонией, так сказать, торжественно. Обыкновенно экзекуция происходила на местах самых работ, в «разрезе» (разрезом называется место выработанных песков, это род глубокой широкой канавы, где происходит самое многолюдное движение). Если это горный урядник, то на месте экзекуции разводился костер и церемония начиналась командой: «Лычки долой!» Лычками назывались галуны на воротнике и обшивках мундира. С виновного, с понурой головой и убитым видом, спарывали знаки его уряднического достоинства и бросали в горящий костер… Затем… затем происходил акт, о котором лучше умолчать. И этот униженный, посрамленный, лишенный человеческого достоинства служащий опять становился в ряды мелкого начальства, и он свое унижение вымещал на еще более мелких единицах. Каков же мог быть его авторитет? И оправданием всего этого могла быть круговая бесправность. Не могу не привести хотя один из многих случаев с одним горным урядником, которого я знал лично и знал, как порядочного человека, любознательного, читающего, следящего за литературой, кончившего курс в нерчинско-заводском горном училище, чистенького, франтоватого. Человек, мечтавший уже о классном чине, стоявший в ряду интеллигенции. И этот человек подвергся ужасному позору. После экзекуции он более года нигде не показывался и запил мертвую. Таковы были нравы в горном мире.]
Эти параллели с 60-ми годами резко разделяют два периода, рисуют предшествующую эпоху 50-х годов с начальством, которое не «развращалось» ни энциклопедистами, ни чтением Герцена, никаких гуманных идей не знало и не исповедовало, и с тем, которого коснулось новое веяние, и запахло в воздухе чьим-то иным, свежим, бодрящим, зовущим вперед к перелому общественного строя.
[В географическом отношении Петровский завод занимал юго-восточный угол Забайкалья, где Яблоновый хребет, выйдя из плоскогорья Монголии, направился на северо-восток, между двумя водными системами: Ононоской с притоками амурскими и Чикойской – притоками северо-аксанских вод с озером Байкалом. Дремучие леса Чикоя к северу сменились между рекой Холком и истоками реки Витима степной местностью и известны под названием «Братской степи». С единственною грунтовую дорогою, соединяющей Верхнеудинск и Читу, благодатные земли Хилка привлекли трудолюбивое население старообрядцев, местными жителями называемых «семейскими». Семейские, как лучшие хлебопашцы, раскопали девственную почву, расчистили леса и с гор провели канавами воду, оросили суходолье и стали кормильцами всего Забайкалья. Петровский завод всеми продуктами пользовался из этого района. В свою очередь завод снабжал население железом: сошниками, боронами, разными поделками до гвоздя включительно.
Петровский завод исключительно существовал для нужд кабинетских золотых промыслов, поставляя для них все железо и разные изделия. Но это все-таки на всю Восточную Сибирь был единственный железноделательный завод, хотя далеко не удовлетворявший всем потребностям деревенско-промышленного хозяйства.
Это маленькое отступление, хотя очень краткое и неполное, я позволил себе сделать только в виду того, чтобы приблизительно познакомить читателя с пустынным краем далекой Сибири, где изгнанники, борцы за свободу и цивилизацию, были похоронены заживо и все-таки оставались живы духом, идеями и той самой волей, которая не дает умирать, не дает места забвению, а остается вечною осязаемою, понятною, внедряемою во все сущное, разумное.
Памятником былого, где была похоронена идея величайшего из благ человечества – гражданская свобода – остался Петровский каземат. Он теперь, слава Богу, опустел, остались только стены и высокие пали с заостренными верхушками, да поросший крапивой и бурьяном двор, где бряцали цепями 105 представителей неволи. Но ни уныние, ни отчаяние, ни скука, ни индифферентизм не имели места в этом изолированном мирке, ограниченном пространством нескольких сотен квадратных сажен.
В. Худояров. Молотобойный цех
Нижне-Тагильского завода.
Не могла быть скука там, где каждый узник работал всякий по своей специальности. Многие из них пополняли свое образование тут же в стенах каземата в собственном университете, аудитория которого в слушателях недостатка не имела. Итак, за высокими палями кипела умственная жизнь, а вне их, как в Дантовом аду, день и ночь тяжело дышала доменная печь, извергая дым и пламя. Тут, прикрытые войлочными панцирями с такими же забралами, точно плясали, бегая кругом огненного чудовища, ломами и баграми пробивали брешь в «домне», которая тотчас же выпускала огненный ручей расплавленного чугуна. Ручьи эти дети сатаны направляли в формоски. В следующих отделениях глыбы чугуна, уже остывшего, гномы ввергали снова в огненные печи, называемые пудлинговыми, превращали в тесто и, доведя до белого каления, баграми и щипцами вытаскивали из печи двухпудовые куски, или «крицы», и клади между молотком и накавальней. Другие гномы в таком же адском одеянии с двух сторон с остервенением били тяжелыми молотками по раскаленным крицам, издававшим шипение, стон и обсыпавшим истязателей фонтанами огненных брызг. Кипят в этом огненном котле сотни рабочих всю глубокую ночь до следующей утренней смены. Подростки от 12 до 15 лет, на рабочем жаргоне – «духи», суетятся тоже всю ночь. Это поистине «горные духи», духи зла, созданные непосильной работой, утомлением и несправедливостью со стороны старших. Эти чертенята отличаются озорством и рады устроить каверзы старшим, которые им платят подзатыльниками.
Побывав в этом не вымышленном, не созданном фантазией поэта, а в действительном аду с грешниками и чертями, в огне и пламени, задаешься вопросом: как живые люди могут переносить этот поистине адский труд?
Это каторга, каторга свободных людей, куском хлеба принужденных всю жизнь жить в таких условиях, в такой атмосфере, без просвета и надежды на лучшее будущее. Вот тут была бы справедлива надпись: «Входящий, оставь надежду навсегда».]
Невольно увлекшись физиономией Петровского Завода, я сделал опять значительное отступление и прервал нить рассказа. От удручающих картин перехожу к более светлым.
Бывали и веселые дни «Аранжуэца», когда пилигримы то по одиночке, то целыми партиями наезжали в Петровский Завод навестить последнего из «могикан». Тогда местный муравейник закипал бурной жизнью, все местное общество группировалось, веселилось, визитировало. Патриархальное гостеприимство развертывалось во всю ширь.
Из многих других я упомяну один случай большого набега на Петровский Завод, в котором участвовал и Михаил Александрович Бестужев. Это было в 1862 году. Мой тесть, Дмитрий Дмитриевич Старцев, житель Селенгинска, вступал во второй брак с девицею X. П. Сычовой, дочерью петровско-заводского священника. Михаил Александрович Бестужев, как кум и приятель Старцева, был архитриклином — распорядителем пира. Для этого бракосочетания весь свадебный кортеж в составе десяти экипажей должен был перенестись на борзых тройках за 200 с лишком верст в местопребывание невесты, в Петровский Завод. Движение этого поезда продолжалось два дня с остановками в деревнях для ночлега и отдыха. Нужно ли говорить, что это было самое веселое путешествие под предводительством Михаила Александровича, который был неистощим в своем остроумии, с приправою подходящих к случаю анекдотов. Приезд наш в Петровский Завод чествовался, можно сказать без преувеличения, всем населением. Свадебный разгул с бесконечными визитами длился несколько дней Особым радушием и гостеприимством отличались Николай Николаевич Дубровин, управляющий заводом, местный купец Борис Васильевич Белозеров, Александр Петрович Катышевцев и многие местные граждане. Гости размещались в нескольких домах, я водворился у Ивана Ивановича. Визиты новобрачных и гостей образовали целую вереницу экипажей всяких фасонов и калибров, даже древняя коляска Ивана Ивановича, запряженная парою гнедых, с кучером Ахметом заняла почетное место в кортеже. Не совсем привычная роль Ахмета к кучерской обязанности при выезде из тех или других ворот, при крутых поворотах грозила нам с М. А. и И. И. опасностью быть опрокинутыми. Перспектива кувырколегии вызывала возгласы Ивана Ивановича и предостережения:
— Ты, Ахмет, нас не обороти! Тише, тише, пожалуйста, Ахмет.
— Ну, что же, превратимся в «оборотней», — шутил Михаил Александрович.
Но все-таки Ахмет нас в оборотней не превратил.
После шумных прогулок по стогнам завода вся компания отправилась в каземат, теперь, к счастью, опустелый.
— Вот тут у нас был общий зал, где читались лекции, устраивались литературные вечера, — давал объяснения посетителям Михаил Александрович.
Осматривая все камеры, будившие воспоминания об узниках, посетители выдергивали из стен гвоздики, чтобы сделать из них кольца.
Все прежние обитатели каземата с глубокой благодарностью вспоминают коменданта своего, генерала Лепарского, приставленного к ним блюстителем императором Николаем I. Он при своей строгости и неуклонном исполнении долга умел ладить «со своими детьми» и не раз предупреждал вспышки горячих голов и удержал от еще горших несчастий.
Костюм бурятского шамана. Кон. XIX в.
Из собрания Иркутского краеведческого музея.
Чтобы свадебный праздник, начатый на здравие, не свести за упокой, расскажу его финал. Последний вечер все гости собрались у Ивана Ивановича. Тосты чередовались один за другим, шумели и веселились нараспашку. Небольшие комнаты Ивана Ивановича были битком набиты. Веселые гости устроили нечто вроде маскарада. H. Н. снял со стен шаманское облачение и, нарядившись в его железные доспехи, протанцевал, побрякивая бубенчиками, под звуки незатейливых инструментов русскую. Нашлись и соревнователи. На камине мирно покоились два шаманских черепа, сыгравшие роль старинных славянских таких же сосудов, из которых не брезговали пить наши предки.
— Умный был шаман, — целая бутылка хересу поместилась в башку.
Однако эта умная башка дала себя почувствовать одному из гостей.
— Это его шаман пежит (мучает), — переговариваясь между собой, заметили Демка и Никитка, исполнявшие роли слуг и пополнявшие запасы питей.
Иван Иванович, интересуясь культом шаманов, достал от непротестовавших за потревоженный их покой два шаманских черепа, костяки и всю их одежду. Все это находилось в его кабинете (если можно назвать кабинетом его гостиную) и предназначалось в дар какому-то обществу.
Этот маленький эпизод я привел здесь к тому, чтобы показать, как обыденная будничная жизнь старика изредка оживлялась приезжими его почитателями и как лучом света согревала его несчастную долю. Недаром же Сибирь сочувственно относилась ко всем сосланным, называя их «несчастными», «несчастненькими». Прежде чем их собрали в петровско-заводской тюрьме, пятеро из них: князь Волконский, Трубецкой, Якубович и еще — боюсь ошибиться, словом, пятерых водворили по привозе в Сибирь в Нерчинском Заводе, в самом углу Забайкалья, сопредельном Манчжурии9.
Привожу рассказ достоверного свидетеля, горного инженера полковника Александра Христиановича фон Фитингофа.
В то время горным начальником был Бурнашев, человек строгий до грубости и боязливый до трусости. Такие ссыльные его очень беспокоили, и он не знал, как с ними быть и как поступать. Если им делать послабление, не исполнить буквально инструкцию, гласившую употреблять их на тяжелую рудничную работу, то он может жестоко поплатиться своей карьерой. Как быть? Надо выполнить инструкцию. Выполнить инструкцию — значит их отправить прямо в подземелье, в рудники, ручным способом киркою и молотом добывать руду при свете мерцающих свечных сальных огарков. Бурнашев так и поступил. Каждый день не ленясь спускался он в рудники и осведомлялся о производительности работы «каторжников».
— Черт знает, что делать с этими сиятельными каторжниками, — горевал Буонашев, — не знаю, что делать, как быть; с одной стороны, гласит инструкция, держать их без всяких послаблений, в строгости, занимать в рудниках тяжелыми работами, а с другой — заботиться об их здоровьи. Как тут быть? — несколько раз повторял Бурнашев. — Если бы не этот последний пункт, то я бы их скоро вывел в расход.
Я был молодым инженером, только что приехавшим из Петербурга.
К несчастию, на мою долю выпало непосредственное наблюдение за «этими каторжниками» в подземелье, в руднике, занимать их постоянной работой без отдыха и поблажек. Что мне было делать? Физические силы их были слабы, ни киркой, ни молотом владеть не умеют, а урок надо выполнить. Под величайшим опасением и ответственностью я решил изыскать средства — замену для выполнения уроков другими каторжниками-простолюдинами за условную плату. А мои князья отдыхают.
Бурнашев каждый день спускался в шахты и осматривал работы всех каторжников, разумеется, и работы государственных преступников. За грубое его обращение мне не однажды приходилось краснеть и испытывать неловкое положение.
— Забудьте вы, что были графы да князья, теперь вы каторжники, — напоминал им, не стесняясь, Бурнашев.
Рассказ Фитингофа привожу дословно. Существует еще и другая версия, оправдывающая Бурнашева, но, повторяю, что передаю слышанное от достоверного свидетеля, правдивого и заслуживающего безусловного доверия. Фитингоф, делясь со мною своими впечатлениями, был уже почтенным старичком, горным ревизором, полковником.
[Перехожу к личным впечатлениям и непосредственно слышанному от Ивана Ивановича Горбачевского.
В Петровском заводе у меня заболели глаза, что заставило меня там оставаться и сидеть в темной комнате. В одно прекрасное, а может быть и хмурое и пасмурное — я не видел его, а только чувствовал — Иван Иванович в камине варил кофе и сливки к утреннему завтраку и вел интересную беседу.
Не имея возможности сам писать, я со слов Ивана Ивановича продиктовал моему шурину, молодому В. Д. Старцеву, питомцу М. А. Бестужева, впоследствии студенту петербургского технологического института, следующий рассказ, заботясь лишь о буквальной передаче слышанного, сохраняя все его выражения, не прибегая к исправлению стилистических погрешностей.
«События 1812 года знакомы мне лично, — так начал рассказ Иван Иванович, — я 12-летним мальчиком был при отце моем, состоявшем тогда при штабе Барклая-де-Толли, а потом Витгенштейна и Кутузова. Воспитывался я в кадетском корпусе, поступил на службу в 19-м году артиллеристом в 8-ю бригаду. В тайное «общество соединенных славян» поступил в 1820 г. на 20 году своей жизни, по предложению Борисова 2-го.
До 1825 года был деятельным членом общества. В эти первые годы молодости не было дней, посвященных удовольствиям и юной беспечности. Труды по делу общества, занятия по службе, труды по пополнению образования и чтение книг поглощали все время мое, тогда молодого пылкого юноши. Балы, маскарады, все удовольствия светских людей мне были незнакомы.
Утро принадлежало службе: смотрам, разводам, ученьям; остальное время дня канцелярским формальностям.
Вечера были поглощены разнообразными занятиями по Думе нашего «общества славян», требовавшего деятельности, распоряжений и таких распоряжений, которые требовали осмотрительности и при том самой тщательной осторожности по сохранению тайн общества.
Союз «славянского общества» с «южным» вызывал ряд бесконечных занятий и суждений. Собрание наше представляло нечто в роде палаты депутатов, где в известное время собиралось 150 членов и более. Всякая мера предстоящих действий общества, предложенная президентом союза, обсуждалась и решалась большинством голосов. Заседания наши представляли полную возможность и независимость в высказывании мнений, где не было подобострастия низшего к высшему, служебные ранги не мешали равенству в делах общества, дружеские отношения при обсуждении каких-либо мер не мешали горячим спорам в защиту своей идеи; где всякая мысль проходила чрез критику умов всех членов, и уже выходила очищенной от пристрастий и промахов.
Нередко бывали и крупные разногласия по принятию каких-нибудь решительных мер, на которые более осторожные не соглашались.
Из таких спорных вопросов приведу один случай, которым решился вопреки благоразумию рискованный шаг. Поручик Х. докладывает, что ротный командир Саратовского полка не дозволяет солдатам 8-й артиллерийской бригады ходить в его роту, что, конечно, препятствовало распространению идей среди нижних чинов о предпринимаемой реформе. Предстояло избавиться от ротного командира, но как? Предложенные планы были различны и многие рискованы, на которые начальник наш Муравьев, человек осторожный и предусмотрительный, был весьма разборчив на средства, не дозволял никаких крайних мер, которые могли бы огласить тайну. Однако ж молодые люди большею частью обладали энергичным и решительным характером и были готовы на самую крутую меру, лишь бы устранить препятствие. Поручик Кузьмин вызвался взбунтовать роту Березина, и это предложение собранием было принято с восторгом, с криками «ура» и «браво». Такое решение не только не одобрено Муравьевым, но привело его в бешенство, как противника крутых и опасных мер.
— Слушай, Горбачевский, — сказал он, — если ты не предотвратишь этого сумасбродного намерения, я тебя убью.
Выразим повиновение начальнику, я в то же время, втайне сочувствуя намерению Кузьмина, шепнул ему, чтоб он привел свой план в исполнение, но осторожно.
Устранить Березина от командования ротой было необходимо, и с этим все были согласны, кроме Муравьева, который пришел в негодование и представил резоны всей невыгоды и риска, грозящего разрушением общества с печальными последствиями.
— Если ты, Горбачевский, не уймешь этих цепных собак, я тебя убью — снова повторил Муравьев.
Собрание кончилось.
В четыре часа утра прискакал ко мне фейерверкер.
— Ваше благородие, третья рота Саратовского полка взбунтовалась.
— Вели поскорее оседлать мне лошадь, - сказал я.
Пока я оделся и привел себя в порядок, выйдя из дома, третью роту я нашел уже на линии.
Шакало [Декабриста с такой фамилией не было. Очень похоже, что Горбачевский (или записывавший за ним автор мемуаров) путают и имеют ввиду декабриста Щепиллу. — М. Ю.], один из членов общества, рослый и дюжий мужчина, еще накануне, тотчас же по окончании собрания взял на себя взбунтовать роту, и в этом успел в совершенстве. Вся рота на линии кричала: «давайте нам другого командира, мы не хотим Березина». Командир полка, трусливый старикашка, чтобы уладить скандал был на все согласен, лишь бы дело не приняло серьезного оборота. Шакало, видя благоприятный результат, пробежал по задним рядам роты со словами: «соглашайтесь, ребята» Заявление роты было командиром принято и Березин сменен, а вместо него назначен командовать ротой один из членов нашего общества. Вербовались в члены общества, - продолжал, — Иван Иванович, — большею частью молодежь, с не установившимися, не выработанными взглядами, с смутными, неясно очерченными идеалами. Молодежь жаждала подвига, деятельности. Нее скажу, что это были все умные головы, скорее это были горячие головы. Хотя я упомянул, что в нашем «парламенте» была полная свобода, но далеко не всякое мнение принималось к сведению. Горячим головам сейчас же требовалась деятельность, они не выжидали хода событий, не соображались с обстоятельствами. Из таких горячих голов был и Кузьмин. Он, как говорится, рвался к бою. Ему надоело по нескольку часов сидеть в собрании и выслушивать главарей о планах и способах нового государственного устройства. —Послушайте, Горбачевский, - раз, оставляя собрание, сказал мне Кузьмин, — знать не знаю я ваших конституций, революций, республик – мне бунт давайте. Таких сумасбродов был не один Кузьмин... Известна история доноса Майбороды и Шервуда… Надвинувшиеся события застали нас врасплох, в поход собрались в одну ночь: лошадей подковали, обоз соорудили живо Разбили, рассеяли нас около Белой Церкви. Многих арестовали, в числе которых был и Кузьмин. В первой стычке с императорскими войсками Кузьмин был тяжело ранен, но всю дорогу, пока нас везли под строгим конвоем в Белую Церковь, страдал молча от тяжких ран. На одной из станция раздался выстрел: то Кузьмин покончил с собой выстрелом из пистолета, направленного в грудь, спрятанного в рукав шинели». В видах сохранения подлинности рассказа, мною записанного, я не решаюсь приводить другие беседы с Иванов Ивановичем на память, опасаясь за точность передачи и боясь того, чтобы не погрешить против достоверности. Однако ж отчетливо помню рассказ, как привезли их на ямских тройках в Зимний Дворец. Это было глубокой ночью. «Мы стоим в оковах в огромных залах дворца, позади нас часовые, да флигель-адъютанты шныряют молча. Вдруг распахнулись двери кабинета и вошел император Николай. Быстрыми шагами подошел к нам. — Чего вы хотели? Конституции? — Нет, государь, — сказал Н., — мы имели намерение образовать федерацию из всех славян… Я, государь, не могу справиться с такой идеей, чтоб объединить всех славян, а вы самовольно, сумасбродно задумали вершить судьбами народов… Краткий допрос всех нас сделала государь, и опять завязали нам глаза и увезли… Дальнейшую эпопею вы знаете]. Из уцелевшей переписки, сохранившейся в течение почти полувека, привожу здесь дословно два письма Ивана Ивановича ко мне, писанные им собственноручно.
«1861 г., декабря 14. Петровский Завод. (Получено в Кяхте 17 декабря, отмечено 13 января.)
Милостивый государь, Петр Иванович!
Милое ваше письмо от 24 ноября я получил 2 декабря, за что вас от души благодарю; видите, я нарочно пишу, которого числа ваше письмо дошло до меня, — a мы живем от Кяхты только 250 верст; да здравствует почта, доставляющая так скоро письма! Но дело уже теперь не в почте, я еще благодарю вас сердечно за вашу память обо мне и за ваши чувства.
Читая ваше письмо, я не могу всего выразить вам — как бы хотелось и что бы хотелось. Но, любезнейший Петр Иванович! пощадите меня, я не успел заслужить перед вами то расположение, каким, вижу, я пользуюсь от вас теперь.
Чем я заплачу за теплоту ваших чувств и доброту вашего сердца? Если я не сравнюсь в этом с вами, то прошу вас, вспомните мое прошедшее, тогда и будете великодушны и снисходительны к старому допотопному существу, у которого все уже притупилось.
Верю во всем вам и за все сердечно благодарю. По времени получения моего письма вы увидите, что я не мог исполнить ваше желание; ваш срок был пятого декабря, письмо же получено 2 декабря, да еще за огромной своей перепиской неделю пропустил и не успел отвечать вам скорее. Я много получил интересных писем и из сил выхожу, а надобно отвечать, и поверите ли, к отправке на сегодняшнюю почти написано 16 писем. К вам пишу 17-е и еще не все, надобно написать еще несколько. Простите за подробности, но надеюсь на ваше снисхождение, пишу для того, чтобы вы не приписали краткости моего письма моей лени или небрежности. Буду писать к вам, но прошу, не считайтесь письмами, будьте, как всегда, добры, пишите мне, такие письма, как ваши, — отрада и утешение в скорбной моей жизни; храни вас собственное ваше достоинство от сомнения в моих чувствах и словах; повторяю вам, я говорю правду, — но душа моя растерзана сегодня, — она не в силах далее продолжать, — до будущего времени, — а теперь будьте здоровы, берегите ваши глаза.
Ваш навсегда преданный Иван Горбачевский.
Жму крепко руку Алексею Михайловичу*4 за его для меня дорогой подарок, который передал мне Борис Васильевич*5, буду его хранить и с чистою любовью на него смотреть».
Еще одно письмо с пометкой: «19 марта 1862 года. Петровский Завод».
«Милостивый государь, Петр Иванович!
Знаю и помню, что я перед вами виноват и в долгу; я получил милое ваше письмо и буду вам отвечать, но теперь, когда спешу писать, по случаю скорого отъезда Бориса Васильевича, остается одно только мое желание и единственная потребность души — душевно и искренно благодарить вас за присылку лекарства и за ваши хлопоты и труды; а Алексею Михайловичу мой усердный поклон и благодарность за передачу вам моего поручения, такому исправному комиссионеру, как вы. Когда же вы пришлете мне свою карточку с вашим портретом? Алексей Михайлович у меня уже поставлен около Пущина и Оболенского; я вас тоже в тот же кружок помещу всех близких моему сердцу. Обнимаю вас душевно и жму вам руку, ваш навсегда Иван Горбачевский».
В письмах моих к Ивану Ивановичу я, между прочим, не раз просил его сделать наброски воспоминаний, более подробные, чем мною приведены выше. Он несколько раз обещал, но откладывал до более досужего времени. Однако ж за мелочными недосугами и будничными заботами обещаний не исполнил.
Не раз повторявшееся наше — почитателей Ивана Ивановича — паломничество в Петровский Завод всегда оставляло неизгладимое впечатление, производимое его беседами и сердечностью, с которыми он относился к окружающим его друзьям и почитателям. Петрозаводские обитатели чтили и почитали его за правоту и доброту, которым он нередко помогал в нужде из своих скудных средств.
Кстати сказать, истинное спасибо ближайшему соседу Ивана Ивановича Борису Васильевичу Белозерову, который не скупился поддерживать его материальными средствами, заботливостью и искренним участием к судьбе изгнанника.
Тюрьмы опустели. Оставшиеся стены тюрьмы, в то время обнесенные тыном, теперь время снесло с лица земли. Из ста пяти узников Петровского каземата оставался в живых один Иван Иванович Горбачевский дотягивать свои печальные дни, прекратившиеся смертью в 1869 году. 10.
На высоком холме вблизи завода покоится прах его рядом с могилами товарищей по изгнанию. На одной из них виднеется памятник, отлитый из чугуна, представляющий колонну.
— Был столб, да сломился, — говорил Иван Иванович, глядя на памятник товарища...
Эти слова были вызваны неудачной отливкой колонны, у которой вершина оказалась сколотой.
Суровая судьба сломила не один из таких столбов.
III
МИХАИЛ КАРЛОВИЧ КЮХЕЛЬБЕКЕР
Впервые познакомился я с Михаилом Карловичем Кюхельбекером в 1857 году, быв в Баргузине проездом далеко на севере, в Витимскую тайгу, за озеро Баунт, в верховьях истоков реки Витима.
Мне предстояло провести некоторое время в Баргузине, где пользовался квартирой и гостеприимством Михаила Карловича, где он прожил много лет со времени его причисления в Баргузин на поселение по освобождении из Петровского каземата.
Местом поселения ему была назначена Читканская волость, в 10 верстах от города Баргузина, но местное начальство разрешило временно жить в этом городе, где он со временем и поселился на постоянное жительстве и жил там безвыездно до самой смерти.
В городе имел он свой собственный деревянный дом в четыре комнаты с мезонином и усадебное место с хозяйственными постройками.
Семейство его состояло тогда из жены, Анны Степановны11, баргузинской уроженки и, кажется, из полудюжины дочерей, подростков от 8 до 15 лет. Одна из них, старшая, воспитывалась в Иркутске, помнится, в сиропитательном заведении. Остальные же в то время росли и пользовались вполне деревенской свободой и бегали босоножками.
Как все декабристы, Михаил Карлович пользовался любовью и большим уважением местных жителей, в особенности тунгусов и бурят, с которыми вел дружбу и был их советником во всех житейских делах и, кроме того, доктором, разумеется, даровым. Словом, «водил с тунгусами компанию» и не чуждался с ними и погулять, и выпить чарку «арахи». Аррхи — это молочное вино — водка, которую гонят буряты из кислого молока, после того как используют свежее в сметану и масло.
— Кар... кар... послышалось в сенях, шум и голоса. [бурят и тунгузов. Затем что-то повалилось. — Это моего «немца» волокут эти черти, — засуетившись воскликнула Анна Степановна, встречая гостей. — Он ведь теперь уже не может сверстаться с ними, остарел, слабый стал. Правда, гости его казались более бодрыми и, усевшись кружком на полу, продолжали беседу, в которой ничего нельзя было разобрать, кроме частого упоминания «кар… кар…»]
Такие возгласы означали имя Михаила Карловича: «Карлыч, Карлыч».
— Анна Степановна, дай мой ящик с «аптекой». [ — Да ты чего еще выдумал? Нашел время лечить, ведь отравишь их, «немец»… — Не твое дело]
И, усевшись на том же полу, в кругу своих приятелей, «дохтор» развешивал порошки, свертывал в капсюли, не забывая в то же время пускать в нос большие щепотки табаку. [ — Не сыпь в лекарства-то… Отравишь. — Не твое дело...]
Наделив своих гостей лекарством, Михаил Карлович предложил им и угощение. Анна Степановна оказалась радушной хозяйкой и не гнушалась гостями из степных улусов долины Баргузина. Она охотно подавала им арахи из всегда в летнее время имевшихся запасов и время от времени делала замечания[ своему «немцу»: —Да не лей на пол-то. Большого труда стоило Анне Степановне выпроводить гостей по добру пои здрову. Некоторые «пали костьми», добравшись только до сеней, и лишь поутру разбрелись по домам].
Такова была излюбленная среда бывшего гвардейского офицера, любимца большого света и товарищей.
Баргузинское общество тогда состояло из исправника, священника и двух-трех местных купцов.
Доктора постоянного не было, он наезжал из Верхнеудинска за 400 верст.
Был ли в ладах Михаил Карлович с местной интеллигенцией, сказать не сумею. Но местные жители крестьяне обращались к нему за медицинской помощью, оказываемою всегда безвозмездно, разумеется, из собственного тощего кармана тратя на лекарство.
Материальной поддержкой, кроме скудного сельского хозяйства, служили занятия его по агентуре от золотопромышленных компаний Витимской тайги. В последние годы участливо отнесся к нему Петр Людовикович Боровский, бывший главноуправляющий приисками Баунтовской компании.
Боровский, бывший профессор варшавского университета, был сослан в Сибирь по польскому восстанию 1830-1831 года, находился до 1853 года в каторжных работах в Нерчинском заводе вместе с доктором Бопре и другими компатриотами. Эти ссыльные поляки за неимением учебных заведений в Забайкалье были просветителями местного юношества, как и декабристы. А последователи их, политические ссыльные поляки 1863 года, внесли не менее ценный вклад в кустарную промышленность: сапожное, портняжное ремесло, пивоварение, сыроделие, колбасное и другие мелкие промыслы и музыкальное искусство. Край так или иначе благодаря ссыльному элементу стал более культурным.
Михаил Карлович Кюхельбекер был буквально заброшен в пустынный край, населенный преимущественно бурятами, оторванный от всех товарищей; даже родной брат его Вильгельм Карлович по выходе из тюрьмы был водворен и постоянно жил в пограничной с Монголией крепости в Акше, на берегах Онона, родине Чингисхана, за тысячу верст.
Это тот Вильгельм Кюхельбекер, друг нашего великого поэта, в шутку сказавшего: «Мне кюхельбекерно и тошно».
Но тошнее было изгнаннику…
Семейная жизнь Михаила Карловича омрачалась разводом с женой Анной Степановной по доносу священника за женитьбу на куме! За такое брачное родство дети были признаны незаконными. Сожительница его — разведенная жена, баргузинская мещанка, женщина простая, едва ли грамотна, не могла, разумеется, хотя сколько-нибудь проникнуться его интересами, а тем более разделять его идеи.
«И что он все в книжку смотрит, напрасно только время теряет».
А медицинскую его практику считала прямым убытком. Эпитет «немца», как она называла старого декабриста, в устах Анны Степановны был ласкательным.
Во время далекого и трудного пути по северной тайге я с благодарностью вспоминал гостеприимных хозяев, лакомясь свежим сливочным маслом, в достаточном количестве пополнившим мои дорожные запасы заботливой рукой Анны Степановны.
В этих воспоминаниях я воспроизвел все мною виденное, окрашивая в действительные цвета. Будет понятно, что я не мог не коснуться и той слабости Михаила Карловича, которая временами посещала его в дни скорби и одиночества. Заброшенный на многие годы в угрюмую холодную страну, он не по старости, а, пожалуй, не без умысла позволял себе «забыться и заснуть морально».
Он среди людей был истинным пустынником.
Да не омрачится его память от сказанного, да не померкнет его ореол, как гуманного, честного человека-гражданина, искупившего свои увлечения годами многолетней каторги.
Умер он в том же Баргузине в 1859 году.
Мир праху его.
________________________________________
*1 Редактор «Кяхтинского листка».
*2 Лоля, дочь Михаила Александровича, жившая в то время в Кяхте у С. С. Сабашниковой, училась в Троицкосавской женской гимназии.
*3 Александра Александровича Бестужева (Марлинского).
*4 Лушников.
*5 Белозеров.