А. П. Заблоцкий-Десятовский. Граф Киселев и его время. Т. I. СПб., 1882. С. 235–254
[Орфография и пунктуация приведены к современной норме. Порядок примечаний в тексте и в электронном издании не совпадает — везде, где это возможно, примечания вынесены в квадратные скобки после той фразы, к которой они относятся. В основом это касается датировок цитируемых писем. — М. Ю.]
Глава X
Занятия Киселева в начале 1825 г. — Изменившаяся обстановка Киселева. — Душевное настроение Киселева. — Отъезд Императора Александра на юг Poccии; болезнь и кончина Его. — Присяга новому Императору. —Присяга Императору Николаю Павловичу. — Отношение Киселева к делу о тайных обществах. — Письмо Чернышева Киселеву. — Рескрипт Государя Витгенштейну. — Письмо Витгенштейна Государю. — Отъезд Киселева в Петербург. — Письмо Киселева Государю. — Отъезд Киселева из Петербурга; встреча с телом покойного Императора. — Отъезд Витгенштейна в Петербург; переписка его с Киселевым. — Несправедливость заявлений декабриста Якушкина о том, что Киселев знал о существовании тайного общества. — Рассказ Басаргина. — Письмо Аврамова.
В начале 1825 года Киселев находился в постоянных разъездах, как по семейным делам, так еще больше по делам службы, для осмотра частей армии и для принятия карантинных мер, так как 19 января получено было известие из Измаильского карантина о появлении чумы. Относительно содержания кордона войсками Павел Дмитриевич писал Дибичу [25 апреля, 1825 г.], что войска, составлявшие карантинную линию на Пруте и Дунае, терпевшие большой недостаток в продовольствии и помещении, подвергаясь всевозможным неблагоприятным климатическим влияниям, пришли в совершенное расстройство. Эти обстоятельства внушили Киселеву мысль об устройстве карантинной линии совершенно на других началах «...Мы вышли из ужасной войны, предпринятой нашими войсками против заразы; но последствия этой войны весьма печальны. Скорбут и дезертирство заставляют терять людей более, нежели самая зараза. Замена одного другим неутешительна. Карантинная линия (cordon sanitaire) в том виде, как нами устроена, действительно приносит пользу от заразы; но с другой стороны, служба на кордоне самая тяжелая. Непрерывная цепь на пространстве 1800 верст, без крова, в степной стороне и гнилых камышах Прута и Дуная, подверженная то 20° холоду, то 35° жара, переносящая все лишения тяжелой войны против невидимого врага, опасность от которого часто отдалена или сомнительна, приводит солдата в изнеможение, оканчивающееся полнейшим упадком духа. Только одни наши солдаты могут выносить эту службу с невообразимыми терпением и послушанием, с которыми ничто не сравнится. Но, наконец, всему же есть предел. Я полагаю, что следует подумать об устройстве, раз навсегда на нашей границе хорошей стражи, учреждение которой менее стоило бы денег и в особенности людей, и которая, по своему устройству, имела бы прямой интерес защищать границу от каких бы то ни было вторжений. Этот предмет требует особенного рассмотрения и по своей важности заслуживает полнейшего внимания правительства...»
В это время вся благоприятная обстановка, которая поддерживала деятельность Киселева и питала в нем надежды, изменилась. Усилившееся внимание Аракчеева и мрачное настроение духа Государя отражались холодом и застоем в делах; никакой мысли об улучшениях не было хода; вместо теплого участия, которое Павел Дмитриевич находил постоянно в кн. Волконском и Закревском, он встречал равнодушие или бездействие начальства; в Тульчине уже не было прежних его товарищей; наконец, потеря сына и болезнь жены — все это наводило на него грусть, рассеяния которой, хотя отчасти, он стал искать в занятиях сельскими работами в имении своей жены, куда при возможности уезжал из Тульчина. Душевное настроение свое он скрывал от окружающих и высказал его только в следующем письме к Закревскому:
«18 февраля, 1825 г. Тульчин.
Сейчас узнал, что ты приехал, любезный друг, в Петербург и сейчас взялся за перо, чтобы напомнить тебе, что я жив и живу в Тульчине. Мне Булгаков писал о намерении твоем оставить службу и о милостивом отзыве Государя; ни то, ни другое меня не удивляет, а радует, как для тебя, так и для пользы общей, что честный и полезный человек остается в кругу деятельности государственной. Из твоего последнего письма мог видеть борьбу твою с неудобствами тебя окружающими, и вместе с тем, видел также, что положительная воля все преодолеть может. Конечно, южная Россия представила бы деятельности твоей и трудолюбие лучшее поприще к достижению цели; но и там ты умеешь водворить доброе и представить русских не в том виде, в котором, к несчастно, они (Финляндцы) их понимают. Напиши мне, долго ли пробудешь в столице и, если можно, скажи, что с тобою было и будет. Ты уверен, любезный друг, что не любопытство одно приглашает меня требовать от тебя откровенности и что тут есть нечто более дающее на то право.
О своей жизни мне трудно что-либо сказать нового; я продолжаю трудиться за других и воображаю, что могу быть полезным некоторым. Деятельность моя ускромнилась или, лучше сказать, притупилась бездействием начальства, которое меня с учтивостию терпит и, кажется, желает, чтобы душевные и умственные стремления я оставил для себя и для других текущих дел. Убеждение в бесполезности заставит сложить ярмо, которое 6 лет ношу и которое при вас и от вас, любезные друзья мои, меня не тяготило; но теперь честолюбие — без пищи и пожертвования — без цели; остается ожидать приговора судьбы, который кончит суетную жизнь, химере посвященную, для начатая другой, менее блистательной, но более полезной. Еще должен тебе сказать, что после шестилетнего здесь пребывания, я остался почти один; все мои товарищи разбрелись: одни оставили службу, другие получили заслуженные награды, получили соответственные места, и я окружен людьми новыми, которые ни дел, ни меня еще не разумеют; общества у нас вовсе нет, жена нездорова и пособий врачебных не имеет, а рассеянности еще менее; сын мой, общая наша отрада, нас оставил, и все здесь напоминает и бывшее благополучие, и печаль настоящую. Вот тебе, любезный друг, картина, несколько мрачная и может быть несогласная с суетностью твоей придворной жизни; но я привык с тобою говорить по внушениям сердца и уверен, что привычку мою не отвергнешь...»
Закревский на это письмо отвечал:
«6 марта, 1825 года.
Из письма твоего, от 18-го февраля, усматриваю, что ты теперешнею судьбою, в отношении к службе, утешиться не можешь. Я еще тем яснее вижу положение, в котором ты находишься, что знаю по себе, до какой степени притупляется деятельность и охлаждается рвение, когда знаешь, что с убийственным равнодушием смотрят на усилия и подъемлемые труды каждого из нас к пользе службы и благу общему. Нездоровье твоей жены и воспоминание о вашей потере тоже много содействует к помрачению твоего существования. Душевно желаю, чтобы первая скорее поправилась и надеюсь касательно второго, что время облегчит вашу горесть. Благодарю тебя, любезный друг, за откровенность, с которою говоришь мне о всем, до тебя касающемся, принимая в настоящей цене это новое излияние дружбы твоей. Ты спрашиваешь меня: что со мною было и будет? Начало моего ответа будет повторением вышесказанного и нам обоим общего. Присовокупи еще к этому все неудобство теперешней моей службы в краю, где все личные сношения затруднены обоюдным незнанием языков, как моего, так и подчиненных моих и ты сознаешься, что немного остается в службе привлекательного. Еще никоторые причины, объяснение коих должен оставить до личного свидания с тобою, побудили меня ускорить прошение об отставке. Ты знаешь уже, что Государь не соизволил на оное. Я не знаю, сколько еще могу прожить здесь; желал бы, однако, не прежде уехать, как после праздников. В мае месяце полагаю опять пуститься по Финляндии, что может продлиться месяца три.
Я совершенно согласен с твоим мнением относительно управления южным краем России и знаю, что там мог бы быть гораздо полезнее; но тебе известно, что быть там по известным причинам не могу...»
В конце года Киселев вновь пишет Закревскому:
«1 ноября, 1825 г. Тульчин.
Я продолжаю жить в Тульчине и час от часу скучнее, занимаюсь много — по привычке, но признаюсь, что душа охладела, потому что, кажется, принято обезохочивать людей усерднейших. Имея здесь поблизости деревню, иногда дня по два и по три отдыхаю в занятиях сельскими работами от мучительных штабных переписок; теперь переписка моя по-прежнему увеличилась возвращением Сабанеева, который на водах кавказских почерпнул новую охоту тонуть в чернилах с утра до вечера.... Желал бы повидаться с Волконским и поболтать; действительно, я оглупел от безлюдья, ибо, кроме фронтовиков и писцов никого не вижу и ничего не знаю».
Такое настроение духа было как бы предвестником печальных для Павла Дмитриевича событий, случившихся в конце года; мы разумеем кончину Императора и историю так называемых декабристов.
В сентябре Император Александр, по случаю болезни Государыни, отправился в Таганрог, куда прибыл 14 Сентября; 20 октября выехал в Крым и 5 ноября возвратился больной в Таганрог.
Киселев, желая представиться Государю, во время пребывания Его в Таганроге, чрез Дибича испрашивал на то разрешения Его Величества. Дибич в письме от 14 ноября отвечал, что он в дороге докладывал Государю о желании Киселева, и Его Величество, не зная сколько времени останется в Таганроге, приказал ответ отложить до возвращения туда.
К несчастно, прибавлял Дибич, крымский климат оказал вредное свое влияние на Государя, который заболел лихорадкою, и медики не скрывают опасности. Дибич сообщал последнее известие только для Киселева и гр. Витгенштейна. Киселев получил это письмо 20 ноября в м. Смеле, где он находился для осмотра 3-й драгунской дивизии. Известие о болезни Государя так поразило Павла Дмитриевича, что он решился, не дожидаясь разрешения Его Величества, немедленно отправиться в Таганрог, взяв с собою доктора Шлегеля, известного своими знаниями и специально занимавшегося с успехом лечением крымских лихорадок. Он в тот же день писал об этом Дибичу с нарочным курьером, и вслед за тем отправился сам, заехав сначала в Тульчин. 27-го ноября он был уже в Одессе, где нашел возвращавшегося из Таганрога его курьера, привезшего ему известие о кончине Государя. Киселев, не продолжая пути в Таганрог, возвратился немедленно (30 ноября) в Тульчин и тотчас о печальном событии уведомил корпусных и дивизионных командиров.
3-го декабря приехал в Тульчиш фельдегерь с повелением о присяге новому Императору Константину Павловичу, что и исполнено главною квартирою на другой день, и в тоже время сделано распоряжение о приведении к присяге всех войск 2-й армии.
Все шло обычным порядком, все было тихо; как ровно неделю спустя, именно 11-го декабря, приехал из Таганрога генерал-адъютант Чернышев; он привез бумаги от Дибича, в которых были изложены сведения о заговорщиках. В первый раз, в главную квартиру был прислан посторонний чиновник, это оскорбило Киселева; но как обстоятельства были важны, то он, усмирив ропот самолюбия, подчинил себя Чернышеву и объявил ему, что все его требования исполнит с полною готовностью. Немедленно послали за гр. Витгенштейном, который был в своем имении Каменке, он приехал на другой день; тогда же была отслужена панихида по усопшем Императоре, и затем началось следствие по доносу Майбороды об участии многих офицеров 2-й армии в тайном обществе. 13-го-декабря Чернышев вместе с Киселевым отправились в местечко Линцы (Киевской губернии, Липовецкого уезда), где стоял с своим полком Пестель; осмотрев его бумаги и сделав допрос; его арестовали и затем возвратились в Тульчин 16-го декабря.
В памятной книжке на 1825-й год встречаются следующие заметки Павла Дмитриевича:
7-го декабря. Приезд в Тульчин Сабанеева.
18. Осмотр бумаг Юшневского.
19. Отъезд Сабанеева, ответы Бурцева и Аврамова.
20. Возвращение Сабанеева и Юшневского.
22. Манифест в Петербургском Французском журнале о восшествии на престол Императора Николая.
24. Допросы, приезд фельдъегеря с повелением отправить обвиняемых (в Петербург).
25. Присяга Императору Николаю Павловичу.
26. Отъезд Чернышева. Прибытие приказания об отправлении Раевских. Отправление курьеров с новыми присягами.
27. Отправление Жеребцова за Раевскими. Отъезд Пестеля.
29. Допрос и признание Лемана.
31. Фельдъегерь приехал за Поджио, Барятинским и Муравьевым-Апостолом.
Дело это не могло не произвести тяжкого впечатления на Павла Дмитриевича. «Я не буду говорить вам, — писал он, Дибичу 17-го декабря, — о той грусти, которую я испытываю, видя, что на армию, столь достойную доверия и за которую я отвечаю моею головою, падает подозрение, благодаря нескольким бесчестным мечтателям, темные происки которых не имели и не могли иметь ничего общего с массою, совершенно чистою». Далее, обращаясь к своему положению, писал: «Как начальника, которого принципы совершенно совпадают с моими, как человека, которого уважаю искренне многие годы, я вас прошу, и в особенности в настоящих обстоятельствах, высказать мои чувства пред Государем и уверить Его Величество, что человек, который служил ревностно и верно Его добродетельному Брату, будет служить и Ему также, взамен доверенности, которой он просит и на которую осмеливается надеяться».
2-го января 1826 года Киселев уехал в Петербург. Прежде, чем продолжать наш рассказ о пребывании Павла Дмитриевича в Петербурге, мы считаем необходимым остановиться на отношениях его к делу тайных обществ в Poccии. He касаясь подробной истории этих обществ и их цели, заметим, что о существовании их, или по крайней мере о существовании южного отдела «союза благоденствия», доходили до Государя и до близких ему лиц, если не положительные сведения, то вероятные догадки. Доказательством тому служат: предостережение Закревского Киселеву относительно Пестеля, отказ Государя графу Витгенштейну в ходатайстве его о повышении Пестеля; указание Государя в 1823 г. на то, что Бурцев принадлежит к какому-то тайному обществу, наконец распоряжения о закрытии масонских лож. Быть может это были не более как подозрения, возбужденные неосторожными словами в либеральном смысле, —подозрения, на которые тогда легко могли наводить известия из западной Европы о существовании там тайных обществ под разными наименованиями.
Во время пребывания в Киеве в январе 1825 г., Киселев заметил связь Пестеля, Барятинского и Юшневского с киевским помещиком отставным полковником Давыдовым, пользовавшимся уже репутациею вольнодумца; связь эта Павлу Дмитриевичу показалась сомнительною; в том же смысле говорил с ним и граф Витт, бывший также тогда в Киеве. Следствием этих объяснений было учреждение посредством тайных агентов надзора за Пестелем и Давыдовым, как лицами живущими вне главной квартиры; но агенты ничего не открыли. Главнокомандующий и начальник штаба оставались в неведении и успокаивались на той мысли, что ежели бы в Poccии были тайные общества, то конечно об них прежде всего должна была знать государственная полиция и сообщить о таком важном деле начальству армии. Но тайные общества и для государственной полиции оставались тайною; эту тайну обнаружила смерть Императора Александра, в бумагах которого в Таганроге нашлись доносы Шервуда и Майбороды с именами членов тайного общества.
На Киселева взводились подозрения, что он знал о существовании тайного общества; один из декабристов в своих записках говорит прямо: «Никакого нет сомнения, что Киселев знал о существовании тайного общества и смотрел на это сквозь пальцы». Подозрения эти и слова Якушкина1 — несправедливы, как это мы видим ниже. Киселев ничего не знал о существовании тайного общества, хотя окружавшие его, и притом весьма близко стоявшие к нему и пользовавшиеся полным доверием, его адъютанты были членами того общества. Понятно, что эти лица, имея возможность знать о мерах к наблюдению, удобно могли своевременно принимать предосторожности к сокрытию своих замыслов, или к отклонению наблюдений в другую сторону.
Мы видели выше, что Чернышев выехал из Тульчина 26-го декабря 1825 г.; по приезде в Петербург, он был назначен членом следственной комиссии по делу декабристов, а вслед затем писал Киселеву 5-го января 1826 г. следующее:
«...Начну с того, что я имел счастие доложить Его Величеству о всем, зачем был послан. Казалось, Его Величество остался доволен работою и объяснениями; но должен откровенно признаться вам, что все призванные к занятиям по этому важному и неотложному делу, обвиняют нас в слабости к обвиняемым. Вы конечно припомните, что по моему нравственному убеждению в виновности этих ужасных людей, я много раз на этот предмет обращал внимание и главнокомандующего и ваше. Но в это время мы не имели письменных доказательств и доброта графа не позволяла нам действовать иначе. Теперь я вам представлю положение вещей. — Благодаря Провидению и открытому, благородному и энергическому поведению Государя, здесь все приведено в порядок и подает прекраснейшие надежды. Против злодеев 14-го декабря, как и против их участников негодование общее и во всех сердцах.
Назначенный Его Величеством членом секретного комитета, я уже видел полную и ужасную картину преступных чудовищных намерений заговорщиков. То, что нам было известно в Тульчине — только микроскопическая часть их ужасных проектов и те, на которых нам указывали, более виновны, чем на первый раз показалось. Все упущения и запирательства во время наших предварительных расследований необходимо, без исключения, снова раскрыть неопровержимыми доказательствами, совершенно противными тем, кои мы в настоящее время имеем. Это вам покажет, насколько можно верить честному слову и клятве людей подобного разряда. — Относительно же того, что я хочу сказать собственно для вас, вы согласитесь, что всякий честный человек, обожающий своего Государя и добрый гражданин, а в особенности те, которые занимают важные посты, должны употребить все средства, находящаяся в их распоряжении, для открытия всех зачинщиков и соучастников этого гнусного заговора. Ничем не следует пренебрегать. Не следует терять из вида, что обстоятельства, неважные по наружности, могут, проследя их, привести к веским результатами. В деле подобного рода не может быть и вопроса о послаблениях. Никакая личная симпатия, никакое внутреннее чувство не могут и не должны останавливать исполнение долга. — Я заклинаю вас употребить наивозможную энергию и деятельность как в исполнении могущих последовать вам приказов, так и относительно строгого наблюдения над теми, чье поведение навлекает хотя малейшее подозрение. Вот что я считаю долгом вам сообщить в интересах как вашей службы, так и службы главнокомандующего....» Тяжелое было положение как Киселева, так и графа Витгенштейна, человека весьма доброго, который был предан своему делу и Государю, понимал людей и умел видеть сердце человеческое под внешностью преступника.
Граф Витгенштейн получил от Государя рескрипт, помеченный. 15-м декабрем, следующего содержания:
«Граф Петр Христианович! Вам известна непоколебимая воля Брата Моего Константина Павловича, исполняя которую, Я вступил на его место. Богу угодно было, чтобы Я вступил на престол с пролитием крови Моих подданных. — Вы поймете, что во Мне происходить должно и верно будете жалеть обо Мне. Что здесь было, есть то же, что и у вас готовилось и что, надеюсь, с помощью Божиею, вы верно помешали выполнить. — С нетерпением жду от вас известий на счет того, что Чернышев вам сообщил. — Здесь открытия наши весьма важны и все почти виновные в Моих руках. — Все подтвердилось по смыслу тех сведений, которые мы от г. Дибича получили. — Я в полной надежде на Бога, что сие зло истребится до своего основания. Гвардия себя показала как достойная памяти ее покойного благодетеля. Теперь Бог с вами, любезный граф: Моя доверенность и уважение к вам давно известны и Я о том от искреннего сердца здесь повторяю».
На этот рескрипт граф Витгенштейн отвечал Государю 26-го декабря 1825 года, письмом, в котором заверял Императора в непоколебимой верности армии, и выставлял усердие Чернышева и Киселева при производстве дела о тайном обществе. Вслед он отправил в С.-Петербург Киселева для представления Государю клятвенного обета войск 2-й армии, и при этом писал следующее [31-го декабря 1825 года.]:
«Всемилостивейший Государь!
Ободренный Всемилостивейшим рескриптом Вашего Императорского Величества и оживленный живейшею признательностию за Августейшее ко мне доверие, я пред Богом и пред Вами, Государь, поклялся посвятить дни старости моей на службу Вашего Величества, и с тем вместе обещался не скрывать от Вас всего, что опытность военного слуги может внушать полезного для Вас, Всемилостивейший Государь, и для отечества, от Вас в чувствованиях моих нераздельного.
Зараза умов, возникшая от ничтожной части подданных Вашего Императорского Величества, не есть чувство народа непоколебимого, покорного. В числе заблудших, по-видимому, желавших иного порядка вещей, немногие следовали внушениям собственного Рассудка, но увлечены были действиями и происками мрачных и злоумышленных преобразователей, которые всегда и везде более или менее для пагубы государств существовали. Истина сия явствует как из манифеста Вашим Величеством обнародованного, так и из начальных исследований во 2-й армии уже совершившихся, где один зачинщик завлек несколько жертв и не осмелился коснуться до войск непоколебимых в верности и повиновении. Мне тем прискорбнее действия полковника Пестеля, что глубокое лицемерие его долгое время и меня ослепляло, и что нынешним только летом начальник главного штаба армии, генерал-адъютант Киселев представил мне сомнение свое, родившееся от дошедшего до него сведения о тесной связи Пестеля с шайкою, гнездившеюся в имении помещиков Давыдовых. Надзор был тогда же учрежден деятельнейший; но поездка генерал-майopa Шеншина, как сие явствует из разных показаний, усугубила их осторожность и получаемые донесения ничего не вмещали достойного внимания. Сие тем более понятно, что никогда Пестель не осмелился действовать на умы полка ему вверенного, и кроме как трем офицерам, ему подчиненным, никому не подал ни малейшего в своих замыслах сомнения.
Ваше Императорское Величество уже преклонили к себе все сердца разделением виновных на преступных и заблудших. Да не оскудеет великодушие Ваше над сими последними, и в благом сем разделении да усмирит одних строгость законов, а других победит милость Ваша.
В сем заключается сильнейшее мое желание, основанное на первом и столь мудром подвиге Вашего Императорского Величества. Затем осмеливаюсь присовокупить, что всякая милость, на войска излитая, ныне стократно будет чувствуема верноподданными Вашими, и что служа столь долгое время, я в истине сей убежден и осмеливаюсь представить ее, как залог душевного моего к Вашему Императорскому Величеству усердия и приверженности.
Избрав начальника главного штаба армии для представления Вашему Императорскому Величеству клятвенного обета войск, мне вверенных, я в обязанность себе поставляю всеподданнейше представить его на милостивое благоуважение Вашего Императорского Величества, как ревностного и усердного, в продолжение шести лет, помощника моего, и который будет иметь счастие донести Вашему Величеству, со всею подробностью, обо всем, что до вверенной мне армии относиться может.
За сим осмеливаюсь всеподданнейше просить дозволения прибыть самому мне в С.-Петербург, для принесения от глубины сердца моего той непоколебимой преданности, каковая до конца дней одушевлять будет
Вашего Императорского Величества
всенижайшего верноподданного
графа Витгенштейна».
Почти одновременно с распоряжениям гр. Витгенштейна об отправлении в С.-Петербург Киселева, военный министр Татищев, по Высочайшему повелению вызвал его, (30-го декабря 1825 г.) туда же для личных объяснений.
Павел Дмитриевич въехал из Тульчина вечером 2-го января 1826 г., приехал в Петербург 9-го января и в тот же день представлялся Государю. Из записной книжки видно, что в следующие дни он представлялся членам Августейшей Фамилии, неоднократно дежурил у Государя по званию генерал-адъютанта, обедал и проводил вечера то у Великого Князя Михаила Павловича, то у своих друзей: А. Орлова, Закревского, Булгакова, гр. Нессельроде, Левашева и в некоторых других домах высшего петербургского общества.
Хотя из этого видно, что петербургское общество, говоря вообще, относилось приязненно к Киселеву, тем не менее у него были завистники, были люди, враждебно к нему настроенные, которые распространяли обвинения против него, если не в участии в тайном обществе, если не в знании о существовании его, то, по крайней мере, в бездействии власти, чрез что преступники во 2-й армии были открыты только по доносу Майбороды, а не официальным порядком. Видно также, что он не встретил в приеме Государя того царского благоволения, на которое считал себя в праве рассчитывать, и к которому он привык в сношениях с покойным Императором. Такое положение заставило Киселева, чрез 5 дней по приезде в Петербург, написать Государю следующее письмо:
«Всемилостивейший Государь!
С горестным чувством осмеливаюсь повергнуть пред Вашим Величеством настоящее письмо; я думал, что никогда не должен буду это делать, особенно после 21 года службы, и на 40 году жизни, которую даже самым ожесточенным врагам моим трудно очернить. Не менее того, Государь, в эпоху жизни, когда страсти затихают, когда сохранение спокойствия и тихие радости счастливого существования делаются необходимостью, на меня пало, если не положительное обвинение, то неопределенное подозрение, которое еще в тысячу раз тягостнее. Я не позволяю себе здесь повторять правила, которыми я всегда руководился и которые этим гнусным заговорщикам известны слишком хорошо, потому что они никогда не решались сообщить мне, хотя что-либо из своих гибельных проектов. И в то же время, как эти люди признавали меня своим противником, мои товарищи оговорили меня пред общественным мнением (ceux que j’avais pour collegues me dénoncoient à l'opinion) и даже полагали себя в праве очернить мою веру в Монарха, которому в ту минуту и от глубины сердца я клялся посвятить свою службу. Но я не буду более им возражать, и не словами, а делами всей жизни буду им отвечать: пусть эти несчастные найдут хотя малейший предосудительный поступок с моей стороны, служивши во вред интересам или славе моего Государя и отечества, тогда я отдаюсь на их волю. Но если, напротив, они меня оклеветали и если за мою честную службу намеревались отнять у меня самое драгоценное в жизни — уважение моего Государя и сограждан, в таком случае я повергаюсь к стопам Вашего Величества и вопия о справедливости, которой я в праве просить. Окажите сие человеку, который всегда служил с честью Вашему Августейшему и добродетельному Брату и полагал служить и Вам также, — человеку, оклеветанному из зависти и просящему лишь суда, чтобы быть оправданным, или наказанным. Не имев никогда посредников между собою и, кто был единственным моим благодетелем, я осмеливаюсь прибегнуть также непосредственно и к Вашему Величеству с моей почтительнейшей просьбою. Я делаю это тем с большею надеждою, что великодушие Вашего Величества для России несомненно, и служит уверенностью тому, который более 10 лет имел счастье приближаться к Вашему Величеству.
С чувством глубочайшего почитания остаюсь Вашего Императорского Величества всенижайший слуга и верноподданный
П. Киселев.
16-го января 1826 года. С.-Петербург»
В бумагах Киселева сохранились, между прочим, две собственноручные записки его для памяти, излагающие все, что ему было известно по волнению умов 2-й армии, и все, что он предпринимал для отвращения могущих быть беспорядков. Приведенное письмо к Государю последствиями своими не вполне оправдало ожидания Киселева: он замечал в обращении с ним Государя следы Его неудовольствия. Такое положение тяготило Павла Дмитриевича, и он хотел привести в исполнение не раз уже проглядывавшее намерение оставить место начальника штаба; он думал представить Государю новое письмо, сохранившийся проект которого остался, однако же, без исполнения.
Павел Дмитриевич оставался в Петербурге до 11-го-февраля, когда он выехал в Москву; на дороге, в Торжке встретил печальный поезд с телом покойного Императора, отправлял при нем ночное дежурство, сопровождал поезд до Выдропужска, где опять отправлял ночное дежурство у гроба почившего; затем воротился в Торжок и приеxaл в Москву 17-го февраля, оставался там четыре дня и 1-го марта приехал в Тульчин.
Граф Витгенштейн, дождавшись возвращения Киселева, отправился в С.-Петербург, куда он и выехал 11-го марта.
Перед отъездом его Павел Дмитриевич написал ему письмо с тою целью, чтобы оно было доведено до сведения Государя. По приезде в Петербург, граф Витгенштейн означенное письмо представил Государю и затем 12-го апреля писал Киселеву:
«Ваше письмо я представил Государю, который меня уверил, что вы неправы, предполагая, чтобы Его Величество мог иметь хотя малейшее сомнение в вашем поведении, и вы могли это видеть из Его обращения с вами, когда, в последний раз, вы жили в С.-Петербурге; Он не сохранил против вас ни малейшего неудовольствия; Он должен был его показать вам при вашем приезде сюда, в виду того, что значительная часть главной квартиры была замешана в гнусном заговоре, которого вы в течение такого долгого времени не могли открыть, имя в непосредственном распоряжении полицию. Я просил Его Величество прочесть письмо, в котором вы объясняете причины, помешавшие вам все это открыть ранее.... Письмо ваше Государь оставил у себя2».
Кажется, этим все дело и кончилось.
Выше мы привели слова декабриста Якушкина о том, что Киселев знал о существовании тайного общества и смотрел на это сквозь пальцы. Такое заключение свое Якушкин подтверждает тем, что «когда попал под суд Раевский, и Сабанеев отправил при донесении найденный у Раевского список всем тульчинским членам, они ожидали дурных для себя последствий по этому делу. Киселев призвал к себе Бурцева, который был у него старшим адъютантом, подал ему бумагу и приказал тотчас же по ней исполнить. Пришедши домой, Бурцев очень был удивлен, нашедши между листами данной ему бумаги список тульчинских членов, писанный Раевским и присланный Сабанеевым отдельно; Бурцев сжег список и тем кончилось дело».
Обстоятельство это разъяснено самим Киселевым в приведенном выше письме его к гр. Витгенштейну.
У Раевского действительно была найдена записка с именами некоторых офицеров главной квартиры, не обратившая на себя особенного внимания ни Сабанеева, ни Киселева, ни Витгенштейна; она не была озаглавлена «списком членов тайного общества»; но, понятно, что Бурцев, как сам деятельный член Союза благоденствия, придал ей такое значение, и в этом, конечно, не ошибался . Далее, достаточно, чтобы Бурцев о случае с запискою Раевского рассказал кому-либо из сочленов тайного общества, чтобы затем в разговоре между ними необращение Киселевым внимания на записку приняло в глазах их смысл предостережения, которое свидетельствовало о том, что Киселев знал о существовании общества. Такой смысл придал своему рассказу Якушкин, сам не имевший никаких сношений с Киселевым.
Как характеристику отношений Киселева с лицами, на которых пали обвинения, но которые были прежде к нему близки и хорошо ему известны, приводим выписки из записки Басаргина .
Зная уже об арестах, происходящих в Тульчнне по событиям 14-го декабря, Басаргин, бывши в то время в отпуску в Москве, не думал скрываться, спешил приехать поскорее в Тульчин, чтобы узнать, что там делается. Вечером 27-го числа декабря он приехал туда и, остановившись у доктора Вольфа (также член общества), узнал от него подробности происшедшего.
На другой день рано утром Басаргин отправился к Киселеву, встретил по дороге его адъютанта, князя Урусова, который стал упрекать Басаргина, что он не принял его в общество. «Усмехнувшись, я отвечал ему, — говорит Басаргин, — что вместо упрека он должен благодарить меня. Пришедши с Урусовыми к Киселеву, я был позван им сейчас в кабинет. Вот мой с ним разговор: "Вы принадлежите к тайному обществу, — сказал он, как только мы остались одни, —отрицать этого вы не можете, Правительству все известно и советую вам чистосердечно во всем признаться". Тон, которым он говорил мне и вы , на которое он как будто нарочно ударял, удивили меня; "Я бы желал знать, ваше превосходительство, — отвечал я, — как вы спрашиваете меня: как начальника штаба официально, или просто, как Павел Дмитриевич, с которым я привык быть откровенным". — "Разумеется, как начальник штаба, — возразил он. "В таком случае, — сказал я, — не угодно ли будет вашему превосходительству сделать мне вопросы на бумаге — я буду отвечать на них. На словах же мне и больно, и неприятно будет говорить с вами, как с судьею, и смотреть на вас просто, как на правительственное лицо". Он задумался и потом сказал: "хорошо, вы получите вопросы". Я поклонился и хотел удалиться; но когда подходил к двери, он вдруг сказал, переменив тон: — "Приходи же обедать к нам, либерал, мы с тобой давно не видались". Тон, с которым он произнес эти слова меня тронул. —"Я обедаю сегодня с родными и потому не могу воспользоваться вашим приглашением, а позвольте лучше придти к вам вечером, отвечал". Отобедав с родными и проведя с ними несколько часов, я отправился вечером к Киселеву. В гостиной я застал одну его супругу. Мы с нею были очень хороши, и она обрадовалась, увидавшись со мною. "М. В. — сказала она с чувством, vous savez bien tout l'int ér êt que je vous porte, et bien il faut que vous vous déсidiez à prendre votre parti. J'ai assisté à toutes les conversations de mon mari avec le g-l Tchernicheff, et je puis vous assurer que tous ceux qui veu-lent être sauvês, n'ont qu' à se jeter aux рiеds de l'Empereur et lui avouer francheraent leur partiсipation à la Soсiеté. — Madame, — отвечал я, — vous me conseillez une chose qui repugne a ma consсиеnce et que j'envisage comme une lachete. — Je m'attendais a cette reponse, — сказала она, — vous périrez, mais vous périrez en honnete homme, et croyez que mon estime pour vous n'en sera qu'augmenté.
Вскоре пришел генерал, и еще кое-кто из военных. Мы провели вечер как будто ничего не было особенного. Он был со мною также добр и любезен, как и прежде. Говорили более о посторонних вещах, и после ужина я ушел, довольный тем, что не ошибся в моем об нем мнении....
Вскоре Киселев должен был ехать в С.-Петербурга, с присягою от армии. Перед отъездом его, я пришел с ним проститься. "Любезный друг, — сказал он мне, — не знаю, до какой степени ты замешан в этом деле; помочь тебе ничем не могу; не знаю даже, как я сам буду принят в Петербурге. Все, в чем могу уверить тебя, это в моем к тебе уважени, которое не изменится, чтобы ни случилось с тобою". Мы обнялись и с тех пор я более уже не видал его».
В бумагах Киселева сохранилось еще следующее письмо Аврамова, также человека ему близкого.
«Ваше превосходительство, прошу вас не простить меня, но забыть меня, — с вами, как ближайшим начальником, я должен был прежде (всего) быть открыт (откровенным), что короткое время был в обществе с Пестелем, хотя последние слишком три года я от него удалялся и не имел никаких законопротивных замыслов. Я наказан, но справедливо; покоряюсь судьбе и прошу вашего прощения и забвения. Если засвидетельствование почтения моего не в тягость, примите оное из глубины моего сердца происходящее.
Вашего Превосходительства покорнейший слуга.
П. Аврамов.
P. S. Я не преступник, но малодушный, который допустил себя считать в обществе, не принадлежа к оному ни делами, ни душою, будучи привержен к Императору и счастливый службою в течение 20 лет».
Приведенный рассказ Басаргина и письмо Аврамова — лучшее оправдание Киселева, как человека, при воспоминании о печальных событиях конца 1825 года.