[Фрагменты печатались в Писатели-декабристы в воспоминаниях современников. М. 1980]
В 1822 году, во время пребывания гвардии в Вильне, познакомился я с князем Оболенским. По возвращении в Петербург мы возобновили едва начатое знакомство; видались редко, но всегда с большим удовольствием, ибо находили приятность во взаимной беседе и, по-видимому, искренно любили и уважали друг друга. Я почитал его всегда за человека с образованным, хотя и с романическим умом и с благородною душою. Я находил в нем один недостаток — чрезвычайное самолюбие, в котором часто и упрекал его: он всегда хотел быть главным в своем кругу; будучи ласков и приветлив в разговорах, он оказывал часто явное презрение к людям разного с ним образа мыслей и в самых ласках своих был деспотом.
В апреле 1825 года я был назначен адъютантом к Карлу Ивановичу Бистрому, и свидания наши сделались довольно часты.
В половине ноября того же года я переехал в дом, занимаемый генералом, и мы стали видеться еще чаще. Князь Оболенский жил вверху, а я внизу. Штаб всей пехоты гвардейского корпуса был разделен на две части; одною управлял я, другою — князь Оболенский, и он же, как старший, соединял обе части. По обязанностям службы я видался с ним по нескольку раз в день, а иногда, по вечерам, мы приходили друг к другу беседовать о науках и словесности.
Разговоры наши были иногда политические.
Соучастниками бесед наших были иногда Глинка и Рылеев. Мы большею частию рассуждали о словесности, философии и политических науках.
Образ мыслей Глинки был всегда религиозный, Оболенского — основанный на системе Шеллинга, коего он был ревностным обожателем, а Рылеева, который был образован менее их обоих, — проистекал из собственных начал, большею частию ложных. Рылеев был до невероятности упрям в своих суждениях и никогда не отступал от мысли, единожды им принятой, хотя иногда явно видел свое заблуждение. Оболенский, напротив того, был мечтателем или, правильнее сказать, идеологом: он беспрестанно изменял образ мыслей своих и увлекался всегда идеею, которая была последнею. Оба они были всегда мрачны, хотя Оболенский и старался иногда казаться веселым. Рылеев всегда расхваливал правление народное; Оболенский же был то за правление республиканское, то за конституционное.
В последних числах ноября я читал им план новой моей трагедии «Князь Пожарский», где я в роли Пожарского хотел выставить возвышенный идеал чистой любви к Отечеству. План мой чрезвычайно им понравился; но крайне меня удивило то, что они в один голос стали опровергать то место, где Пожарский, желая соединить воедино войска свои и войска Трубецкого, старшего и летами и саном, провозглашает его главным военачальником и делается его подчиненным. Пожертвование Пожарского своим самолюбием они называли унижением; они говорили, что Пожарский должен быть горд, неуступчив и знать себе цену. Я долго с ними спорил и оставил все по-прежнему; но спор сей, хотя и маловажный сам по себе, произвел на меня невыгодное впечатление, ибо я еще более уверился в их самолюбии.
В следующий за сим день, кажется, 24 ноября, утром, Оболенский, разговаривая со мною о различных злоупотреблениях в губерниях, вдруг взял меня за руку и сказал: «Благородный человек, ты очень любишь Россию!» Я: «И всегда буду любить ее; вся жизнь моя будет посвящена ей!» Он: «И ты можешь смотреть равнодушно на все эти злоупотребления?» Я: «Поверь, князь, что когда буду я в силах, то всегда буду стараться открывать и искоренять их». Он: «Нет, этого мало: надо искоренять самый их корень!» Тут он крепко сжал мою руку и прибавил: «Послушай, Яша, я всегда любил и уважал тебя за чистую твою душу и за прекрасный твой ум; соединимся теснейшими узами!»... Я: «Неужели я в тебе обманывался, князь? Я думал, что мы давно уже соединены узами дружбы». Он: «Мой друг, есть еще узы священнейшие!»... Я: «Разве узы родства или какого-нибудь братства? Но ныне масонских лож нет, и я не г хочу и не имею права быть пи в каком тайном обществе!»...
Тут он переменил разговор и дня три обращался со мною чрезвычайно сухо, что меня весьма удивляло.
Два дня спустя, т. е. 26 ноября, пронесся слух, что государь Александр Павлович скончался. 27-го получено официальное о смерти его известие и учинена присяга Константину Павловичу. Оба эти дня Оболенский был чрезвычайно смущен и рассеян, а равно как в оные, так и в последующие зачал выезжать часто с двора, чего прежде с ним не бывало. В это время Рылеев болен был жабою; я два раза навещал его и оба раза находил там Оболенского и много посетителей.
В первых числах декабря распространился темный слух, что Константин Павлович решительно отказывается от престола. Выезды Оболенского сделались и чаще, и продолжительнее; он зачал обходиться со мною отменно ласково, говорил, что опасается за Россию и думает, что никто не присягнет Николаю Павловичу, особенно отдельный Кавказский корпус и военные поселения. Два вечера сряду я был у него, и оба раза приезжали к нему князь Трубецкой (которого я никогда не знал) и Рылеев, и оба раза Оболенский просил меня выйти, говоря, что он имеет нечто поговорить с ними по нужному для него делу
Видя общее недоумение во всех сословиях, зная, что Великий Князь Николай Павлович не успел еще приобрести себе приверженцев, зная непомерное честолюбие и сильную ненависть к Великому Князю Оболенского и Рылеева, наконец видя их хлопоты, смущение и беспрерывные совещания, не предвещавшие ничего доброго и откровенного, я не знал на что решиться. Никогда еще не представлялся такой удобный случай к возмущению. Мысль о несчастиях, которые, может быть, ожидают Россию, не давала мне покоя: я забыл и пищу, и сон. Наконец 9 числа утром я прихожу к Оболенскому и говорю ему: «Князь, настоящее положение России пугает меня; прости меня, но я подозреваю тебя в злонамеренных видах против правительства. Дай Бог, чтобы я ошибся; откройся мне и уничтожь мои подозрения! Мой друг, неужели ты пожертвуешь спокойствием Отечества своему честолюбию?» Он отвечал: «Яков, неужели ты сомневаешься в мой дружбе? Все поступки мои были тебе до сих пор известны; неужели ты можешь думать, что я, для личных видов изменю благу Отечества?» Я. «Князь, может быть, ты обманываешь сам себя; может быть, ты честолюбие свое почитаешь за патриотизм: войди хорошенько во внутренность своей души, размысли хладнокровно об образе мыслей, тобою принятом и в тебе укоренившемся!» Он несколько времени молчал; наконец сказал: «Так, я размыслил!... очень размыслил!.. Любезный Яша, я за одно не люблю тебя: ты иногда слишком снисходителен к Великому Князю; я с тобою откровенен и не скрываю моей к нему ненависти». Я. «Любезный князь, я сам иногда охуждал его за строгое и вспыльчивое обращение с офицерами, но вместе с тем имел случай видеть доброту души его. Почему ты знаешь, может быть его поведение было следствием необходимости?» Он. «Нет, не могу и не хочу этому верить!» Я. «Князь, ты увлекаешься страстью, ты можешь сделаться преступником; но я употреблю все средства, чтобы спасти тебя». Он. «Пожалуйста обо мне не заботься, твои старания будут напрасны; я не завишу от самого себя и составляю малейшее звено общей огромной цепи. Не отваживайся слабой рукой остановить сильную машину: она измелет тебя в куски». Я. «Пусть я погибну, князь, но может быть раздробленные члены мои засорят колеса и остановят их движение! Так, я решился принести себя в дань моему долгу, и если умру, то умру чист и счастлив!» Он быстро взглянул на меня и, несколько помолчав, сказал: «Яков, не губи себя; я предугадываю твое намерение». Я. «Князь, друг мой, скажи лучше: не будем губить себя и останемся каждый на своем месте!»
За Оболенским прислал генерал. Он сказал мне: «Наш разговор не кончен, мы возобновим его в другое время!» Я. «Дай Бог чтобы конец был лучше начала», и мы разошлись.
После сего я несколько раз старался возобновить разговор наш, но нам мешали. Я виделся с Рылеевым, который говорил со мною в том же духе. Я видел также барона Штейнгеля; знал, что он был недоволен покойным Государем, но никогда не думал, чтобы он был за одно с Рылеевым и Оболенским.
10 Декабря утром Оболенский пришел ко мне. После разговоров по делам канцелярии, я ему сказал: "Оболенский, кончим наш разговор; тех же ли ты мыслей, как и вчера?» Он. «Любезный друг, не принимай слов за дело. Все пустяки! Бог милостив, ничего не будет!» Я. «По крайней мере скажи, на чем основали вы ваши планы?» Он. «Я не имею права открыть тебе это!» Я. «Евгений, Евгений, ты лицемеришь! Что-то мрачное тяготит тебя; но я спасу тебя против твоей воли, выполню обязанность доброго гражданина и сего дня же предуведомлю Николая Павловича о возмущении. Будет ли оно или нет, но я сделаю свое дело». Он. «Как ты малодушен! Как друг, уверяю тебя, что все будет мирно и благополучно, а этим ты погубишь себя!» Я. «Пусть так, но я исполню долг свой; ежели погибну, то погибну один, а располагать самим собою я имею полное право!» Он. «Любезный друг, я не пророк, но пророчу тебе крепость, и тогда (прибавил он смеючись) ты принудишь меня поневоле идти освобождать тебя!» Я. «Мой друг, ежели бы ты мне пророчил и смерть, то и это бы меня не остановило!» Он меня обнял и сказал: «Яков, Яков ты еще молод и пылок! Как тебе не стыдно дурачиться! Даю тебе слово, что ничего не будет!» После сего я поехал с генералом к разводу, старался встретить Великого Князя наедине и не мог. По возвращении моем, Оболенский спросил меня смеючись, виделся ли я с Великим Князем? Я отвечал, что нет, и он принял намерение мое шуткою.
11 и 12 числа было тоже. Оболенский был со мною чрезвычайно ласков, казался веселым и спокойным и не говорил ни слова об их предприятии.
12-го числа, в четыре часа перед обедом, я пришел к Оболенскому и, к крайнему моему удивлению, нашел у него человек двадцать офицеров разных гвардейских полков, чего прежде никогда не бывало. Между ними был и Рылеев. Они говорили друг с другом шепотом и приметно смешались, когда я вошел. Я немедленно вышел и уехал на Остров, где жила матушка.
Положение мое было ужасно. Не имея верных доказательств возникающего заговора, не зная, распространяется ли оный по всей России или ограничивается молодыми людьми, которых видел я у Оболенского; но видя, что в том и другом случае оный может быть пагубен для России и нового государя, зная вообще волнение умов и недоумение всех сословии, зная наконец, что великий князь Николай Павлович не успел еще приобрести себе приверженцев, я с трепетом воображал себе все злополучия, которые, может быть, ожидают Россию!
Отобедав у матушки, я ушел в кабинет моего зятя, Александра Петровича Сапожникова. С сердечным умилением принес я мольбу мою богу, и бог услышал меня!
Никогда я не чувствовал себя столь счастливым, как в сию торжественную минуту. Твердо решившись спасти государя, Отечество и вместе с тем людей, которых любил и которых считал только слепыми орудиями значительнейшего заговора, я вместе с сим решился принести себя в жертву общему благу; написал письмо мое к государю Николаю Павловичу и, простившись, может быть навсегда, с зятем моим Александром Петровичем, в 8 1/5 часов отправился в Зимний дворец на половину нынешнего государя.
Вошедши наверх, я попросил бывшего тогда дежурным адъютантом графа Ивелича доложить его высочеству, что генерал-лейтенант Бистром прислал адъютанта с пакетом в собственные руки. Великий князь немедленно вышел, принял от меня пакет и, велев мне подождать, удалился в другую комнату, где прочел следующее:
«Ваше императорское высочество! Всемилостивейший государь! Три дня тщетно искал я случая встретить вас наедине, наконец принял дерзость писать к вам. В продолжение четырех лет, с сердечным удовольствием замечав иногда ваше доброе ко мне расположение, думая, что люди, вас окружающие, в минуту решительную не имеют довольно смелости быть откровенными с вами; горя желанием быть, по мере сил моих, полезным спокойствию и славе России; наконец в уверенности, что к человеку, отвергшему корону, как к человеку истинно благородному, можно иметь полную доверенность, я решился на сей отважный поступок. Не почитайте меня ни презренным льстецом, ни коварным доносчиком; не думайте, чтобы я был чьим-либо орудием или действовал из подлых видов моей личности; нет — с чистою совестию я пришел говорить вам правду.
Бескорыстным поступком своим, беспримерным в летописях, вы соделались предметом благоговения, и история, хотя бы вы никогда и не царствовали, поставит вас выше многих знаменитых честолюбцев. Но вы только зачали славное дело; чтобы быть истинно великим, вам нужно довершить оное!
В народе и войске распространился уже слух, что Константин Павлович отказывается от престола. Следуя редко влечению вашего доброго сердца, излишне доверяя льстецам и наушникам вашим, вы весьма многих противу себя раздражили.
Для вашей собственной славы, погодите царствовать!
Противу вас должно таиться возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и, может быть, это зарево осветит конечную гибель России!
Пользуясь междоусобиями, Грузия, Бессарабия, Финляндия, Польша, может быть, и Литва от нас отделятся, Европа вычеркнет раздираемую Россию из списка держав своих и соделает ее державою азиатскою, и незаслуженные проклятия, вместо благословений, будут вашим уделом!
Ваше высочество! Может быть, предположения мои ошибочны, может быть, я увлекся и личною привязаностию к вам и любовию к спокойствию России; но дерзаю умолять вас, именем славы Отечества, именем вашей собственной славы — преклонить Константина Павловича принять корону! Не пересылайтесь с ним курьерами; ибо сие длит пагубное для вас междуцарствие, и может выискаться дерзкий мятежник, который воспользуется брожением умов и общим недоумением. Нет, поезжайте сами в Варшаву, или пусть он приедет в Петербург; излейте ему, как брату, мысли и чувства свои. Ежели он согласится быть императором — слава богу! Ежели же нет, то пусть всенародно, на площади, провозгласит вас своим государем!
Всемилостивейший государь! Ежели вы находите поступок мой дерзким - казните меня! Я буду счастлив, погибая за вас и за Россию, и умру, благословляя всевышнего! Ежели вы находите поступок мой похвальным, молю вас, не награждайте меня ничем: пусть останусь я бескорыстен и благороден в глазах ваших и в моих собственных! Об одном только дерзаю просить вас: прикажите арестовать меня. Ежели ваше воцарение, что да даст всемогущий, будет мирно и благополучно, то казните меня как человека недостойного, желавшего из личных видов нарушить ваше спокойствие; ежели же, к несчастию России, ужасные предположения мои сбудутся, то наградите меня вашею доверенностию и позвольте мне умереть возле вас!
Вашего императорского высочества, всемилостивейший государь, верноподданный Иаков Ростовцев.
12 декабря 1825 года».
Около десяти минут, с верою в бога, с спокойным сердцем, ждал я ответа. Наконец дверь отворилась, и великий князь позвал меня к себе. Он запер тщательно обе двери и, взяв меня за руку, спросил: «Как зовут твоих братьев?» Поняв смысл вопроса, я отвечал: «Это писал я!» С сим словом, от сильного борения чувств, слезы у меня брызнули. Великий князь также прослезился и бросился обнимать меня. Он целовал меня много раз в голову, в глаза и в губы и наконец сказал: «Вот чего ты достоин; такой правды я не слыхал никогда!» Я имел смелость взять его за руку и сказал: «Ваше высочество, не почитайте меня доносчиком и не думайте, чтобы я пришел с желанием выслужиться!» Он отвечал: «Мой друг, я давно знал тебя за благородного человека, и подобная мысль недостойна ни тебя, ни меня. Я умею понимать тебя!» Потом взял меня за руку и подвел к столу.
В. князь. Я от тебя личностей и не ожидаю. Но как ты думаешь, нет ли против меня какого-нибудь заговора?
Я. Не знаю никакого. Может быть, весьма многие питают неудовольствие против вас; но я уверен, что люди благоразумные в мирном воцарении вашем видят спокойствие России. Вот уже пятнадцать дней, как гроб лежит у нас на троне и обыкновенная тишина не прерывалась; но, ваше высочество, в самой этой тишине может крыться коварное возмущение!
В. князь. Мой друг, может быть, ты знаешь некоторых злоумышленников и не хочешь назвать их, думая, что сие противно благородству души твоей, — и не называй! Ежели какой-либо заговор тебе известен, то дай ответ не мне, а тому, кто нас выше! Мой друг, я плачу тебе доверенностью за доверенность! [Ни убеждения матушки, ни мольбы мои не могли преклонить брата принять Корону; он решительно отрекается. В приватном письме проклинает меня, что я провозгласил его Императором, и прислал мне с Михаилом Павловичем акт отречения. Я думаю, что этого будет довольно». Я. «Нет, Ваше Высочество, этого будет мало! Пусть он приедет сюда сам и всенародно, на площади, провозгласит Вас своим Государем». В. Князь. «Что делать! Он решительно от этого отказывается». Я. «Для блага России, Вы должны убедить его это сделать!» В. Князь. «Мой друг, он мой старший брат! Впрочем будь покоен: нами все меры будут приняты. Но ежели ум человеческий слаб, ежели воля Всевышнего назначит иначе, ежели мне нужно погибнуть, то у меня шпага с темляком: это вывеска благородного человека. Я умру с нею в руках, уверенный в правости и святости своего дела, и с чистою совестию предстану на суд Божий!» Я. «Ваше Высочество, это личность. Вы думаете о собственной славе и забываете Россию: что будет с нею?» В. Князь. "Мой друг, можешь ли ты сомневаться, чтобы я любил Россию менее себя; но Престол празден, брат мой отрекается, я единственный законный наследник, Россия без Царя не может быть. Что же велит мне делать Россия? Нет, мой друг, ежели нужно умереть, то умрем вместе!» (тут он меня обнял, и оба мы прослезились). Я. «Ваше Высочество, умоляю Вас: возьмите мою шпагу. Пусть последствия обвинят меня или оправдают!» В. Князь. «Нет, мой друг, ты слишком достоин носить ее. Под арестом ты не можешь быть мне полезен; а с нею, в случае нужды, ты будешь вернейшим щитом моим». Я. «Ваше Высочество, позвольте еще просить Вас, чтобы это осталось между нами». В. Князь. «Это останется на всегда в сердце моем! Этой минуты я никогда не забуду. Знает ли Карл Иванович, что ты поехал ко мне?» Я. «Ваше Высочество, он слишком к Вам привязан; этим я не хотел огорчить его; сверх того я полагал, что только лично с Вами я могу быть откровенен на счет Ваш!» Князь. «И не говори ему ничего до времени; я сам поблагодарю его, что он, как человек благородный, умел найти в тебе благородного человека, и не ошибся». Я. «Ваше Высочество, не делайте мне никакой награды; всякая награда осквернит мой поступок в собственных глазах моих». В. Князь. «Наградой тебе — дружба моя! Прощай!» Он взял меня за руку, обнял, поцеловал и удалился к Великой Княгине, кивая ласково несколько раз мне головою. Я ему почтительно поклонился и вышел.
Обливаясь слезами, с сердцем исполненным священного благоговения, оставил я Зимний Дворец. Я прежде не воображал, чтобы Великий Князь мог быть до такой чрезмерной степени велик душою. С этой минуты он получил безусловное право на жизнь мою. Как бы он ни был велик впоследствии, но его поступок со мною будет одно из великих деяний его жизни].
Остаток вечера провел я у матушки. Зять мой, один, которому доверил я тайну мою, с нетерпением ждал моего возвращения и, равно как я и сам, сомневался в оном. Он обнял меня как бы возвратившегося с кровопролитной битвы. Этого вечера я никогда не забуду. Мне казалось, что жизнь моя обновилась; мне казалось, что я еще в первый раз наслаждаюсь беседою матери.
В следующий день, 13 декабря, все утро провел я на службе. Пред обедом списал письмо мое и разговор с государем и после обеда, в половине шестого часа, пришел к Оболенскому.
Он был в кабинете своем с Рылеевым. Вошедши в комнату, я сказал им: «Господа, я имею сильные подозрения, что вы намереваетесь действовать против правительства; дай бог, чтобы подозрения эти были не основательны; но я исполнил долг свой. Я вчера был у великого князя. Все меры против возмущения будут приняты, и ваши покушения будут тщетны. Вас не знают; будьте верны своему долгу, и вы будете спасены!» Тут я им отдал и письмо, и разговор мой, и Рылеев зачал читать оные вслух. Оба они побледнели и чрезвычайно смешались. Но окончании чтения Оболенский сказал мне: «С чего ты взял, что мы хотим действовать? Ты употребил во зло мою доверенность и изменил моей к тебе дружбе. Великий князь знает наперечет всех нас, либералов, и мало-помалу искоренит нас; но ты должен погибнуть прежде всех и будешь первою жертвою!» Я: «Оболенский, ежели ты почитаешь себя вправе мстить мне, то отмщай теперь!» Рылеев бросился мне на шею и сказал: «Нет, Оболенский, Ростовцев не виноват, что различного с нами образа мыслей! Не спорю, что он изменил твоей доверенности; но какое право имел ты быть с ним излишне откровенным? Он действовал по долгу своей совести, жертвовал жизнию, идя к великому князю, вновь жертвует жизнию, придя к нам; ты должен обнять его, как благородного человека!» Оболенский обнял меня и сказал: «Да, я его обнимаю и желал бы задушить в моих объятиях!»
Я им сказал: «Господа, я оставляю у вас мои документы; молю вас, употребите их в свою пользу! В них видите вы великую душу будущего государя; она вам порукою за его царствование». Я вышел. В 12 часу вечера Оболенский пришел ко мне и, обняв меня, сказал: «Так, милый друг, мы хотели действовать, но увидели свою безрассудность! Благодарю тебя, ты пас спас!..»
Такая перемена чрезвычайно меня обрадовала; но впоследствии я увидел, к несчастию, что это была только хитрость.
Происшествие 14 декабря всем известно.
Утром Оболенский пришел ко мне и просил меня ехать с Карлом Ивановичем к присяге, говоря, что имеет нужду заняться бумагами по канцелярии. Он был чрезвычайно спокоен и даже весел, что я приписал к счастливой перемене его образа мыслей. После сего мы уже с ним не видались!
Все утро я был с генералом. Мы были с ним при присяге Финляндского, Измайловского и Егерского полков. Он посылал меня прежде в Измайловский, Егерский, Московский и Семеновский полки.
Все, казалось, шло своим порядком, как вдруг Карл Иванович после присяги Измайловского полка получил известие, что часть Московского полка взбунтовалась и ушла с распущенными знаменами к Зимнему Дворцу.
Он немедленно отправился со мною в Московский полк, заехав по дороге лейб-гвардии в Егерский, где увидел, что присяга благополучно уже совершилась. Приехав на двор Московского полка, где были выстроены оставшиеся роты, он стал увещевать их. Он действовал здесь со всем благородством воина, не щадившего жизни своей в неоднократных сражениях. Люди еще все колебались произнести присягу, когда он послал меня, по просьбе генерал-майора Головина, узнать что делается в Финляндском полку.
Я немедленно отправился. Проходя чрез Исакиевскую площадь, я встретился с бунтующими ротами или, лучше сказать, со стадом Московского полка и, пробираясь сквозь ряды, сказал: «Полноте, братцы, дурачиться, как вам не стыдно!» Сквозь общего крику, сквозь восклицания: «Ура Константин!» я услышал вокруг себя: "Ты видно подослан каким-нибудь генералишком смущать нас! Ежели пришел, так и не выйдешь!..» Различные ругательства и тому подобное. Между тем двое гренадер на меня напали и зачали бить прикладами. Я упал без чувств и очнулся уже у Вознесенского моста на извозчике; шляпа моя лежала возле меня. Я узнал от извозчика, что какой-то господин дал ему восемь гривен и велел везти меня в ГарновскиЙ дом, где жили мои братья. После сего мне многие говорили, что Оболенский освободил меня от солдат и положил на извозчика.
Приехав в Гарновский дом, я почувствовал ужасную боль голове и правой ноге и велел немедленно отвезти себя на свою квартиру.
Я тотчас послал за доктором гвардейского экипажа Дроздовым, который и пользовал меня во все продолжение моей болезни.
15 числа утром я уведомил о моем поступке Карла Ивановича и отдал ему письмо мое к Государю. Нельзя было без душевного сокрушения видеть в это время сего почтенного человека, которого происшествие, бывшее накануне и участие в оном адъютанта его и вместе любимца, князя Оболенского, приводило в неописанную горесть.
Не буду описывать чувства моей матушки, узнавшей от людей посторонних о моем поступке: весьма легко можно вообразить оные. 19 числа вечером, когда матушка по обыкновению сидела возле моей постели, флигель-адъютант полковник Адлерберг вошел ко мне в комнату и сказал, что Государь желает меня видеть.
Я немедленно оделся, как болезнь мне дозволяла, и отправился вместе с ним в Зимний Дворец. Вошед наверх, мы пришли в комнату, находящуюся пред кабинетом Государя, и флигель-адъютант Адлерберг пошел к Его Величеству доложить о моем приезде.
В комнате находились: генерал адъютанты Васильчиков и Мартынов и флигель-адъютанты: Перовский, Деллинсгаузен, князь Голицын, Лазарев, граф Ивелич и еще кто, не упомню.
Государь немедленно вышел, подошел ко мне, поцеловал меня и, за руку, подвел к генерал- адъютанту Васильчикову. «Ларион Васильевич, — сказал он, — рекомендую тебе моего друга. Он большой заика, но это нужды нет: где надо говорить, он говорить умеет. Он употреблял все убеждения, чтобы отклонить меня от Престола, mais ma résolution était déjà prise! (но намерение мое уже было принято). Он говорил со мною, как сын с отцом, или нет, как отец с сыном. Это все равно!» Потом, оборотившись ко мне, сказал: «Мой друг, заговорщики знают, что ты был у меня, и знают вместе с тем все подробности нашей беседы...» Я ему отвечал, что обо всем этом я сам их уведомил. Он сказал: «Я все это знаю; но жизнь твоя в опасности, ты должен беречь себя. Ты должен быть ближе ко мне и зачать с того, что остаться у меня жить!» Потом, оборотившись к Перовскому, прибавил: «Перовский, отведи ему комнаты во дворце, поближе ко мне». Я ему отвечал: «Ваше Величество, ежели мне суждено умереть, то смерть за доброе дело будет приятна для меня, и я не боюсь ее. Позвольте мне ехать лучше домой». Государь. «Останься жить у меня; это первая моя к тебе просьба». Я. «Ваше Величество, я всегда рад выполнять волю Вашу; но позвольте мне снова просить Вас: отпустите меня домой. Государь. «Мой друг, я не имею права принуждать тебя. Поезжай домой, ежели ты этого непременно хочешь. Подожди Крейтона; ты очень слаб, он отвезет тебя». Он простился со мною и вышел.
Лейб-медик Крейтон отвез меня домой и наговорил матушке, от имени Государя, много милостивых выражений.
Во время разговора моего с Его Величеством, я видел, что всем присутствующим казалось странным, даже дерзким, нежелание мое жить во дворце. Мне самому было чрезвычайно больно не исполнить желания Государя, до такой степени ко мне великодушного; но сим отказом я хотел показать Государю, что прошу его не делать мне никакого отличия и оставить меня той сфере, в которой я до тех пор находился.
Я был болен около месяца. В первые дни болезни моей, Карл Иванович два раза навещал меня. Чрез несколько времени он сделан был генерал-адъютантом, что, по душевной привязанности моей к нему, тешило меня, как ребенка. Я жил, как уже известно, в одном доме с генералом. Наконец вижу я, что проходит более двух недель, и Карл Иванович не только что не навестил меня, но даже не прислал узнать о моем здоровье. Такая холодность со стороны человека, которого я привык любить и уважать и от которого кроме ласк и расположения я ничего до тех пор не видал, убивала меня. Я никак не мог понять, чем заслужил оную.
Во время болезни моей я правил один штабом, как вдруг, за три дня до моего выздоровления, генерал прислал сказать мне, что я очень здоровьем для занятий и чтобы я сдал дела аудитору, что я с большим прискорбием немедленно и выполнил.
Оправившись от болезни, я явился к генералу и сказал ему, что в состоянии опять заниматься делами. Он принял меня очень холодно. Вместо прежнего ты, зачал говорить вы и отвечал мне: «Не занимайтесь делами, это лишнее; пусть правит штабом аудитор; я посмотрю, как это пойдет». Я ему отвечал: «Ваше превосходительство, я имел несчастие заметить, что потерял ваше ко мне расположение; прошу вас, скажите мне, чем я заслужил это?» Генерал. «Что за вопрос? Будто обязан я отдавать вам отчет в моих поступках? Зачем я вам? Вы не имели ко мне доверенности и действовали без меня. Мне это очень обидно; я не привык к этому». Я. «Ваше превосходительство, позвольте мне говорить с вами откровенно. Ежели бы я предуведомил вас о намерении моем идти к Государю, я бы должен был назвать вам людей, которых я подозревал; не имея улик их злоумышления, я бы сделался ложным доносителем. При том я не был уверен в непременной их решимости действовать и мог понапрасну погубить их, тогда когда я хотел их спасти. Сверх сего, письмо мое к Государю было такого рода, что никому, кроме его лично, не должно было быть известно, и если б я отправил его по команде, то Государь почел бы меня сумасшедшим, а может быть и вы не решились бы доставить его». Генерал. «Поступок ваш похвален и благороден; я сам, когда мне было нужно, объяснялся всегда лично с покойным Государем; но... оставим объяснения; я не хочу ничего слушать! Я был слишком велик, чтобы заниматься дрязгами, которые происходили вокруг меня! Вам следовало бы предупредить меня насчет этого мерзавца Оболенского. Да, я бы от него узнал все, вошел бы к ним в шайку и арестовал бы их всех...» Я хотел отвечать, он перебил меня и не хотел слушать.
По некотором молчании, я ему сказал: «Ваше превосходительство, мне чрезвычайно больно, что я без умысла огорчил вас; но действовать иначе я не мог. Будет время, что, может быть, вы отдадите мне справедливость. Теперь дело сделано; я вижу к несчастию, что потерял ваше расположение. Я вас всегда любил и всегда любить буду; ваших прежних ласк и милостей не забуду никогда; но быть вам в тягость не могу и не хочу. Как мне ни больно, но я должен просить вас позволить мне вступить во фронт». Он отвечал: «Очень хорошо, подайте мне рапорт». Я вышел и немедленно принес ему оный.
Чрез десять дней, в следствие приказа командующего корпусом, я вступил во фронт. Прощание мое с генералом было трогательно: я заливался слезами, он также плакал.
Таким образом я принужден был оставить человека, которого любил и уважал душою. Мы с различных точек смотрели на одну и ту же вещь, и оба в собственных глазах были правы.
С твердою решимостью служить по гроб, я с внутренним удовольствием зачал продолжать службу мою во Фронте. Но к несчастию, вскоре я заметил, что, не смотря на все усилия, недостаток моего выговора, не позволяя мне даже командовать, делает меня смешным в глазах моих подчиненных и расстраивает согласие и порядок во фронте.
Не желая быть вредным для службы и унизить в глазах солдат достоинство офицера, я решился в первый раз прибегнуть с просьбою к Императору и написал к нему следующее письмо.
«Всеавгустейший Монарх и Всемилостивейший Государь! С той священной и на веки незабвенной для меня минуты, когда я пришел к Вам излить откровенно мысли и чувства свои, я принадлежу не себе, но Вам, и жизнь моя есть достояние Ваше!
Вследствие сего поступка, как Вам известно, я должен был оставить службу мою при Карле Ивановиче Бистроме и поступить во Фронт.
Я к несчастию удостоверился, что лишен способов быть полезным сей службе, и мне совестно к мучительно портить фронт своим присутствием.
Государь, располагайте мною, как человеком, которому Вы сохранили жизнь. 12 Декабря, выходя от Вас, я в глубине души моей произнес обет служить Вам до гроба; даруйте мне другое назначение. Какое бы оно ни было — я буду им доволен.
Ваше Величество, ежели я так же чист в глазах Ваших, как и прежде и как чист перед Богом и моею совестью, то дерзаю надеяться, что Вы снизойдете на мое прошение; ежели же враги мои, одни действуя из мести, что я предупредил Вас о возмущении, другие же из зависти, что Вы так милостиво меня обласкали, воспользовавшись близким сотовариществом моим с Оболенским и знакомством с некоторыми из злоумышленников, успели осквернить меня пред Вами; ежели Вы, Государь, возымели, хотя малейшую тень подозрения в моей невинности, то, повергаясь к стопам Вашим, слезно молю Вас, именем всего, что для Вас свято, позвольте иметь мне очную ставку с каждым из моих обвинителей и прикажите написать для меня вопросные пункты, на которые я буду отвечать немедленно, в присутствии Вашем.
Если я окажусь несправедливым, то казните меня по законам, как преступника; признанный двуличным, неблагодарным и бесчестным в глазах Ваших, я не буду молить Вас о пощаде: ибо тогда жизнь моя будет мне бременем.
С благоговением ожидаю разрешения Вашего. Вашего Императорского Величества. Всемилостивейший Государь, Верноподданный Иаков Ростовцов.
26 Января
1826 года».
Я отдал письмо сие Государю чрез генерал-адъютанта Головина, который был в тот день дежурным при Его Величестве, и чрез несколько минут Государь выслал камердинера своего сказать мне, чтобы я не беспокоился и что он пришлет мне ответ чрез Великого Князя Михаила Павловича.
Чрез два дня, я был назначен Государем состоять при особе Его Высочества.
Не буду описывать благосклонного приема Великого Князя; кому неизвестно благородство добродетельной души его?
В это время вышла одна книжка журнала «Отечественные Записки», где поступок мой был описан почти в таком виде, в каком оный был. Не желая быть известным, я немедленно отнесся с просьбою к Его Высочеству, чтобы он велел остановить раздачу сей книжки. Его Высочество, не имея времени ехать сам, послал к Государю меня. Я имел счастие объясняться на сей счет с Государем лично, и Его Величество, по просьбе моей, велел немедленно военному генерал-губернатору остановить раздачу журнала.
Чрез несколько дней я услышал, что Оболенский делает на меня показания, якобы я знал о замышляемом ими заговоре. Я просил у Великого Князя позволения отправиться в крепость для очной ставки с Оболенским, желая показать Комиссии, до какой именно степени простиралось мое сведение или, лучше сказать, подозрение о заговоре.
Его Высочество сказал мне, что невинность моя никем не опровергается, но, чтобы удовлетворить меня, согласился на мою просьбу.
Я немедленно отправился в крепость и нашел там одного генерал-адютанта Бенкендорфа, ибо по утрам общего присутствия не бывало. Я ему объявил причину моего приезда; он сказал мне, что я напрасно беспокоюсь, что ежели бы что либо было, то Комиссия давно бы меня потребовала и т. п. Наконец, по усильной моей просьбе, принял он от меня рапорт, где я прошу Следственную Комиссию сделать мне допрос и очную ставку с злоумышленниками, и обещал мне сей рапорт отдать вечером присутствию. Вечером того же дня, я снова приехал в крепость, вызвал флигель-адъютанта Адлерберга и попросил его доложить Комиссии о моем приезде. Минут через пять он вернулся с ответом, что Комиссия почитает присутствие мое совершенно излишним и если б было какое-нибудь насчет мой сомнение, то, и не дожидаясь моего вызова, не приминула бы меня потребовать.
Во время бытности моей с Великим Князем, по случаю коронации, в Москве, вышло Донесение Государю Императору Следственной Комиссии о злоумышленном обществе, где между прочим приведены слова Рылеева обо мне: «Вы видите ль? (показывая письмо мое к Государю): нам изменили», и проч.... До чрезвычайности огорченный сим выражением, по которому многие могли заключать, что и я сам был некогда членом злоумышленного общества, я не скрыл грусти моей от Великого Князя. Его Высочество, с свойственным ему великодушием, старался утешить меня, доказывал, что никто не может сделать обо мне такого заключения, позволил мне о сем писать к Государю и отправил немедленно к Его Величеству следующее письмо мое:
«Всеавгустейший Монарх!Всемилостивейший Государь!
Его Императорское Высочество, приняв великодушное во мне участие, позволил мне повергнуться со всенижайшею просьбою к священным стопам Вашего Императорскаго Величества.
Простите, Государь, что я еще раз в жизни осмеливаюсь беспокоить Вас собою; но я приучился видеть в Вас отца своего, и ни одно помышление, ни одно чувство души моей не должно быть от Вас скрыто.
Прочитав Донесение Вам Следственной Комиссии, увидев всю низость людей, дерзнувших посягнуть на все священное, я снова, со слезами благодарности, принес мольбу мою Богу, что Он сподобил меня, по мере ничтожных сил моих, быть хотя несколько полезным Вам и Отечеству.
Следственная Комиссия, Его Высочество в особенности, смею надеяться, что и Вы, Государь, изволите знать все подробности моего поступка, следственно и то, что я никогда не осквернял себя соучастием с сим обществом; но люди, незнающие всех подробностей или незнающие меня лично и образа мыслей моих, могут несправедливо заключить, судя по неясному описанию в Донесении моего поступка, что и я был некогда членом сего общества.
Ваше Величество! Спасите меня от сего бесчестия, которое отравит жизнь мою и которого перенести я не буду в силах; отвратите от меня укоризны и презрение людей благородных и оправдайте меня перед Россиею и потомством!
С чувствами благоговения и на веки неизменяемой преданности, повергаюсь к священным стопам Вашим. Вашего Императорского Величества. Всемилостивейший Государь! верноподданный Иаков Ростовцов.
21 Июня 1826 года. Москва»
Чрез три недели с половиною получил я ответ следующего содержания.
«Секретно.
Дежурство главного штаба Его Императорского Величества. По канцелярии дежурного генерала в С. Петербурге. 10 Июля 1826 года, № 1196. Лейб-гвардии Егерьского полка господину поручику Ростовцову 4-му.
Вследствие присланного вами на Высочайшее имя письма, в коем изъявляете опасения, чтобы публика, видя из Донесения Государю Императору Комиссии о злоумышленном обществе, что в оном упомянуто о вашем имени, не заключала, что вы были членом сего общества, Государь Император Высочайше повелеть соизволил повторить вам Высочайший Его Величества отзыв, что самая откровенность ваша будет для всех лучшим доказательством, что вы никогда и не помышляли участвовать в злонамеренных видах мятежников; каковую Высочайшую Государя Императора волю, вследствие поручения начальника главного штаба Его Величества, сим вам объявляю. Дежурный генерал Потапов».
II
ПЕРЕПИСКА Я. И. РОСТОВЦОВА С
Е. П. ОБОЛЕНСКИМ.
ПИСЬМО РОСТОВЦОВА
Любезный друг Евгений!
Тридцать пять лет я люблю тебя и уважаю. Ни годы, ни страшные события не изменили наших отношений. Как я дорожил твоим мнением в декабре 1825 года, так я дорожу им и теперь. Еще год тому назад, 29 Октября 1857 года, ты мне писал: «Вопреки тридцатидвухлетней разлуке, я хранил и храню те же чувства любви уважения, которые ты внушил мне с первых дней нашего знакомства. Я верил и верю в чистоту твоих намерений и побуждений, и потому чувства мои к тебе не изменялись и не изменятся; я всегда с любовию следил за твоею деятельностию государственною и сочувствовал вполне общественной пользе, которую ты постоянно имел в виду.
Прошлою зимою, когда приезжал я обнять тебя в Калуге, с каким наслаждением провели мы несколько счастливых часов, говоря о прошлом и о настоящем: 14-е Декабря, освобождение крестьян, счастие и прогресс России были главными темами нашего разговора....
Несколько недель тому назад мы опять с тобою свиделись; беседы наши были также теплы и чисты.
Между прочим я тебе обещал прислать пояснения на то, что обо мне печатают в изданиях Герцена. В то время я из нападок на меня знал немногие. Вернувшись в Петербург, я, чтобы сдержать слово, достал все нумера и Колокола, и Полярной Звезды, и буду очищать перед тобою статью за статьею.
Герцен не только не знает меня как человека духовного, он не знает меня даже в лицо. Вероятно я ему нужен и еще буду нужен, как субъект, который, по его мнению, представляет принцип, против которого он воюет.
Зачну с критики самого Герцена на описание 14-го Декабря барона Корфа.
Я и тут, и в других местах, представлен и доносчиком, и Иудою.
Один только ты, друг Евгений, стоял между мною и событием 14- го Декабря.
С 5-го или с 6-го Декабря, не помню, ты зачал говорить со мною об отречении В. К. Константина Павловича и о предположениях воспрепятствовать В. К. Николаю Павловичу царствовать. Кроме тебя мне об этом не говорил никто; до самого происшествия я не знал о существовании Общества; не знал потому, что об этом ты ничего мне не говорил.
Чрез несколько дней, я сказал тебе, что предостерегу Великого Князя о могущем быть возмущении; ты долго, дружески, меня от этого отговаривал, называл меня энтузиастом, сумасбродом и, видя мою настойчивость, обнял меня и сказал: «я не пророк, а пророчу тебе крепость, и тогда ты принудишь нас поневоле идти освобождать тебя».
Потом, в продолжение трех дней, от 9-го до 12-го Декабря, ты два раза меня спрашивал: видел ли я Великого Князя, и оба раза я отвечал: «еще не видал».
12-го декабря вечером, я, наконец, у Великого Князя был; я отдал ему мое письмо и имел с ним разговор (помещенные, слово в слово, в описании барона Корфа).
13-го, в пять часов, вечером же, я отдал тебе, у тебя в кабинете, в присутствии Рылеева (который мне никогда ни о каких замыслах не говорил), переписанные мною и письмо, и разговор.
Рылеев прочел все это вслух; кончив, он тебе сказал: обними ею, как самою честною человека. Убеждения нити различны, но он дважды жертвовал жизнию, иди к Великому Князю и придя к нам.
И ты меня обнял.
И вы, с вашей стороны, действовали со мною также как высоко-честные люди, как истинные рыцари.
До 14-го декабря и после 14-го декабря (до 26-го февраля) я, отказавшись от настоятельного требования Государя переехать в Зимний Дворец, остался жить в Коломне, в том же самом доме, где происходили совещания, в нижнем этаже, возле наружных дверей на улицу, один с стариком-денщиком.
После события 14-го Декабря, меня ни о ком ничего не спрашивали.
Я не донес ни на кого; ценою своей жизни я желал спасти всех.
Я действовал без успеха, может быть и неразумно, по действовал открыто, по убеждению и с самоотвержением.
В одной из книжек «Голоса из России» неприязненно сравнивают Русские Военно-Учебные заведения с Иезуитским Орденом, говоря, что у Иезуитов все для Церкви, в В. У. Заведениях все для Царя.