
Петр Иванович Фаленберг принадлежал к старшему поколению декабристов, но не был ни среди основателей, ни среди активных деятелей тайного общества. Он был принят в общество в 1822 г. в Тульчине1, уже после заседаний, определивших в 1821 г. сам факт существования Южного общества (а на следствии – достаточно суровое наказание для большинства участников). Он не участвовал ни в последующих заседаниях вне Тульчина, ни в активных разъездах членов управы в конце 1825 г., связанных с быстро меняющейся обстановкой междуцарствия, — только после начала арестов обсуждал с А.П. Юшневским и Ф.Б. Вольфом стратегию поведения на случай допросов2.
Принятое решение отрицать участие в тайном обществе не удалось выполнить ни им, ни другим подследственным. Но у П.И. Фаленберга, учитывая его малую активность в обществе (пиком которой, похоже, и был разговор при приеме), был шанс получить более мягкое наказание. Однако он получил приговор по 4 разряду, с каторжным сроком и последующим поселением в Сибири, мало того, в его «Записке о силе вины» присутствует отнесенный к немногим осужденным «тяжелый» пункт «Убеждение и наряд на цареубийство» — наряду с указанием на последующее «Раскаяние с совершенным отступлением от Общества»3. Позже П.И. Фаленбергом были написаны «Записки» с изложением этого сюжета, рассмотрение которого ставит важные вопросы о методике соотнесения следственных дел с другими источниками, в том числе мемуарными; — а также о влиянии вынесенного приговора на последующую оценку человека современниками и историками.После первого допроса, где он все отрицал, Фаленберг был помещен на Гауптвахту Главного штаба. Как установил П.В. Ильин, туда отправляли арестованных, чья вина представлялась небольшой; многие из них были позже освобождены4. После недели пребывания там Фаленберг написал о желании лично встретиться с В.В. Левашевым (проводившим дворцовый допрос); просьба была удовлетворена, и он дал новое показание, сознаваясь в своем участии в тайном обществе5, после которого был отправлен в Петропавловскую крепость и включен в общий следственный процесс. «Изнутри» следствия к нему перед этим не применялось никаких действий. Такое направление его мыслям придало посещение Н.Н. Раевского (младшего), дальнего родственника его жены, который был тогда признан непричастным к тайным обществам и освобожден; он «дал совет показать откровенно все, что знает»6. Мы не можем установить, был ли этот совет дан по инициативе Н.Н. Раевского; отметим, что он совпадает с одним из частых положений следственной риторики: только искреннее признание будет спасительным для виновного7. П.В. Ильин, исследуя вопрос о тактиках привлеченных к следствию, отмечает влияние случая Раевских и предполагает, что эта ситуация находилась под контролем Следственного комитета: «Их освобождение и признание невиновными были, судя по всему, фактом, оказавшим большое влияние на форму и тактику защиты многих других подследственных… Поэтому представляется неслучайным, что братья Раевские получили возможность донести обстоятельства своего освобождения до других подследственных… огласка этих событий и их соответствующая интерпретация, возможно могла носить провокационный характер со стороны органов расследования»8. Возвращаясь к показанию, данному П.И. Фаленбергом (конца января 1826 г.), отметим, что оно сохранилось в записи В.В. Левашева. Решающим для судьбы П.И. Фаленберга на следствии был следующий фрагмент:
«В 1822 или 1823 году в Тульчине я был принят в тайное общество к. Барятинским. Он мне сказал, что общество сие имело намерение просить у Государя конституцию. В знак же моей искренности взял с меня словесное клятвенное обещание, что я готов жертвовать всем в пользу общества, и даже покуситься на жизнь Государя. О подробностях намерения своего он мне не говорил, полагая, что на сие я еще не имею права»9. Приведем обоснование, которое П.И. Фаленберг дает этому показанию в «Записках»:
«Чтобы быть тотчас свободным, требуют чистосердечного признания, но как сделать, чтобы они убедились в этом чистосердечии? Без сомнения, чем важнее будет мое признание, тем более они увидят, что я совершенно откровенен!»10. «Записки» вполне могут содержать неверное истолкование действий и мотивов и автора, и других людей, но могут быть полезны для уточнения фактологии. В деле П.И. Фаленберга есть несколько недатированных показаний от конца января – начала февраля, но порядок, в котором они находятся в следственном деле, не обязательно отражает очередность их появления.
В то же время, известные даты событий того периода в «Записках» даны с расхождением буквально в 1–2 дня, хотя текст писался более десятилетия спустя без возможности свериться с документами (позже, когда Фаленберг оказался надолго «забыт» в камере без вызовов в Следственный комитет, хронология в «Записках» сбивается, он относит к маю события, происходившие не позже середины апреля).
Судя по тем же воспоминаниям, П.И. Фаленберг был впечатлительным человеком11, яркие и насыщенные события могли подробно запечатлеться в его памяти. Он приводит свои диалоги с другими участниками тайного общества в лицах, отмечая в том числе эмоциональные реакции собеседников. Поэтому возможно довериться «Запискам» в их фактологической части, в частности, в описании последовательности событий, что позволит найти место недатированных документов.
После встречи с В.В. Левашевым П.И. Фаленбенг был помещен в Петропавловскую крепость и через несколько дней вызван на допрос, по итогам которого получил вопросные пункты. Согласно «Запискам», накануне к нему пришел для увещевания священник — обычная процедура перед первым допросом; ее описывают многие декабристы.
Возможно, что результатом этого посещения была записка из двух листов, не датированная, но имеющая пометку «Читано ген[ерал]-адъю[тантом] Левашевым 4 февраля»12, т.е. до устного допроса, состоявшегося 5 февраля13. Первая часть ее гласит: «Я грешен пред Богом! И виноват пред Государем!», а во второй говорится: «Благодарю тебя, всевышнее и не постижимое провидение, озарило ты погибающего своим светилом, и не дало невинности погибнуть…»14
Те же «Записки» указывают на еще одну интересную деталь – после допроса, но до написания ответов Фаленберг снова пишет В.В. Левашеву. Судя по всему, речь идет о документе, сохранившемся в деле под названием «Прибавление к показанию» и находящемся перед вопросами, но, похоже, при составлении вопросов не использованном.
Получив среди прочих также вопрос о «клятвенном обещании», П.И. Фаленберг пишет В.В. Левашеву:
«В чистосердечном моем показании … сделал я смертельный грех перед Богом, оклеветав самаго себя … покушением на жизнь Государя»15.
Публикатор записок Фаленберга А.В. Предтеченский, невысоко оценивавший их достоверность, полагает, что эта записка была для Следственного комитета «новым подтверждением правильности всех предыдущих показаний Фаленберга»16 (признаний в цареубийственном клятвенном обещании). Но цитата из письма Левашеву дает противоположную интерпретацию «клеветы», и записка оказывается еще одним показанием против клятвенного обещания, а не за него, как полагает А.В. Предтеченский.Сам разговор Фаленберг в том же письме описывает так: «Перед принятием меня Борятинским… делал он мне следующее испытание: можеш ли ты убить Государя? (улыбаясь при сем). Я посмотрел на него с удивлением и с истенным неудовольствием спросил, что за глупости? На что он изо всей мочи засмеялся прибавя: что, ты уже испугался? Вить я спрашиваю так! – А я тебе отвечаю так, что это не годится. – Что не только на Государя, но и на врага не поднелась бы у меня рука…»17.
Таким образом, Фаленберг разделяет здесь два обстоятельства: разговор о принципиальной возможности покушения на жизнь Государя — и свое «клятвенное обещание», которое он и в «Прибавлении», и в последующих ответах относит к другому предмету — хранению в тайне сведений об обществе, специально уточняя относительно предмета клятвы: «Сколько я как христьянин и лютеранин помню, но отнюдь не покушение на жизнь Государя»18.
Он добавляет, что А.П. Барятинский говорил ему, что «обязанности» (судя по контексту — более высоких степеней членства в обществе) «охраняются в последствии важнейшими клятвами, как-то: имением, жизни, посяжением на жизнь Государя и подпискою»19. (Получается, что в первом показании он приписал себе то, что слышал о других).
Те же идеи он развивает в ответах на вопросные пункты:
— он «был принят … кн. Барятинским, который пред принятием спросил меня: могу ли я убить Государя, на что получил отрицательный мой ответ»; он приводит также формулировку высказанных ему условий: «ты не имеешь права принять никого и не говорить никому ничего»20.
— в разговоре о более высоких степенях «назвал он [Барятинский] мне в беспорядке жизнь, смерть Государя, отечество, но чтобы каждой вновь принятой член готов был покуситься на жизнь государя, мне ничего сказано не было»21. (Упоминание о «каждом принятом члене» отсылает к формулировке вопроса, было ли это обещание обязательным для каждого).
После этих вопросов Следственный комитет долго не вспоминал о Фаленберге. Он пытался напомнить о себе, написав в течение февраля два «самопроизвольных показания», но они были оставлены без внимания22.
К концу февраля он вновь возвращается к теме своих первоначальных показаний и пишет письмо императору. Письмо это отложилось в одном из общих комитетских дел «Просьбы арестованных лиц по разных предметам и родственников их»:
«…во 1-х, виноват тем, что вступил в тайное общество — во 2-х, что отрекся в первом моем признании от оного, а в 3-х, что в моем вторичном признании показал, что я дал поручительство тайному обществу в посяжении на жизнь Государя; но истинно признаюсь, что касательно приема в тайное общество я так мало помню, но знаю, что не дал сказанное поручительство от себя; — а если дал, раскаеваюсь чистосердечно, в чем Господь Бог мне да поможет!»23
Как видим, здесь он продолжает ту же линию, что и в письме Левашеву и ответах начала февраля, за исключением большей неуверенности в своей памяти.
Но письмо не вызвало никакой реакции; судя по отсутствию на нем резолюции, оно не было передано Императору и просто осело в бумагах Комитета. По-видимому, именно последующее время и описано в «Записках» Фаленберга: «Терпение Фаленберга истощилось. Горесть, отчаяние, и особливо письма, получаемые им от страдающей жены… внушили ему мысль опять подтвердить, что он знал об умысле на цареубийство, и требовать очной ставки с Барятинским. Он думал ускорить этим решение своей участи и написал в комитет, но его не требовали. Он решил докучать через плац-майора и плац-адъютантов, прося их доложить, чтобы дали ему очную ставку. Прошло еще долгое время, и, наконец, удовлетворили его желание, потребовали в комитет»24.
Именно к первой части этого свидетельства, то есть к перемене стратегии, относится следующее «самопроизвольное показание», зачитанное в комитете 12 марта: «При принятии меня в тайное общество Кн. Барятинским, имел я безрассудность дать обещание: в покушении на жизнь покойного Государя Императора, раскаиваюсь чистосердечно в тяжелом сем грехе»25.
Чтение этого показания отмечено в Журналах Комитета, но оно не привело к немедленному вызову в Комитет. По нему была записана резолюция: «взять в соображение и спросить о сем Барятинского, который в показаниях своих о том не объявил»26. Вопросы были заданы А.П. Барятинскому только в начале апреля, т.е. почти через месяц. По-видимому, к этому времени относятся свидетельства П.И. Фаленберга о неоднократных устных просьбах. Следующая его просьба отмечена и в деле, и в Журналах Комитета как читанная 12 апреля27. Она содержит еще один вариант трактовки того же события. Упоминая вновь «безрассудное обещание» посягнуть на жизнь Императора, Фаленберг пишет, что ранее не привел его «причину»: «…при принятии меня в общество Барятинской меня точно сим испытывал, и наконец дал я сие обещание в случае, если Государь не захотел бы сделать благо для народа установить конституционное правление и дать ему вольность»28.
Следом за тем идет просьба об очной ставке, и эта ставка действительно состоялась на следующий день, 13 апреля. На ней А.П. Барятинский в итоге признал показание Фаленберга, хотя судя по воспоминаниям последнего, вначале возражал и сопротивлялся.
«Но когда Фаленберг, с приметным огорчением, подойдя к нему, сказал: «Полно, Барятинский, нечего делать; надо признаться», — Барятинский взглянул на него с сожалением и досадой, пожал плечами и, обратясь к комитету, сказал:
— Может быть, вероятно, я забыл.
Для комитета было этого достаточно. Генерал Чернышев, велев подать Фаленбергу бумагу, сказал: «Подпишите», — и его отвели обратно в каземат»29.
После этого П.И. Фаленберг написал еще одно уточнение к показаниям (прочитано 20 апреля30); согласно воспоминаниям, он также писал на высочайшее имя и великому князю Михаилу Павловичу31; местонахождение этих документов неизвестно. Однако его судьба уже не интересовала следствие после того, как необходимое признание А.П. Барятинского было с его помощью получено.
Обратимся теперь к содержательной стороне показаний П.И. Фаленберга. Во-первых, все это время предметом следствия о Фаленберге был единственный разговор с А.П. Барятинским при приеме в общество; никакого продолжения данная тема в их последующих разговорах, судя по всему, не имела.
Во-вторых, речь ни в каком из вариантов не идет об участии в неком конкретном замысле, но о разговоре, где возникала тема цареубийства, причем в качестве возможного отдаленного плана, который может быть приведен в действие только после неудачи требования у императора конституции. Обо всех более поздних и более радикальных предложениях членов общества, в том числе касающихся планов цареубийства и захвата императорской фамилии он, вероятно, не знал ничего.
Итак, речь идет о некой возможности совершения цареубийства или участия в нем. Разница между показаниями Фаленберга лишь в том, в каком именно контексте упоминалась эта возможность. В показаниях Левашеву он утверждает, что дал клятвенное обещание на случай такой возможности. В последующем письме ему же и письменных ответах клятвенное обещание относится к другому предмету (хранение тайны общества), а упоминание цареубийства появляется в двух контекстах: упоминаний о клятвах, которые могут быть взяты с членов общества, стоящих на более высоких степенях, а также как вопрос, заданный в качестве испытания, на который Фаленберг дает отрицательный ответ. В конце февраля он не уверен, давал или не давал обещание — и возвращается к утверждению о данном обещании в показании, зачитанном 12 марта.
Повторим: главным стимулом все новых показаний (и версий) было желание привлечь к себе внимание, чтобы получить освобождение за чистосердечное признание (в возможность которого Фаленберг, судя по всему, искренне верил даже в апреле 1826 г.). При этом в показании, которое стало основой для очной ставки, П.И. Фаленберг, оставаясь при версии данного слова, возвращается одновременно к идее об «испытании» (которая превращает обещание из реального плана лишь в доказательство решимости новопринятого члена).
Итак, вся разница показаний сводится к обещанию вне конкретных планов на неопределенное будущее и вопросу, заданному в качестве испытания. Ни то, ни другое к конкретной деятельности общества, к каким-либо «цареубийственным планам» отношения не имеет.
В то же время версия «испытания» из письма В.В. Левашеву скорее всего ближе других отражает разговор, произошедший в 1822 году. Она содержит конкретные детали, не имеющие отношения к сути самого вопроса: передачу диалога, описание эмоциональных реакций собеседников, пересказанный П.И. Фаленбергом эпизод из его военной биографии. И именно идея об «испытании» появляется в апрельских показаниях самого А.П. Барятинского, хотя в вопросах к нему она не формулировалась: «Несколько раз, между собой разговаривая, всякой себя испытовал, в состоянии ли он сделать для отечества необходимое какое-нибудь смертоубийства и всег[д]а находили, что некто из нас не в силах сего учинить и не для того рожден»32.
В том же разговоре могло, вероятно, упоминаться и об обещаниях для членов более высоких степенней. Насколько эти упоминания соответствовали действительности, сказать трудно. Наличие нескольких степеней членства в тайном обществе характерно для более ранних обсуждений, и впоследствии не реализовывалось практически ни в чем, кроме наличия/отсутствия права принимать новых членов общества (что также периодически нарушалось). А вот практика «испытания» относилась, возможно, не столько к общим установлениям Южного общества, сколько к личной манере общения А.П. Барятинского33.Что же касается следствия, то оно взяло за основу самую радикальную трактовку разговора. Нужно сказать, что решение это во многом предопределило оценку П.И. Фаленберга историками, — но не современниками и потомками.
В декабристской мемуаристике история П.И. Фаленберга упоминается как хрестоматийный пример самооговора, поддержанного следствием34. В том же контексте она возникает у тех, кто узнавал о ней уже из вторых или третьих рук35. Но уже при публикации в 1931 г. воспоминаний П.И. Фаленберга в сборнике «Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х годов» автор предисловия А.В. Предтеченский решительно высказался против версии самооговора: если «в действительности лжи никакой не было, и комитет знал всю правду от самого Фаленберга — то записки его, следовательно, являются искажением истины… Ложь, обдуманная и сознательная, проходит через все его записки от начала до конца»36.
Эту идею со ссылкой на статью А.В. Предтеченского поддержал М.К. Азадовский. Комментируя упоминание Фаленберга М. Бестужевым, он пишет: «…выяснилось, что версия о ложном самообвинении является легендой, изобретенной самим Фаленбергом и доверчиво поддержанной поверившими ему товарищами по заключению и ссылке. А. Предтеченский установил, что Фаленберг… был действительно принят в Тайное Общество и что он знал от Барятинского о проекте цареубийства… так что ни о каком ложном самообвинении и совершенно незаслуженном заточении не может быть и речи»37. При этом как «существенное обстоятельство» в пользу доказательств А.В. Предтеченского Азадовский ссылается на воспоминания А.С. Гангеблова, который уже после вынесения приговора общался с Фаленбергом. М.К. Азадовский приводит процитированные им слова Фаленберга: «Надеясь убедить следователей в полнейшей моей искренности, я стал признаваться во многом таком, в чем вовсе не участвовал; теперь не сомневаюсь, что таким враньем я еще больше себе повредил»38. Азадовский интерпретирует их следующим образом: «...речь может идти не об абсолютном самообвинении, а лишь о ненужном изобретении каких-то ложных подробностей»39. Подобная оценка появляется и в более поздних исследованиях. Так, О.В. Эдельман, анализируя упоминания в мемуарах декабристов о следствии, «Запискам» Фаленберга посвящает один абзац, где упоминает, что он «утверждал, что все обвинение против него было построено на …опрометчивом самооговоре», но «публикатор записок Фаленберга А.В. Предтеческий убедительно доказал несостоятельность этой версии»40. Анализ самих записок при этом в работе не приводится.
Заключение Предтеченского определило, по-видимому, дальнейшую судьбу документа — он не переиздавался (до 2008 г.), не включался (даже фрагментами) в тематические собрания воспоминаний, не использовался историками, — и был им, по существу, неизвестен по содержанию.
Таким образом, из круга источников по истории движения декабристов оказался исключен документ, описывающий и жизнь членов Южного общества в 1820-х гг., и ход следствия, и последующую судьбу П.И. Фаленберга. «Записки» в ряде случаев уточняют материалы следственного дела, давая им датировку, — которая может влиять на интерпретацию документов.
Отметим, что в воспоминаниях действительно есть умолчания. В сцене разговора с Барятинским, закончившегося приемом Фаленберга в тайное общество, тема цареубийства не упомянута вовсе, ни в одной из интерпретаций, данных ей в следственном деле. В дальнейшем изложении он утверждает, что о цареубийстве впервые прочел в газетах, сообщавших о событиях 14 декабря41, незадолго до своего ареста. Кроме того, он практически не упоминает о разговорах с А.П. Юшневским и Ф.Б. Вольфом, лишь одной фразой намекая на договоренность ни в чем не признаваться («Вольф… успел только сказать, что … не надобно только быть откровенным»42).
Подобное сопоставление, по-видимому, и дало А. Предтеченскому основание говорить о ложности записок в целом. Но сравнение всех остальных сведений, приведенных в записках, показывает, что им вполне можно доверять. Фаленберг воспроизводит в них ту же последовательность событий, что и в деле: разговор с Барятинским, разговор с Пестелем, который еще не знал о приеме Фаленберга в общество; последующее упоминание Барятинского об упреках Пестеля ему. Говоря о своем приезде после длительного отпуска в Тульчин летом 1825 г., он отмечает, какие именно новости, касающиеся общества, сообщал ему во время их встреч Барятинский — все они есть в следственном деле. Таким образом, за исключением указанных выше расхождений, все остальные сведения «Записок» мы можем считать вполне достоверными.
Причины умолчания о теме цареубийства в разговоре с Барятинским понять не трудно. В каком бы контексте ни обсуждалась тогда эта тема, но привела к результату, совершенно противоположному тому, который обещал Фаленбергу Н.Н. Раевский. Разговор о цареубийстве в тексте, даже не предназначенном для публикации, представлялся ему опасным — для него самого или для того, в чьих руках окажется текст. Но если не разделять точку зрения Следственного комитета о чрезвычайной важности любого упоминания цареубийства, то оно окажется в данном случае лишь одной из тем конкретного разговора.
Какую же роль в ходе следствия могли сыграть его показания? Сам Фаленберг упоминает, как уже в Чите ему пришлось «перенести все упреки князя Барятинского за взваленное на него ложное показание, которое, конечно, должно было усугубить его преступление и увеличить наказание»43. А.В. Предтеченский сопровождает этот фрагмент примечанием: «Это утверждение Фаленберга явно неправдоподобно. Барятинский принимал такое деятельное участие в делах Южного общества, что разговор его с Фаленбергом о цареубийстве и даже клятва, данная ему Фаленбергом, не могли усугубить вины Барятинского и тем увеличить наказания»44. Если бы речь шла просто о разговоре между двумя членами общества, это было бы возможно (но вряд ли, учитывая, какое значение придавалось любым упоминаниям о цареубийстве). Но показания П.И. Фаленберга включены в гораздо более опасный контекст, связанный с сюжетом о так называемом «обреченном отряде» или garde perdu.
Тема о планах цареубийства возникает еще в доносах, сделанных в 1825 г. Во второй половине декабря она поначалу не была затронута ни северным следствием, отталкивавшимся прежде всего от произошедших в Петербурге событий, ни южным, начатым в Тульчине исключительно на основе доносов.
Но уже в начале января, когда следствие по делу Северного и Южного общества объединяется в Петербурге, сюжеты, связанные с цареубийством, становятся важной его частью. В особенности это касалось «южного» следствия, где к реально произошедшему выступлению Черниговского полка имела отношение малая часть подследственных. Вопросы о нем содержит большинство первых вопросных пунктов, данных членам южного общества после дворцовых допросов.
Сюжет об «обреченном отряде», с которым следствие попыталось связать показания П.И. Фаленберга, возник не сразу. Его возникновение и развитие было подробно рассмотрено нами в отдельной статье45, здесь хронология этого сюжета будет лишь кратко изложена.
Впервые упоминания о наборе отряда для цареубийства появляются в показаниях А.В. Поджио от 18 февраля 1826 г. Эта часть показаний не была ответом на какой-либо вопрос, но была вызвана общим положением А.В. Поджио: ему уже были предъявлены серьезные обвинения, в том числе о его собственном предложении убить царя, высказанном после начавшихся арестов. По-видимому, сообщение о планах цареубийства, которые могли быть еще не известны комитету, было сделано им, чтобы показать степень своего раскаяния и готовности быть откровенным. Помимо рассказа о «московском заговоре» 1817 г. (уже известном следствию), А.В. Поджио излагает два сюжета. Строго говоря, речь идет о двух различных историях, но поскольку вопросы о них задаются впоследствии одновременно, а Следственный комитет, как и те подследственные, которые не знали о них ранее, зачастую смешивают их, оба они объединяются в сюжет об «обреченном отряде». Речь же в показаниях А.В. Поджио шла о следующем:
— об отряде под названием «garde perdue», который П.И. Пестель, по словам А.В. Поджио, собирался «препоручить... Лунину»;
— со слов самого П.И. Пестеля он излагает высказанный им (в сентябре 1824 г.) другой план: «К сему исполнению мне Пестель сказал: мне нужно теперь двенадцать человек надежнейших, и я поручил сие Барятинскому составить, и что уже некоторых имеет – не помню хорошо, кажется, упомянул, что и Бестужеву дал сие поручение...»46 .
Эти сюжеты он описывает с чужих слов: идея отряда под руководством Лунина была известна ему от М.И. Муравьева-Апостола (как и события 1817 г.), а об отряде «двенадцати человек надежнейших» — от П.И. Пестеля.
Его показания определили круг лиц, которым были заданы вопросы о garde: в начале марта — М.И. Муравьеву-Апостолу, а когда он назвал в качестве источника информации по первому сюжету своего брата Сергея, вопросы были заданы ему и двоим, занимавшимся, согласно А.В. Поджио, набором предполагаемого отряда — М.П. Бестужеву-Рюмину и А.П. Барятинскому. Вопросы П.И. Пестелю были заданы позже, в начале апреля (дважды), тогда же еще раз получили вопросы А.П. Барятинский и М.И. Муравьев-Апостол.
Они в целом обозначили следующую ситуацию. Упоминания Лунина относились к идее, высказанной именно Луниным, еще до отъезда его в заграничное путешествие, т.е. в 1816 или 1817 г. о «партии в масках» для убийства императора на Царскосельской дороге; идея относилась к неопределенному будущему, «когда время придет к Действию приступить»47. Некоторые члены общества впоследствии слышали о ней как о высказанной ранее. В 1823 г. как на севере, так и на юге обсуждалась идея об убийстве императора отрядом людей, стоящих вне тайного общества. При этом Лунин, уже несколько лет служивший в Польше, упоминался, но только как пример человека, способного по своим качествам возглавить подобный отряд.
Что же касается сюжета об отряде «12 человек решительных», то здесь обозначилась четкая разница относительно двух упомянутых в связи с ним людей — Бестужева-Рюмина и Барятинского. Упоминание Бестужева-Рюмина выводило отвечающих на планы Васильковской управы, уже известные следствию, в том числе на анахроничное упоминание об Обществе соединенных славян (поскольку в вопросах не был обозначен год разговора). При этом все спрошенные отвечали, что ничего не знают о поручении А.П. Барятинскому, а сам он отзывался незнанием об обоих упомянутых сюжетах48. П.И. Пестель также отрицал, что давал ему когда-либо подобное поручение49.
Таким образом, в случае с упоминанием Лунина и Бестужева-Рюмина следствие выходило на сюжеты, уже известные (планы Васильковской управы) или новые (идея Лунина о «партии в масках»). В случае же с поручением Барятинскому, помимо показания Поджио, ответы подследственных говорили либо о незнании, либо об отрицании подобного поручения. При наличии одного показания «в пользу» подобного сюжета эти умолчания могли быть истолкованы как запирательство, и то, что Барятинскому и Пестелю вопросы были предложены вторично, указывает на вероятность такого истолкования. Именно на этом этапе была предпринята попытка объединить сюжет о garde и показания Фаленберга.
Прежде всего рассмотрим, что могло стоять за упоминанием Барятинского. Как показывают остальные сюжеты, в показаниях А.В. Поджио много неточностей и искажений (так, из идеи, когда-то высказанной Луниным, получается решение поставить Лунина во главе отряда), поэтому можно лишь предположить, к каким реальным событиям может восходить это упоминание. Следствию так и не удалось получить хоть какие-то данные о наборе в Тульчине отряда цареубийц. П.И. Пестель говорит о М.П. Бестужеве-Рюмине: «и у меня спрашивал в 1824 году, не имеются ли в Тульчине способные на то Люди, на что я отозвался, что не ручаюсь, чтобы таковые нашлись в Тульчинской Управе»50. Барятинский в это время был одним из наиболее активных членов Тульчинской управы, поэтому лучше, чем Пестель, уже несколько лет командовавший полком вне Тульчина, представлял, есть ли вероятность найти в управе людей для участия в предполагаемом цареубийстве. Такое упоминание Барятинского в разговоре могло в итоге трансформироваться у А.В. Поджио в то, что Барятинскому уже поручен набор людей. Неизвестно, был ли вообще сделан подобный запрос, поскольку А.П. Барятинский весь 1824 год находился в «домашнем отпуске»51.
Поскольку вопросы о поручении Барятинскому набрать отряд цареубийц неизбежно приводили в тупик, единственной информацией о том, что Барятинский брал с кого-то из членов общества обещание истребить государя, оставались показания П.И. Фаленберга. Несмотря на то, что прием Фаленберга в общество происходил в 1822 г., а разговор с упоминанием Барятинского и отряда цареубийц — в сентябре 1824 г., Фаленберг оставался первым и единственным членом отряда цареубийц, который должен был набрать Барятинский. Оставалось подтвердить это показаниями подследственных.
П.И. Пестель категорически отрицал якобы данное А.П. Барятинскому поручение – и в ответах на вопросы, и на очной ставке с А.В. Поджио52. О Фаленберге его не спрашивали, но сам он упоминает Фаленберга только в числе членов Южного общества, причем с оговоркой, что он не знает, было ли ему известно республиканское правление как цель общества53.
Таким образом, чтобы в «обреченном отряде» появился хоть один участник, Комитету пришлось сосредоточиться на получении признания А.П. Барятинского.
Вопросы о наборе отряда по поручению П.И. Пестеля и обстоятельствах приема в общество П.И. Фаленберга были заданы Барятинскому 3 апреля 1826 г., причем вопрос о взятом с Фаленберга обещании покуситься на жизнь государя заканчивался так: «По общему ли для всех главных членов правилу или вследствие означенного в 3-м пункте поручения Пестеля взяли вы с Фаленберга сию преступную клятву? Кто еще, кроме Фаленберга, был вами принят в общество и на том основании, как принят он?»54.
(Обращает на себя внимание характерный следственный прием: обобщать один факт до принятого обществом правила.)
А.П. Барятинский отрицает, что брал с Фаленберга подобное обещание; кроме того, он в принципе отрицает саму практику взятия клятвы при вступлении в общество, оговаривая, что если бы он так сделал, то наоборот нарушил бы существующие в обществе правила. В дальнейшем в ответах он неоднократно возвращается к этим темам; в частности, он высказывает предположение (соответствующее действительности), что прием Фаленберга в общество мог состояться намного раньше, чем возможные разговоры об «обреченном отряде»55.
Но после ответов на все вопросы, вновь возвращаясь к этой теме, он пишет: «Дабы еще более удолить всякое сумнение, ежели Полковник Пестель покажет, что он мне дал препоручение собрать une garde perdue, я соглашусь. Но не могу без клеветы на себя и других сказать, чтобы я действовал для сего и кому нибудь предлагал вступление в оную шайку»56.
К тому же сюжету он возвращается в «самопроизвольном показании», данном также в начале апреля, уже после процитированных выше ответов. При описании приема в общество А.И. Сабурова в 1824 г. в Москве, упоминая разговор с ним о принципиальной возможности цареубийства – и невозможности лично участвовать в нем, Барятинский вновь возвращается к вопросу о клятве, взятой с П.И. Фаленберга: «Но уверяю я по совести, что никому не предлагал злодейственного поступка и не брал ни с кого преступной клятвы. По тому, утверждение Фаленберга крайне меня удивляет. В каких словах я у него сию клятву требовал и понимал ли он всю силу слова клятвы, не знаю»57.
Приведенные аргументы достаточно сходны с поведением Барятинского на очной ставке несколькими днями позже, согласно описанию в «Записок» П.И. Фаленберга: «Барятинский долго упорствовал, утверждал, что не говорил ему ничего подобного, и когда Фаленберг настаивал все-таки на своем, Барятинский, чтобы сбить Фаленберга, спросил:
— Ну, когда так, то где, когда и какими словами я вам говорил?»58.
Совпадение аргументов в этом тексте и показании Барятинского может служить еще одним доказательством в пользу достоверности «Записок».
Однако высказанное А.П. Барятинским утверждение, что при определенных условиях он может признать за собой «препоручение» набрать отряд цареубийц, открывало перед Комитетом перспективу дальнейших следственных действий.
13 апреля 1826 г. Следственный комитет перешел к завершающим действиям по юридическому оформлению доказательной базы существования и деятельности, если можно так выразиться, отряда «12 людей решительных». Для этого требовалось собственное признание П.И. Пестеля как инициатора набора и А.П. Барятинского как исполнителя поручения (раз уж двух свидетелей найти не удалось). В пользу этого предположения говорит и тот факт, что в журналах Следственного комитета записи об этих очных ставках следуют одна за другой: сначала очная ставка Пестеля и Поджио, потом — Барятинского с Фаленбергом59. Если бы обе очные ставки завершились признанием, возможно, за ними последовала бы третья – между П.И. Пестелем и А.П. Барятинским, для того, чтобы получить признание Барятинского, которое он, можно сказать, уже пообещал Комитету. Однако из всего обширного списка обвинений, предъявленного П.И. Пестелю по показаниям А.В. Поджио, он не признал единственный пункт – о том, что когда-либо давал подобное поручение Барятинскому60. Таким образом, круг не замкнулся, и в «Записке о силе вины» П.И. Пестеля итог следственных действий по этому вопросу сформулирован следующим образом: «Подполковник Поджио утверждал слышанное от Пестеля, что сей последний поручал князю Борятинскому набрать 12 человек отважнейших (для Истребления), но ни Пестель, ни Борятинской не признавались и не уличены»61.
При этом в итоговой формулировке приговора П. И. Пестеля значится в том числе: «имел умысел на цареубийство, изыскивал к тому средства, избирал и назначал лица к совершению оного»62, а у А.П. Барятинского соответственно: «умышлял на цареубийство с назначением лица к совершению оного»63. Эта формулировка приговора у Барятинского соответствует тому признанию, которое он дал на очной ставке с Фаленбергом, то есть о взятии с Фаленберга обещания «посягнуть на жизнь государя». Приговор фиксирует именно это признание, никак не увязанное с идеей о поручении, данном П.И. Пестелем. При этом формулировка приговора П.И. Пестеля о «назначении лиц» никак не кореллирует с какими бы то ни было полученными от него на следствии признаниями.
Таким образом, признание Фаленберга, преследовавшего сугубо личную цель быть освобожденным за чистосердечие, оказалось вплетенным в сложный следственный сюжет об отряде цареубийц.
Записки П.И. Фаленберга содержат интересный пример рефлексии, нечасто встречающийся в мемуаристике этого времени. В воспоминаниях декабристов мы встречаем моменты переосмысления сказанного во время следствия, но в таком случае видим сразу результат: иное мнение или сделанный вывод.
Так, Н.В. Басаргин на очной ставке с П.И. Пестелем подтвердил показания Пестеля о своем участии в совещаниях 1821 г. при основании Южного общества и согласие на установление республики и замысел цареубийства, после этого в течение мая – июня 1826 г. написал несколько обращений в Следственный комитет, обвиняя Пестеля в навязывании остальным членам общества своих взглядов, с которыми те были не согласны64. Совсем иным оказывается его отношение к П.И. Пестелю в мемуарах, написанных в 1850-е годы. Отметив такой его недостаток, как излишнюю резкость в разговоре, Н.В. Басаргин пишет: «Сколько я ни припоминаю теперь его поведение в обществе во все время, пока мы жили в Тульчине, я не нахожу ничего такого, в чем можно было бы обвинить его. (…) Многими подробностями из его жизни в Тульчине я мог бы подтвердить мое о нем заключение, но предоставляю потомству подробно разобраться и оценить эту замечательную личность своего времени»65.
В записках С.Г. Волконского есть фраза, которую можно счесть обобщением опыта, пережитого на следствии: «…сознаюсь искренне в этом, как наставление для тех, которые замешаны в политических делах, что политическому лицу, попавшему уже в правительственные когти, не надо доносить о ходе дел, событий, и не только держать язык за зубами, но не проникать в завесу этих событий и будущности исхода оных»66.
В отличие от них, П.И. Фаленберг описывает и свое поведение на следствии, и его мотивы, и сделанные им из происшедшего выводы. Причем, поскольку записки писались в два приема, мы можем видеть два этапа осмысления случившегося. Первая часть написана на поселении до его второго, сибирского брака, и основной ее итог — раскаяние в том, что он сделал67. Небольшая часть текста была приписана позже, уже после амнистии, и обращена к детям: «Это горестное событие изложено мною, по чистой совести, собственно для моих детей, как единственное наследство, которое злополучный их отец мог оставить им, чтобы разительным своим примером предостеречь их от гнусного порока лжи и показать им, как грешно перед богом, как опасно отступать от правды, как пагубна может быть первая ложь, влекущая за собой неминуемо другую, третью, и, наконец, может вовлечь и маловиновного под тяжкое наказание»68.
Не имея доступа ко всем материалам следствия, П.И. Фаленберг мог осмыслить только собственное положение в нем, но не ту роль в сложном сюжете, которую отвел ему Следственный комитет, и тем более не мог оценить последствия, касавшиеся судеб других людей. (Не со всеми участниками событий была возможность хотя бы поговорить).
В отличие от П.И. Фаленберга, современный исследователь располагает полным объемом источников, включающим как следственные дела и журналы и другие документы Комитета, так и мемуары. Использование тех и других позволяет восстановить и осмыслить этот значимый эпизод следствия по делу декабристов.