Я поступил в главное управление в очень горячее для него время: Руперт собирался в Петербург.
Генерал-губернаторские сборы в столицу обыкновенно сопровождаются усиленною работой в канцелярии. Оканчиваются дела, требующие личного разрешения; из остальных дел одни приготовляются к сдаче в путевую канцелярию, из других делаются выписки; сочиняются и переписываются разные проекты. Словом, идет страшное истребление труда, бумаги, чернил и перьев. Работы было так много, что накануне последнего доклада часть нашего отделения так и ночевала в канцелярии.
Из проектов, которые вез с собой Руперт, я видел только один — проект устава девичьего института в Иркутске. В Петербурге этот проект был сильно переделан. Кажется, тогда же были увезены проекты об учреждении при командующем войсками особого дежурства (по крайней мере, я не помню, чтобы дежурство существовало ранее: было какое-то «военное управление генерал-губернатора») и при нем продовольственного отделения.
Я не знаю, какая была необходимость в особом продовольственном отделении при командующем войсками. И вообще все переустройство провиантской части, совершенное в начале сороковых годов, было для меня загадкой. Кажется, все дело состояло в том, чтобы эту хлебную часть, под предлогом ближайшего надзора, из непосредственного управления военного министерства забрать в руки местного начальства. Но учреждение института было положительно необходимо. Во всей Восточной Сибири для образования девочек существовали только — недавно открытый в Иркутске Сиропитательный дом Е. Медведниковой, имевший специальное назначение и очень ограниченный штат воспитанниц, да частная школа, заведенная в 1837 году Ф. Н. Волковым в Троицкосавске. Курс обоих заведений не превышал курса тогдашних уездных училищ. Между тем потребность в женском образовании, особенно в таких бойких и богатых городах, какими были Иркутск, Кяхта, Верхнеудинск, и каким начинал становиться Енисейск, увеличивалась с каждым годом. Удовлетворять этой потребности местными средствами было невозможно, по неимению преподавателей. Во всем крае была только одна мѵжская гимназия; даже уездные училища были не во всех городах; преподаватели их не везде были удовлетворительны и не все были готовы и способны заниматься с девочками. Об общественных открытых женских учебных заведениях тогда, кажется, не было помина и во всей России, да и средств на такие заведения во многих городах не нашлось бы вовсе. Приходилось обращаться к частным учителям, а где было их взять? Воспитание девочек было особенно трудно и обходилось особенно дорого для недостаточных чиновников и в дальних, захолустных городах. Поэтому мысль — создать общее для всего края воспитательное женское заведение — была как нельзя более своевременна и полезна. И нельзя сказать, чтобы при этом отдавалась слишком большая дань современной рутине: институт не был исключительно дворянским учреждением, как подобные заведения во внутренней России. В него могли приниматься дочери чиновников, купцов и бурятских тайшей. Тем не менее, с самого основания института, во всей его системе воспитания появилась аристократическая закваска, которая сохраняется и до сего времени. И это в стране, которая, по составу своего населения, никогда не была и не может быть аристократической. Мысль, прекрасная в основании, получила ложное применение. Такова сила преданий и привычки.
В начале декабря Руперт уехал, и нам стало легче.
Но в нашем, третьем, т. е. хозяйственном, отделении была своя особенная забота: голод в Енисейской губернии.
Я проезжал через эту губернию в феврале 1837 г. Нас было пятеро, и все мы помещались в одном экипаже. Правда, в числе пятерых был один подросток и трое детей; во все-таки для вмещения их со всем необходимым — особенно зимой — скарбом понадобился чуть не ноев ковчег. И этот-то ковчег со всем его содержимым в Енисейской губерний везли по 8, по 6 и даже по 5 коп. асс. за версту,— т. е. от 1 1/2 до 2 1/2коп. на нынешние деньги. Хорошие, чистые избы, обилие скота, сытые и веселые физиономии хозяев, хороший стол, радушное угощение,— все доказывало зажиточность населения. Я не помню даже, чтобы с нас брали за самовары и обеды. Денег в обороте тогда было мало, и они были дороги, — но в них и не нуждались: почти все необходимое было свое и всего было вдоволь. Таково, впрочем, было положение не одной Енисейской губернии, но и Западной Сибири; только в Барабинской степи нам попадались убогие, крытые землей избы и лучины вместо свечей. Даже в Иркутской губернии, вообще менее богато одаренной, чем Западная Сибирь и Енисейская губерния, даже и здесь население было едва ли не богаче и во всяком случае радушнее нынешнего; и здесь, в сравнении с нынешним, содержание было очень недорого.
И между тем, кажется, именно с 1837 года, в Енисейской губернии начались неурожаи, совершенно разорившие ее в два-три года.
Народное продовольствие в Сибири еще и теперь не вполне обеспечено; в старые годы, когда население было малочисленно, хлебопашество развито только в более хлебородных местностях, сообщения затруднительны, и когда запасы в сельских общественных магазинах были очень невелики и расходовались без правильного учета, — продовольствие было обеспечено еще менее. Нечего уж и говорить об отдаленных северных местностях, вовсе не производящих хлеба: продовольствие их и до сих пор почти исключительно лежит на попечении правительства; но и в местах, более хлебородных, неурожаи нередко были гибельны и вызывали необходимость чрезвычайных мер. Восточная Сибирь, как менее хлебородная, чаще и подвергалась неурожаям. В начале настоящего столетия (кажется, между 1810 и 1818 годами) несколько лет сряду были неурожаи по всему Забайкалью; ржаная мука доходила до 6 р. асс. пуд, — цена ужасная при тогдашней дороговизне денег. В 1835 году неурожай в Забайкалье опять повторился и вызвал целый ряд чрезвычайных мер. Наконец, дошла очередь до Енисейской губернии.
Собственно говоря, сильные неурожаи были только в Красноярском округе, но они повторялись несколько лет сряду; кроме того, урожаи были плохи и в других округах. Жители губернии, привыкшие к постоянным урожаям и не имевшие, до развития золотопромышленности, большого сбыта на хлеб, не сохраняли запасов, а при неурожае не умели ограничить свои потребности; поэтому первый же неурожай совершенно обесхлебил губернию. Тюменцев и Ушаров2. были посланы из Иркутска узнать положение дел на месте. «Я не видывал ничего ужаснее, — рассказывал мне впоследствии Ушаров. Целые деревни сидели без хлеба. Купить было и негде, и не на что Понадобилось кормить население; кроме того, нужно было обеспечить разные казенные потребности, а также продовольствие Туруханского края, куда, вследствие неурожаев, совершенно прекратился привоз частного хлеба. Главное управление решило принять чрезвычайные меры. Приостановлен был прием ссыльных из Западной Сибири; в места, постигнутые неурожаем, велено было перевозить хлеб из сельских общественных магазинов других мест; назначены были закупки хлеба в Томской, Тобольской и Иркутской губерниях и даже за Байкалом; принимались меры к обеспечению губернии на случай нового неурожая. На все это было испрошено сначала 200 т., а потом еще 500 т. р. ассигнациями; но общий итог всех сумм, издержанных в то время на продовольственные меры для губернии, превышал 600 т. р. серебром. Меры эти далеко не всегда были удачны. Случалось, например, что в магазинах, откуда назначено было взять хлеб для перевозки, он был уже разобран местными крестьянами, и перевозить было нечего; хлеб, выдан¬ный на семена, оказывался негодным для посева; встречались неожиданные затруднения в перевозке; в покупке хлеба в Западной Сибири также были встречены какие-то затруднения; наконец, экстренность дела и грандиозность операции подали повод ко многим беспорядкам. Хищнические инстинкты земских властей нашли себе богатую пищу в народном бедствии. Особенно серьёзны были жандармские донесения о злоупотреблениях канского исправника Томашевского и городничего Домогацкого. По поводу этих донесений были назначены дознания; но чем они кончились, мне неизвестно.
В 1840 году урожай был хорош, и надобность в чрезвычайных мерах прекратилась. Но об этом могло сделаться известным только по окончании жатвы и пробных умолотов. Кроме того, и после урожая, на местном начальстве лежали новые заботы — распорядиться с заготовленным хлебом, который теперь уже оказывался ненужным, возвратить в разные места занятый у них хлеб, закончить в высшей степени запутанные расчеты с разными ведомствами, отчитаться в отпущенных суммах и т. п. Все это лежало на нашем третьем отделении.
Неурожаи в Енисейской губернии, между прочим, подали Руперту повод к двум мерам, которые он принял лично (без участия совета главного управления) и которые навлекли на него большие неприятности.
Золотопромышленность, перейдя из Томской губернии в Енисейскую, только что начала принимать здесь большие размеры.. Появился небывалый прежде запрос на рабочие руки и на съестные припасы. И в это-то именно время, кажется, в 1838 году. Руперт сделал распоряжение, чтобы ссыльным было запрещено наниматься на золотые прииски. Не помню, чем мотивировалась такая мера; но, кажется, главным мотивом было желание удержать ссыльных от бродяжничества. Нужно заметить, что ссыльные и тогда уже составляли тягость для местного населения, которое не знало, что с ними делать. Около того же времени, вследствие неурожая, Руперт запретил золотопромышленникам покупать для приисков хлеб в Енисейской губернии без особого разрешения. Таким образом, народ, сидевший дома без хлеба, не имел выхода, а народ, ушедший на прииски, должен был остаться без хлеба. Правда, разрешения на покупку хлеба, в виде исключений, давались золотопромышленникам довольно легко, так что почти обратились в общее правило; но они, вероятно, стоили золотопромышленникам недешево, и во всяком случае общее запрещение оставалось в своей силе. Обе эти меры неизбежно должны были стеснять развитие золотого промысла. Золотопромышленники всполошились и засыпали министров жалобами. Дело было внесено в комитет министров. Комитет положил отменить принятые Рупертом меры; но Император Николай не согласился на это. Я не помню всех выражений резолюции его на журнале комитета; но она, приблизительно, была такова: «С этим я никак не могу согласиться. Чем выше власть, тем больше должно быть доверия, и, не выслушав, опровергать значит подрывать всякое уважение к главной местной власти. А потому сейчас послать фельдъегеря к генерал-лейтенанту Руперту и спросить, почему, не предваря здесь, он решился на принятые им меры». В заключение, кажется, было сказано, чтобы до получения ответа Руперта не делать никаких распоряжений. Журнал комитета был послан к Руперту в подлиннике.
Фельдъегерь не застал Руперта в Иркутске: он уехал в Якутскую область. Журнал комитета был послан к нему с нарочным. Объяснения на него были написаны, кажется, уже в Якутске. Они были написаны высоким слогом (я заметил, что высокий, или, вернее, напыщенный, слог был здесь в большой моде с самого основания главного управления: вероятно, он считался тогда очень хорошим слогом), но из-за громких фраз вовсе не было видно основательных причин к принятым Рупертом мерам. Все объяснения вертелись на том, что ссыльно-поселенцы — народ отпетый, и что в Енисейской губернии голод. Но если и были материалы для более основательных объяснений, то они оставались в Иркутске, и Руперт не мог ими воспользоваться. Комитет министров, рассмотрев объяснения Руперта, не нашел их уважительными, строго осудил принятые им меры и положил — поставить на вид главному местному начальству узаконения, относящиеся к делу. Таким образом, комитет признал, что местное начальство не знает законов. Руперту была прислана огромная выписка из Свода Законов. Это очень походило на насмешку. Бумага комитета была принята к сведению; но меры, которые подали к ней повод, формально отменены Рупертом не были, — может быть, потому, что действие их прекратилось само собой. Неотмена этих мер подала впоследствии повод к новому обвинению против Руперта.
Летом 1841 года Руперт возвратился в Иркутск, с лентой белого орла, долгосрочной арендой и казачьим мундиром. Этими наградами выразилось расположение к нему государя, который вообще обласкал его в Петербурге.
Перед его приездом опять было много хлопот; но эти хлопоты были непродолжительны. Скоро все вошло в свою колею; началась обыкновенная, спокойная, серенькая жизнь и служба, с ее пустотой, мизерными развлечениями и мелкими и мелкими переполохами.
Один из таких переполохов случился, кажется, в ноябре 1842 года. В городе были разбросаны подметные письма, что Иркутск будет подожжен. Хотя для поджога можно бы найти более удобное время, а зимой, когда уже выпал снег, особенно бояться пожара было нечего, однако ж все население города встревожилось. Тотчас, сами собой, учредились ночные обывательские караулы; усилились военные патрули; городничему,— не помню, кто тогда был городничим3,— была отпущена тысяча рублей на секретные розыски. Через несколько дней все успокоились; подметные письма, как почти всегда, оказались вздором. Выиграл один только городничий. Злые языки по этому поводу утверждали, что и подметные-то письма сочинила полиция4.
Служба в главном управлении не была обременительна. Дела было немного. По утрам столоначальники собирались в экзекуторской, возле нашего отделения, и час или два проводили в разговорах. Эти разговоры редко принимали серьёзное направление; обыкновенно они вертелись около карт, городских новостей и скандалов и излюбленной темы всякого чиновничества — служебных перемен5. Мы, молодежь, глядя на старших, тоже не теряли времени и посвящали его болтовне. Настоящая работа, начиналась только с приездом начальников отделений. Занятия оканчивались в час, редко позже; вечерние занятия были редко.
В моем служебном положении, с возвращением Руперта,, произошла маленькая перемена: я был назначен в число чиновников, дежуривших при генерал-губернаторе. Это дало мне возможность присмотреться поближе к Руперту и его семейству.
Вильгельм Яковлевич Руперт происходил, как было сказано в его формуляре, из голландских дворян; о дворянстве, говорилось далее, свидетельствовали такие-то два генерала. Из этого можно заключить, что вопрос о его происхождении был когда-то спорным. Он был человек довольно образованный; в молодости служил в гвардейских саперах, и 14-го декабря 1825 года находился с саперным баталионом в Зимнем дворце. Этот случай доставил ему особенную благосклонность императора Николая, который, без сомнения, знал его и раньше. Впоследствии он был жандармским генералом в Варшаве и Одессе, а в 1837 г. назначен генерал-губернатором Восточной Сибири. Из этого видно, что прежняя служба нисколько не приготовила его к гражданской, административной деятельности.
Руперт доказал это на первых же порах по приезде в Иркутск. Он прежде всего распорядился — сшивать бумаги форменным шелком, выбелить трубы на крышах и уничтожить веревочки у ставней. Последнее распоряжение требует некоторого комментария. У большей части домов ставни были не створчатые, а одинакие; к ставням же приделывались и болты. Чтобы не ходить запирать ставни, жители, особенно в верхних этажах домов, привязывали к концу болтов тонкие бечевки и продевали их в сделанные для болтов отверстия в стене; притягивая эти веревочки изнутри, запирали ставни. Вот эти-то веревочки и подверглись гонению Руперта; в дальних частях города они, впрочем, сохранялись еще долго, пока сами собой не вывелись. Руперт сам читал все бумаги и на каждой, красивым французским почерком, писал резолюцию: «рассмотреть и доложить». Но бывали и более длинные резолюции и иногда не без юмора6.
Руперт был человек очень добрый. Доброта его, между прочим, проявлялась в снисходительном отношении к политическим ссыльным полякам. Они не только свободно учили детей в Иркутске, но некоторые из них, — пьянист Кашевский, живописец Немировский, — учили даже в доме самого Руперта. Доброте же его должно приписать и ту распущенность, до какой дошло в его время чиновничество. Но в одном случае он показал, что мог быть не только строгим, но даже жестоким, если находил это нужным. В окрестностях Иркутска появилась шайка разбойников. Начались сильные грабежи. Даже на жителей города напала паника. Шайка была, наконец, переловлена. Руперт велел судить ее военным судом, а когда виновные были приговорены к шпицрутенам, приказал засечь их до смерти. Женщина, которая участвовала в шайке, была наказана кнутом и сослана в каторжную работу. Грабежи надолго прекратились. Жестокость на этот раз не была бесполезна.
Бескорыстие Руперта подвергалось сильному сомнению. По отъезде его, после десятилетнего управления, говорили, что он увез полмиллиона ассигнациями. Правда ли это, я не знаю, но любимцы его действительно не клали охулки на руку. И тем не менее, иркутское общество очень любило Руперта.
В начале сороковых годов Руперту было около 55 лет. Это был тогда высокий, полный, немного сутуловатый мужчина, еще не очень седой. Лицо его, когда-то довольно красивое, дышало добротой. В деловых сношениях он был серьёзен и важен; но не было человека проще его в домашнем быту: тут он был разговорчив, весел, иногда остроумен. Обращение его и его семейства отличалось той простотой хорошего тона, которая приобретается постоянным пребыванием в лучшем обществе. Руперты жили довольно открыто; им, впрочем, и нельзя было жить иначе. Руперт был семейный человек; у него были дочери разного возраста, которым были нужны и подруги, и учители, и общество (сын его воспитывался в Пажеском корпусе). Сближение с обществом было необходимо. Но и помимо этого Руперт был человек вполне общественный. Жена его, женщина больная (у нее сохла рука), почти никуда не выезжала, но принимала у себя очень радушно. Зимою, по четвергам, у Рупертов бывали вечера; в торжественные дни — официальные обеды; праздновались также дни рождения и именин жены и дочерей.
В этих праздниках, волей-неволей, принимали участие и дежурные. Дело в том, что чиновники дежурили тогда у генерал-губернатора целые сутки — с девяти и до девяти часов утра. Обедали они за общим столом, а чай приносили им в дежурную комнату. Когда бывали вечера, то дежурных тоже приглашали наверх. Вообще дежурство было необременительно. Иногда только за обедом и случалось увидеть генерал-губернатора. В остальное время дежурные сидели в своей комнате и делали, что хотели. Иногда в дежурную комнату заходили адъютанты и чиновники по особым поручениям поболтать и покурить трубку. Обыкновенно на дежурстве бывало спокойно, но очень скучно.
Мне, впрочем, недолго пришлось дежурить. В числе дежурных был некто Платер-Плахоцкий, недавно приехавший поляк. Он как будто поставил себе задачей при каждом своем дежурстве надоедать Руперту какими-нибудь личными просьбами. Руперту это действительно надоело; он приказал, чтобы у него был один постоянный дежурный — некто Мамчич, молодой человек, приехавший с ним еще из Одессы. Тогда же, кажется, изменился и порядок дежурства. Но Мамчич после этого недолго оставался в Иркутске. Он уехал в Россию; место его заступил приехавший незадолго перед тем, тоже, кажется, с юга, чиновник Залевский.
Я не знал человека симпатичнее Игнатия Игнатьевича Залевского. Молодой, образованный, с светлым взглядом, чрезвычайно приятный в обращении, он скоро сделался общим любимцем. Но и он недолго жил в Иркутске. Я не знаю, находился ли он в родстве с семейством Руперта; но он так привязался к этому семейству, что, по увольнении Руперта, тотчас же оставил службу и уехал вместе с ним в Россию. Впоследствии я встречал его фамилию под некоторыми газетными статьями; но я не знаю, тот ли это был Залевский. Статьи не относились до Сибири.
Иркутск того времени вовсе не походил на нынешний. Каменных домов было очень мало, и из них только два или три красивых. Дома большею частью были деревянные, в один или два этажа, в три сажени и в три окна по фасаду, с высочайшими крышами. Большая улица почти вся была застроена такими домами; на ней только еще начинали появляться красивые, но тоже деревянные, постройки. Лучше других были постройки на Заморской (ныне Амурской) улице, на Тихвинской и Ивановской площадях и по Ангарской набережной, между Большою и Харлампиевскою улицами. Город доходил только до Иерусалимской горы; но и тут местность, ближайшая к Ушаковке, была, еще мало заселена. Успенская церковь только строилась, а о постройке против нее духовной семинарии шли еще толки. На Иерусалимской горе, за церковью, были кустарники да кирпичные сараи. Хлебный базар находился па площади между купеческим гостиным двором и Спасскою церковью, а нынешняя хлебная (Арсенальская) площадь представляла огромный пустырь, на котором одиноко торчал, давно уже заброшенный, каменный пороховой погреб. Главная лавочная торговля производилась в купеческом гостином дворе и напротив его, в кузнецовском ряду, которые теперь совсем оставлены. Особых магазинов, кроме одного, двух бакалейных, вовсе не было. Не было и уличного движения; можно было пройди всю большую и несколько побочных улиц и не встретить ни одного человека. Извозчики были уже с 1837 года; но их было мало, и они стояли только на Большой улице. Переправа через Ангару совершалась чрезвычайно медленно, на неуклюжих палубных лодках (карбазах), которые ныне употребляются только в редких случаях. Дачной жизни, которая так развита ныне, не было вовсе. На берегу Ушаковки, вдали от жилых строений, были только две дачи, со всех сторон окруженные кустарником, Руперта и Пятницкого.
Общество было еще очень невелико; рядом с нынешним, оно было бы совсем незаметно. Первое место после Руперта занимал губернатор, Андрей Васильевич Пятницкий. Он уже давно находился в Сибири, — кажется, с 1825 года, когда он приехал или членом, или председателем ясачной комиссии. Ему было лет под 50. Брюнет, невысокого роста, толстый, брюхастый, с обрюзглым, весьма обыкновенным и даже глуповатым, лицом, с вульгарными манерами, он скорее походил на мелочного лавочника, чем на губернатора. О степени образования его может дать понятие следующий анекдот. Раз на парадном приеме, в праздничный день он разговаривал с городским головой о постройке какого-то моста. Голова доказывал трудность постройки.— «Пустяки, — возразил Пятницкий: — англичане в Лондони под Сеной выстроили дорогу». Возвышением своим он был обязан родству с сенатором Жмакиным, на дочери которого был женат. Губернией он управлял кое-как; но, как старожил, знал ее хорошо и особенно хорошо знал, где в ней раки зимуют. Начальники отделений имели у него большую силу. При всей своей ограниченности, он обладал огромным самомнением. Он сочинял разные «предположения в виде проектов», над которыми очень потешались в главном управлении. В обществе он был очень обходителен, но разговор его вертелся всегда на самых пустых предметах. Жена его, Любовь Александровна, была очень любезная особа, когда-то красивая и теперь, не смотря на заметную полноту и довольно зрелые лета, еще порядочная кокетка.
Центром общества было, разумеется, генерал-губернаторское семейство. Вокруг него группировались с своими семействами прежде всего главные местные чиновники, небольшая еще тогда военная и гражданская свита генерал-губернатора, горные инженеры, некоторые учителя: Бобановский, Коленко7, и значительнейшие местные купцы: Кузнецов, Трапезниковы, Медведниковы, Баснины; далее шли второстепенные чиновники и купцы. Разделение на кружки уже существовало, но не было так сильно и не проявлялось так резко, как ныне: общество было невелико; местные жители все были знакомы и нередко в родстве между собой, а приезжих было немного, и они старались примыкать к местному обществу.
Жизнь общественная была очень однообразна, или, вернее, ее вовсе не было. Официальные обеды у Руперта, зимою вечера у него, в благородном собранье и у Пятницкого, летом гулянья в городском саду, разводы и зори с церемонией — вот и все тогдашние проявления этой жизни и все местные развлечения. Изредка, — и то уж очень изредка, — заезжал какой-нибудь артист или фокусник. В половине сороковых годов несколько молодых людей, кажется, большею частью, служивших в казенной палате, со своими женами, вздумали образовать театральную труппу; хромой танцевальный учитель Флеровский, один из замечательнейших оригиналов того времени, взялся быть дирижером. Для театра выпросили вокзал городского сада, устроили там сцену, поставили несколько рядов стульев и принялись разыгрывать «Парашу-Сибирячку» и разные водевили, да петь, в костюмах и при театральной обстановке, русские и цыганские песни. Невзыскательная тогдашняя публика была очень довольна, да и артисты не оставались в накладе; впрочем, они, кажется, тотчас же пропивали всю свою выручку. Эта труппа играла год или два.
Семейные удовольствия, кроме именин, крестин и свадеб, состояли в святочных вечерах зимой и загородных гуляньях летом. В среднем кругу, особенно у купечества, были еще в употреблении святочные игры, подробно описанные Авдеевою в ее «Воспоминаниях». Группы замаскированных ездили из дома в дом и придавали святочным вечерам еще более оживления. Но к концу сороковых годов святочные игры почти везде заменились французскою кадрилью, и прежняя оригинальность святочных вечеров исчезла; елки, впрочем, еще не были в обычае. Свадьбы также иногда бывали очень шумны и веселы. На другой день свадьбы молодые, со всем поездом, с музыкой и песнями, разъезжали по поезжанам и везде пели, пили и танцевали. Легко себе представить, что это были за песни и танцы в конце дня. Вообще жилось проще, и потому веселее нынешнего.
В тридцатых годах учителем словесности в иркутской гимназии был некто Поликсеньев. Это был горький пьяница, но человек, знавший свое дело и преданный ему. Он умел внушить своим ученикам любовь к литературе. Сборник их литературных опытов был даже напечатан (теперь он составляет библиографическую редкость). Эту любовь некоторые сохранили и по выходе из гимназии. В конце тридцатых годов Николай Ильич Виноградский8 даже издавал в Иркутске рукописную газетку, «Домашний Собеседник». В ней печатались статьи и повести самого Виноградского, а также разные крупные и мелкие статьи его товарищей по гимназии и других лиц. Из стихотворений, сколько я помню, были хороши: «Генисаретское озеро» самого Виноградского, «Северный ветер» и «На новый год» Шидловского; в прозе ничего выдающегося не было. Вообще это был бесцветный и несерьёзный сборник более или менее ребяческих упражнений. Тем не менее, общество интересовалось газеткой, и она читалась очень усердно. Но мало-помалу и сам Виноградский стал более и более отвлекаться службой от литературных занятий, и товарищи и сотрудники его более и более погружались в житейское море. В 1840 году «Домашний Собеседник» уже не издавался. В уездных захолустьях кое-кто — Давыдов, Мордвинов9 — также занимались литературой; но печатался один только Мордвинов. Некоторые его труды — напр., этнографический опыт об орочонах — были даже очень недурны; но, переехав в Иркутск, он погру¬зился в служебный и светский омут и надолго, до шестидесятых годов, распрощался с литературой.
Местная литература, впрочем, не совсем заглохла. Время от времени она заявляла о своем существовании разными юмористическими стихотворениями. В сороковых годах, помнится, появилось два таких стихотворения. Одно из них начиналось стихами:
«Как Иркутск, такого града
В целом мире не найдешь;
Все здесь есть, чего не надо,
И со скуки не умрешь».
Далее описывались разные иркутские достопримечательности; говорилось, например, что здесь
«Есть с дырами тротуары
И горбунчик комендант10.
Вообще стихотворение дышало веселостью и безобидной на¬смешкой. Не таково было другое, из которого я помню только два стиха:
«И с рожицей польско-немецкой
Чиновник Гриневецкий11.
Оно было и злее по тону, и серьёзнее по содержанию: оно описывало уже не внешность города, а его нравы. Это была уже сатира12.
Впрочем, и такие произведения домашней музы появлялись очень редко.
Но если не было местной литературы, то была любовь к литературе. Она выражалась потребностью в чтении. Для удовлетворения этой потребности, один из тогдашних молодых образованных купцов, Адриан Михайлович Балдаков, открыл публичную библиотеку. Но дела библиотеки шли не блистательно. Большинство читателей еще относило чтение к таким развлечениям, которые должны доставаться даром, и потому не считало рациональным платить за него деньги. Библиотека имела не более полусотни подписчиков; доходом от нее покрывался только расход на библиотекаря и па содержание квартиры; большая часть книг и журналов выписывалась уже на счет содержа¬теля. Кроме журналов и газет, выписывались преимущественно романы (все, какие только тогда выходили, не исключая и творений частного пристава Цылова), а из книг научного содержания — исторические и описания путешествий; попадались, впрочем, и такие специальные сочинения, как «Руководство к тактике», барона Медема. Читались больше всего журналы; из них «Библиотека для Чтения», бывшая в такой моде в провинциальном мире в тридцатых годах, уступила место «Отечественным Запискам» и возбуждала толки лишь тогда, когда в ней помещались романы вроде «Эвелины де Вальероль», «Идеальной Красавицы» и т. п. С 1847 года и над «Отечественными Записками» взял решительный перевес преобразованный «Современник». Некоторые присутственные места выписывали журналы для своих чиновников. Пробовали было выписывать и мы в главном управлении; но журналы подолгу читались и часто зачитывались членами совета, а до нашей братии доходили слишком поздно, если только доходили. Но и в журналах читались почти одни только романы и повести. Читали преимущественно чиновники и немногие образованные купцы. Духовенство читало мало; но иркутский преосвященный, архиепископ Нил, читал едва ли не больше всех в городе; да он, кажется, был и образованнее всех.
Литературный вкус общества, впрочем, был развит еще очень слабо. Господствовало понятие о высоком слоге. Трескучий язык Марлинского считался верхом стилистики, а балаганные шутки Сенковского — образцом остроумия. Такой литературно-образованный человек, как Бобановский, не находил достоинств, например, в «Андрее Шенье» Пушкина. О «Печорине» один из моих знакомых отозвался, что этот роман хорош, только слишком просто написан. «Мертвые души» были прочитаны очень немногими и найдены пустою вещью, «огромною пошлостью»; в них нравились только лирические места: «Русь, куда ты мчишься?» и т. п.; вообще Гоголь не пользовался репутацией отличного писателя, хотя первые повести его и считались очень забавными. Белинского и его значения в нашей литературе не понимали; над ним даже смеялись. Я помню, как однажды Ушаров, большой юморист, читал нам одну из статей Белинского плаксивым тоном проповедей тогдашнего архимандрита Варлаама и возбуждал всеобщий хохот... К концу сороковых годов, впрочем, взгляды публики, именно под влиянием критики Белинского, начали уже изменяться. Так называемая «натуральная школа» возбудила общее внимание к тем приниженным слоям общества, которые она описывала с таким живым сочувствием. «Обыкновенная история», «Кто виноват?» и особенно «Домби и сын» возбуждали интерес уже не одной только романической стороной. Они расширяли наш умственный горизонт и научали нас искать в литературе не одной только забавы на досуге, но и правдивого изображения жизни, с ее треволнениями и вопросами. Во второй половине десятилетия произошла еще и другая перемена в умственном настроении нашего общества. Перемена эта отчасти тоже была следствием влияния литературы, но здесь действовали и другие причины. Передовые умы понимали эти причины, но масса только чувствовала их и инстинктивно поддавалась их действию. Общество уже не довольствовалось прежним апатическим состоянием, уже не «благодушествовало», как начали тогда выражаться. Это недовольство, правда, не имело еще у нас ни определенного предмета, ни ясного выражения. Оно отражалось только на пустяках и проявлялось в жалобах на местные порядки и отдельные личности; но корень его таился гораздо глубже. Только через десять лет, с наступлением нового царствования, сделалось ясным, о чем болела тогда наша, душа, чего нам не доставало: воздуха и света.
Но если чтение имело известное влияние на наше умственное развитие, то в отношении к нравам оно было совершенно бессильно. Покойный Шашков в своих записках уже описал нравы тогдашнего духовенства, а выведенные им личности были еще лучшими из духовных. То же было и в других классах. Адъютант Руперта, Яков Безносиков, человек образованный и очень неглупый, женившись на дочери красноярского богача (впрочем, скоро потом прогоревшtго) Николая Мясникова, вышел в отставку и задавал целые вакханалии в Знаменском предместье, в бывшем Шелеховском доме, где ныне техническое училище. Впоследствии, еще далеко не в старости, разбитый параличом, он сам говорил, что болезнь его — следствие безумно проведенной молодости. Раз члены совета (или, по-тогдашнему, советники) главного управления, Тюменцев, Осипов, и их знакомые, с семействами, гуляли за Ангарой, на нынешнем острове Любви (который тогда еще был покрыт кустарником). Там же гуляли какие-то мещане. Они о чем-то повздорили с господами. Эти, недолго думая, кликнули кучеров, и при их помощи собственноручно совершили избиение злосчастных мещан. На другом таком же гулянье какой-то купец (забыл фамилию) пустил пулю в столоначальника главного управления Парнякова и прострелил ему руку; делу не было дано огласки, но купец порядочно поплатился. Все это, разумеется, делалось в пьяном виде. Но были и исключения из общего пьянства. Почетные купцы вели себя очень степенно; в тех чиновничьих кружках, с которыми я тогда был особенно близок, пьянства не было; только старик Балакирев13 любил иногда выпить, или, вернее, скоро хмелел (в этом виде он был очень забавен; я всегда вспоминаю его, когда вижу пьяного Юсова в «Доходном месте». Но между мелким купечеством, между мещанством, таких кружков не было: здесь было почти поголовное пьянство. Нередко оно сопровождалось и дракой. Раз я попал в кружок пирующего купечества и был рад не рад, что незаметно унес ноги, когда мои компанионы принялись расправляться между собой уж где-то на заднем дворе. В низших слоях населения пьянство иногда осложнялось еще крайнею леностью мужчин, их старанием свалить на жен не только все хлопоты по хозяйству, но и заботы о средствах к существованию. Мещанин или отставной, а иногда и служилый казак лежит, бывало, на печи или на лавке и пьянствует, если только у него есть какая-нибудь возможность к этому, — а жена бегает по прачкам и поломойкам, щелкает орехи на масло и выбивается изо всех сил, чтобы заработать кусок хлеба и для себя, и для мужа, и для детей, а иногда и на пьянство мужу. Дети тоже эксплуатировались родителями, как только в состоянии были что-нибудь делать: их отдавали в услужение, и весь заработок их брали себе. Эта эксплуатация детского труда не вывелась еще и теперь.
Отношения между полами и семейные были, может быть, не строже, но лицемернее нынешних. Уход жены от мужа был тогда неслыханным делом; женщина, которая решилась бы на такой шаг, подверглась бы общему презрению. Незаконные связи замужних женщин были большою редкостью. Мужчины, разумеется, были гораздо развратнее. Сам Руперт не отличался чистотою нравов. Он приехал в Иркутск без семейства и повел себя так, что об этом скоро сделалось известным в Петербурге; к нему поспешили отправить жену, чтобы удержать его от прапорщичьих похождений, а город избавить от соблазна. Некоторые служители алтаря также не подавали примера строгого целомудрия. Об одном из них даже была сложена песенка:
«Архимандрит Н-м
Он не ходит один,
А все с М-чихой».
У другого роль католической экономки играла какая-то дьяконица. Уличный разврат тоже был, не менее нынешнего. «Вольных» маскарадов, дающих ныне такой широкий простор публичному разврату, тогда еще не было; не было и гостиниц, с их особыми кабинетами. Люди с известным положением в обществе кутили в публичных домах. Раз в таком доме произошла крупная свалка между ними и пришедшею позже подгулявшею молодежью. Молодежь высидела на гауптвахте, а значительные люди отделались тем, что досталось им в потасовке. Любовные связи доводили иногда до преступлений. В городе наделало большого шума убийство одной девушки из хорошего мещанского семейства, труп которой был найден под Ушаковским мостом с цинической запиской: «Что кому за дело, что я с мосту улетела? Кто меня любил, тот и убил».
Взяточничество чиновников было почти всеобщее. Служебные командировки иногда давались только для наживы. Начальником хозяйственного отделения губернаторской канцелярии был П., игравший потом большую роль в Западной Сибири при Гасфорте. «Меня, — рассказывал Ф. Н. В., — только что сделали чиновником по поручениям. Поручили мне осмотреть сельские магазины. Съездил, осмотрел, воротился и представил отчет. Только вижу — П-н на меня дуется. А мы с ним были приятели. Прошло сколько-то времени — не перестает дуться. Я вздумал с ним объясниться.— «Ну, как же можно, — говорит он: — тебе дали поручение, а ты съездил и не поделился». — «Тут только я узнал, что мне следовало в командировке брать взятки, а потом поделиться с П.»
По высочайшему повелению был издан циркуляр о том, чтобы власти заботились о разведении картофеля. Чиновнику Рязанскому было поручено удостовериться об успехах посевов картофеля. Он прямо отправился в бурятские улусы.— «Много у вас картофеля?» — А они и не думали его сеять; да и о циркуляре ничего не слыхали.— «Как! вы не сеете картофеля! Да ведь Царь велел! Да вас под суд за это!» И до тех пор не отстал от них, пока они не дали ему тысячи рублей. По-видимому, и Руперт старался давать своим чиновникам такие же случаи. Он беспрестанно командировал своих чиновников для ревизии разных казенных заведений, которые считались очень выгодными для своих начальников. Раз он командировал своего адъютанта Бородаевского удостовериться и в посевах картофеля, — хотя, кажется, и губернаторского наблюдения за этим, в лице разных Рязанских, было заглаза достаточно. Вообще картофель, кажется, дорого обошелся местному населению, хотя особенных успехов в развитии его и не было заметно. Чиновники иногда считали даже личною обидой для себя, если попадали под суд за лихоимство. Раз мне встретился какой-то Слежановский: и поругал же он главное управление, которое отдало его под суд! Пожалуй, и действительно было обидно отдуваться одному за то, что безнаказанно делали сотни других. Было, впрочем, одно исключение: учительский персонал был безукоризнен. Вообще учители того времени не походили на нынешних: это были педагоги, а не чиновники по учебной части. Перейдя в губернское ведомство (тогда многие делали это), некоторые из них иногда утрачивали симпатичные черты учительского типа, но даже и тогда не доходили до роли сухих формалистов, или полицейских сыщиков.
Моя характеристика нравов была бы неполна, если бы я не упомянул о картежной игре. Нечего и говорить, что при пустоте общественной жизни, карты были всеобщим развлечением: в этом отношении они и теперь еще не утратили своего значения. Но существовали кружки, специально преданные азартной игре, посвящавшие ей все свое свободное время, или, вернее, обратившие ее в свое главное занятие. Эти кружки принадлежали преимущественно к высшему и среднему классу чиновничьего общества; в них участвовали и купцы, но очень немногие. Игре предавались и весьма образованные и почетные люди, например, советник главного управления, Иван Яковлевич Билибин. Привилегированные игроки собирались, большею частью, в доме столоначальника горного отделения Мангазеева тоже страстного игрока. Это общество, впрочем, не было слишком разборчиво; в него иногда пробирались довольно двусмысленные личности. Таков был некто Кобрин, или Кабранов, ссыльный, появившийся на некоторое время неизвестно откуда и потом исчезнувший также неизвестно куда. Таков же был Жабо, тоже ссыльный, известный шулер. В этом же кружке вращался и едва ли не в нем нашел средства к побегу и Морозовский, о котором я упоминал выше. Игра продолжалась иногда по целым, суткам; тогда ставни оставались запертыми и днем, чтобы игры не было видно с улицы.
Наше мирное житие было внезапно нарушено известием о назначении в Восточную Сибирь сенаторской ревизии. На ревизию был назначен сенатор Толстой.
После приема, за два года перед тем, сделанного Государем Руперту, такое известие казалось совершенно непонятным. Назначение ревизии старались объяснить личностями. Говорили, что в Петербурге Руперт не сделал визита Перовскому, тогда еще не министру внутренних дел, и что Перовский, сделавшись министром, постарался отплатить ему за это ревизией. Может быть, в этих слухах и была доля правды; но вернее, что ревизия была вызвана явною запутанностью в делах и слухами о злоупотреблениях. В управление Руперта злоупотребления действительно увеличились, потому что и поводов к ним было больше прежнего. Одним из таких поводов, и едва ли не главным, было развитие в Енисейской губернии золотопромышленности и сопряженные с последней споры о заявках, захваты, подкупы и т. п. Золотопромышленность в то время сорила деньгами, даже без всякого ума и расчета; она на каждом шагу представляла соблазн. .Если и прежде местные служебные нравы не отличались ангельской чистотой, то теперь об ней нечего было и думать. Но и, кроме того, управление Восточною Сибирью, не освежавшееся ревизией со времен Сперанского, вообще велось так патриархально, что поближе присмотреться к нему со стороны было очень небесполезно.
Хотя гроза ревизии была еще не близко, но, тем не менее, мы встрепенулись и принялись осматриваться, — приводить в порядок дела, давать ход завалявшимся и т. п. Оказалось, например, что с 1822 года по Иркутской губернии остается неисполненным Высочайшее повеление об окончании расчетов по возникшим при ревизии Сперанского денежным искам с разных должностных лиц. Для этого, по тому же Высочайшему повелению, была учреждена особая расчетная комиссия, под председательством губернатора, из высших чиновников разных ведомств. Члены комиссии, как и всегда бывает у нас в составных учреждениях, сами ничего не делали, а всю работу возложили на делопроизводителей, назначавшихся губернатором. Комиссия распродала описанное у разных лиц имущество и привела в известность предъявленные к ним иски; но затем она остановилась над вопросом — как удовлетворить эти иски? Имущества некоторых лиц не доставало на покрытие всех взысканий. Разумеется, эти деньги следовало разделить пропорционально сумме каждого отдельного иска; но на это у губернаторских дельцов не доставало премудрости. Дело уже несколько лет оставалось без движения, большая часть истцов и ответчиков давно уже сошла в могилу. Руперту пришлось командировать в комиссию чиновника от себя. Хитрый расчет был кое-как кончен.
Ревизия прежде всего обрушилась на Енисейскую губернию. Енисейским губернатором был тогда Василий Иванович Копылов. Во время поездки Руперта в Петербург он председательствовал в совете главного управления. Это был здоровый, коренастый старик лет 60, среднего роста, с крупными чертами лица, взъерошенными седыми волосами и острым взглядом из-под седых, нависших бровей. Гораздо позже мне случилось читать секретную (вероятно, жандармскую) аттестацию о нем еще за то время, когда он, в чине статского советника, только временно управлял губернией. Там он описывался, как грязный и неспособный чиновник. На деле было не совсем так. Я ничего не знаю о нравственных качествах Копылова, но он был человек очень неглупый. Это я мог заключить из нескольких суждений Копылова, которые я имел случай слышать во время пребывания его в Иркутске. Он был только чрезвычайно ленив и бесхарактерен. Рассказывали, что он, бывало, прочитает поданную ему для подписи неправильную бумагу, покачает головой и, не говоря пи слова, подпишет. Понятно, что при таком губернаторе начальники отделений имели громадную власть; особенно говорили это об одном из них, Налабардине; понятно также, что при таком управлении всевозможные злоупотребления были заурядным явлением. Совершенно естественно после этого, что на первых порах ревизия наткнулась на такие вопиющие злоупотребления и в такой форме, что подозревать в них пришлось самого губернатора. Копылов был удален от должности. Вскоре после того он умер, как говорили, от испуга и горя.
Вскоре и в Иркутске начали появляться признаки ревизии. Через Иркутск проехали два чиновника, командированные Толстым для обозрения Камчатки (Булычев и князь Львов). Затем и сам Толстой, кончив или почти кончив ревизию Енисейской губернии, переехал с женой и свитой в Иркутск.
Я видел Толстого всего два раза: в соборе, куда я пошел в один табельный день нарочно за тем, чтобы взглянуть на красный сенаторский мундир, и потом в главном управлении, когда он открывал там ревизию. О нем, как о личности, говорили мало; казалось, словом «сенатор» о нем было все сказано: у нас с этим словом соединялось понятие о существе заштатном, отжившем. По наружности, впрочем, Толстой не соответствовал этому представлению. Это был пожилой, лет под пятьдесят, но еще очень бодрый мужчина среднего роста, довольно полный, с приятным лицом. Едва ли и в умственном отношении его можно было считать человеком отжившим.
Свита приехала с ним большая. Она состояла преимущественно из петербургской золотой молодежи разного возраста. Главным лицом после Толстого был Михаил Александрович Б-об, сын богача и сенатора, и сам уже статский советник, хотя еще молодой человек. Впоследствии, во время рассмотрения вопроса об освобождении крестьян, он издал брошюрку в защиту крепостного права, и за это попал под надзор полиции. Говорили, что он приехал не столько для ревизии, сколько по золотопромышленным делам. За отводом, в заявленной золотосодержащей местности, узаконенной площади (квадр. версты} заявителю, оставались еще золотосодержащие места. Они назывались казенными остатками. Эти остатки дарились от Государя разным знатным лицам в виде наград, на выбор, с тем только, чтобы общее количество выбранных одним лицом остатков не превышало полной площади (квадр. версты, хотя бы и в разных местностях). Из этих лиц граф Орлов, Безобразов и Танеев составили компанию для разработки пожалованных им остатков. По делам этой-то К0 и приехал М. А. Б-ов. Луч-шими дельцами в свите Толстого считались гг. Философов, впоследствии главный военный прокурор, а ныне член государственного совета, и Славинский, о дальнейшей карьере которого мне ничего неизвестно. Какими-то судьбами попал сюда и пожилой сибиряк, служивший прежде советником в томском губернском правлении; фамилию его я забыл. Не помню, с Толстым или раньше приехал сюда Александр Михайлович Карпин-ский, служивший прежде в алтайском заводском ведомстве; но он, кажется, тоже состоял в сенаторской свите. Г. Карпинский после того был председателем иркутского губернского правления. Остальная свита Толстого состояла из молодых людей, только что начинавших службу и, по крайней мере, в то время ничем не замечательных. Было бы излишне приводить их фамилии.
Сенаторские чиновники не пользовались расположением иркутского общества. С одной стороны, они смотрели на местное общество свысока, по-петербургски, — этим оскорблялось самолюбие; с другой — некоторые из них перенесли на иркутскую почву фривольные нравы петербургских танцклассов и зогородных гуляний,— этим оскорблялась местная чопорность. Сколько я помню, только г. Славинский успел ближе других сойтись с местным обществом.
Как ни велик был сенаторский штат, а дело не обошлось без участия местных деятелей. Один из наших чиновников14 был прямо вытребован для занятий в сенаторскую канцелярию (что, сказать мимоходом, навлекло на него нерасположение Руперта); другие занимались у сенаторских чиновников частным образом. В. А. Ушаров работал у М. А. Б-ова, рассматривал огромное дело об обывательской гоньбе по Иркутской губернии и написал целый трактат об этой повинности. Но более он занимался золотопромышленными делами Б-ова и даже ездил для этих дел, по его поручению, в Енисейскую губернию. Б-ов наобещал ему за его труды золотые горы, но, уехав из Иркутска, забыл об нем. Единственным, но совершенно неожиданным для Ушарова результатом трудов его но приисковым делам Б-ва было издание, вследствие сенаторской ревизии, закона о том, что служащим в Сибири чиновникам, которым уже ранее была запрещена золотопромышленность, запрещается быть и поверенными по золотым делам. Б-ов, воспользовавшись сам услугами одного из этих чиновников, не нашел наградить его ничем лучшим, как лишить всех их возможности служить другим.
Меня пригласили к Ивану Демьяновичу Булычеву. Он жил тогда у моего хорошего знакомого Я. Д. Балакирева, который, кажется, и рекомендовал меня ему.
Меня встретил господин лет 30-ти, в очках, сухощавый, среднего роста. Он объявил мне, что желает поручить мне обработку собранных им сведений о состоянии Камчатки; затем стал ходить по комнате и говорить высокопарную речь, в которой я ничего не понял; наконец, передал мне большую записную книгу. Прихожу домой, рассматриваю книгу. Она разграфлена везде одинаково; на каждой странице находятся графы для показания места, расстояния его от предыдущего, числа жителей и местных произведений. Эта последняя графа ограничивалась заметками: «земляника, морошка, орехи» и т. п. Статистических данных, кроме цифры населения — никаких; заметок о положении населения очень мало, и то весьма краткие. И из этого-то материала с прибавкой непонятой мною речи Булычева я должен был составить полную картину положения Камчатки! Вышел какой-то отрывочный, уродливый ребяческий труд, который и самому мне был смешон. Немногим лучше были и две отдельные записки, составленные мной по поручению Булычева: о положении коряков и о земледелии в Камчатке. Булычев, по-видимому, остался доволен моими работами. Но я и до сей поры задаю себе вопрос: неужели эти изделия так и попали в сенаторский отчет без коренной переделки? Булычеву, впрочем, некогда было заниматься ими: он ухаживал за племянницей тогдашнего богача, Е. А. Кузнецова, Малеевой, на которой потом и женился.
А ревизия шла своим порядком. Разосланы были чиновники для ревизии округов. Сам Толстой, кажется, — наверное не помню, — съездил за Байкал, но ненадолго, и потом сосредочил свою деятельность на иркутских делах. Внешний порядок, во всяком случае, был здесь лучше красноярского: губернское управление в Иркутске существовало уже давно и потому, до известной степени, могло уже направиться. Этого нельзя было сказать о самом ходе и направлении дел. Злоупотребление всякого рода, взяточничество и казнокрадство, свили себе здесь широкое гнездо. В уездных захолустьях, в роде Киренска или Нерчинска, вероятно, было еще хуже. Но Иркутская губерния имела то преимущество перед Енисейской, что в ней не было такого громадного, бросавшегося в глаза, дела, как енисейский голод, а золотопромышленность только начинала развиваться и не успела еще внести в чиновничью среду специально золотопромышленные виды служебного разврата. Злоупотребления не выходили из известной рутинной колеи, никому не бросались в глаза и не возбуждали особенных жалоб. Поэтому, вероятно, и ревизия не обратила на них особенного внимания. Было уволено или отдано под суд несколько мелких чиновников — и только. Вообще Толстой относился к Пятницкому благосклонно. После ревизии Пятницкий получил даже ленту. Не то было с главным управлением.
Вскоре после приезда Толстого в Иркутск у него начались нелады с Рупертом. Уже самое назначение ревизии не могло нравиться Руперту и должно было, до известной степени, поселить в нем неприятное чувство к Толстому, как исполнителю этой меры. Но тут примешались и другая обстоятельства. Я не знаю их в подробности, но знаю, что дело завязалось из-за горного отделения. Толстой или потребовал какие-то дела этого отделения, или заявил намерение приступить к ревизии его. Руперт, подстрекаемый начальником горного отделения, обиделся этим требованием и отвечал что-то в таком роде, что сенаторской ревизии подлежат только губернские, а не генерал-губернаторские дела. Завязалась переписка, результатом которой было положительное разъяснение, что ревизия должна распространяться и на главное управление.
Началась ревизия; сенаторские чиновники стали появляться в главном управлении. В наше отделение был назначен г. Философов. В течение месяца или более каждый день появлялась у нас его высокая, темная, сухощавая и сутуловатая фигура, с портфелем под мышкой, проходила в кабинет начальника отделения и требовала те или другия дела. Наконец, г. Философов перестал появляться; но от сенатора поступило требование — прислать ему дело об енисейских неурожаях. Через несколько дней оно было возвращено прошнурованным и припечатанным. Из этого уже можно было видеть, что ему придана особенная важность. Так и было.
Толстой уведомил Руперта о результатах ревизии. Первое отделение было расхвалено до небес; во втором указаны ничтожные неисправности, но вообще положение дел найдено удовлетворительным; зато наше злосчастное третье отделение было втоптано в грязь. Об нем, правда, говорилось коротко; но говорилось, что беспорядки в делах его имеют связь съ противозаконными действиями, о которых писано особо. Затем Толстой прислал целый обвинительный акт против начальника нашего отделения, Н. Е. Тюменцева, по делу об енисейском неурожае, и предлагал рассмотреть действия его в совете главного управления. Кроме того, Толстой требовал, чтобы дело об енисейском неурожае было передано другому советнику. Оно было фиктивно передано Глейму, но осталось в 3-м отделении и продолжало вес¬тись под руководством Тюменцева. Обвинения, впрочем, были придирчивы: Тюменцеву ставилось в вину неисполнение того, к чему закон его не обязывал (подробностей не помню). И совет главного управления, и сенат оправдали его.
Но и против самого Руперта были серьёзные обвинения. Я не знаю их вполне, но он, между прочим, обвинялся в допущении чрезвычайно невыгодных покупок провианта для войск и более всего опять-таки за дело об енисейском неурожае. По военному ведомству, с самого преобразования провиантской части в Восточ¬ной Сибири, заготовление провианта обходилось дороже и дороже прежнего. Толстому поручено было исследовать причины этого явления. Он нашел их в беспорядках и злоупотреблениях, допущенных по вине Руперта. Я читал проект объяснений по этому предмету, приготовленный, от имени Руперта, начальником продовольственного отделения Тваровским. В нем не было серьёзных оправданий, но было много полемического задора; не думаю, чтобы такое объяснение очень помогло Руперту. Дело об енисейском неурожае составляло только эпизод общего отчета о положении народного продовольствия. Записка Толстого по этому предмету была составлена чрезвычайно искусно. Из нее, пожалуй, можно было заключить, что серьёзных неурожаев и не было, что затруднения в продовольствии были вызваны искусственными мерами, и что эти же меры были причиной разных злоупотреблений и огромных убытков казны при заготовлении и передвижении хлеба. Во главе этих мер были поставлены «стеснение народной свободы» и «стеснение свободы хлебного обращения». Под первым разумелось запрещение отпускать ссыльных на прииски; под вторым — запрещение покупки для приисков хлеба, о чем я уже говорил раньше. Поставлялось на вид, что Вы¬сочайшее повеление по этому делу осталось неисполненным, и стеснительные меры отменены не были. В связи с этим приводился целый ряд злоупотреблений по продовольствию как в Енисейской губернии, так и в других местах. (В Якутск, например, кажется, в 1840 году, доставлен был для казенных магазинов хлеб с песком. Смотритель магазинов отказался принять его. Пошла переписка. Дело дошло до областного правления. Оно нашло, что хлеб действительно с песком, но что якуты, по своей грубой натуре, без вреда могут употреблять его, — и хлеб был принят). Приводились также более крупные канцелярские промахи, которые, под искусным пером составителя доклада, также принимали вид злоупотреблений. И во всем этом виноватым оказывался Руперт15.
Вообще результаты ревизии были неблагоприятны для Руперта. Говорили даже, что комитет министров, рассмотрев отчет о ревизии, полагал предать Руперта суду, но Государь положил на журнале резолюцию: «уволить по прошению». Как бы то ни было, но в 1847 году он был уволен. Приближенные, по обычаю, дали ему прощальный обед, на котором Яков Безносиков прочитал хвалебные стихи. На прощанье в институте ему была сказана трогательная речь, написанная Бобановским, от которой прослезились и Руперт, и все присутствовавшие. Наконец, в одно прекрасное летнее утро он уезжал из Иркутска. Приближенные его расставили на берегу, у московского перевоза, людей из рабочего дома. Эта толпа заревела уру, как только Руперт показался у перевоза, и ревела ее все время, пока он переплывал Ангару. Говорят, старик прослезился и сказал, что если бы он знал, что его так любит народ, то не разошелся бы с Толстым. Подготовленные проводы он принял за выражение народной привязанности. Трогательная наивность! Народ об нем и не думал.
Конец служебной карьеры Пятницкого был гораздо печальнее. Муравьев, с самого приезда в Иркутск, стал относиться к Пятницкому чрезвычайно сухо. В досаде на это, Пятницкий послал в Петербург донос, что Муравьев находится в очень близких сношениях с декабристами. Не знаю, требовались ли от Муравьева объяснения, или донос просто не поправился в Петербурге, но Пятницкий был неожиданно уволен от службы. Через несколько времени, вероятно, по чьему-нибудь ходатайству, последовало повеление — считать его уволенным по прошению; но вслед затем вышло новое и уже окончательное повеление: считать его отрешенным от службы.
Преемником Руперта был назначен тульский губернатор Николай Николаевич Муравьев.
Задолго до его приезда в городе носились очень выгодные для него слухи. Говорили, что он человек еще молодой, но чрезвычайно деятельный, справедливый и строгий. Многие из уцелевших от ревизии Толстого повесили носы; но вообще население радовалось, что наконец у него будет хороший правителе.
Муравьев приехал в Иркутск ночью, кажется, на 12-е или 13-е марта 1848 года. На другой же день, в 10-ть часов утра, назначен был общий прием. Я тогда служил уже в комиссариатской комиссии; мой начальник, барон Э. Е. Сильвергельм, пригласил меня ехать с ним на прием. К 10-ти часам генерал-губернаторская зала была уже полна. Военных в то время было еще немного; все они стояли у стены к Ангаре, старшие, разумеется, впереди. К служащим в военном ведомстве примкнул и я. Остальная часть залы была наполнена гражданскими чиновниками до столоначальников главного управления включительно. Впрочем и гражданских чиновников тогда было гораздо меньше нынешнего. Купечество, дума и цехи собрались в гостиной.
Вышел адъютант генерал-губернатора, его родственник и однофамилец, повертелся в зале, поговорил кое с кем и скрылся.
Вышел адъютант генерал-губернатора, его родственник и однофамилец, повертелся в зале, поговорил кое с кем и скрылся.
Через минуту растворились двери и появился человек не высокого роста, с красным, одутловатым и моложавым лицом, с курчавыми светлорусыми, слегка рыжеватыми волосами. На нем был общий армейский мундир; левая рука, раненая при штурме Ахульго, висела на перевязи (это было особого рода франтовство, потому что впоследствии Муравьев одинаково свободно размахивал обеими руками).
Началась длинная процедура представления ординарцев. Затем бригадный генерал Щетинин стал представлять военных. Он видимо робел, говорил вполголоса и даже путался; у моего барона, например, пропустил титул. Муравьев переходил от одного представляемого к другому молча, не кланяясь и никому не подавая руки. Только при представлении бригадного адъютанта он спросил Щетинина: «ваш адъютант?». Муравьев быстро обошел первый ряд старших военных. Пришла очередь гражданских. Муравьев сухо принял почетный рапорт от председательствовавшего в совете главного управления Пятницкого и начал, также молча, обходить первый гражданский ряд. Я взглянул на моего бывшего начальника Н. Е. Тюменцева: он стоял красный, как рак. Муравьев и его прошел молча, хоть он был одно из важнейших лиц местного управления.
Обойдя главных гражданских чиновников, Муравьев быстро направился в соседнюю комнату, принял от городского общества хлеб-соль и тотчас же возвратился в залу. В толпе нельзя было рассмотреть, кто ему представлялся и не было слышно, говорил ли он что-нибудь. Затем он раскланялся и скрылся. Весь прием продолжался минут двадцать.
Тотчас после его ухода, в залу возвратился адъютант и объявил, что генерал-губернатор приглашает начальников отделения остаться.
«Прием был важный, серьезный и оставил во всех неприятное впечатление», — отмечает Тюменцев в своем дневнике. Муравьев, когда хотел, был обворожителен; но на этот раз, он, по-видимому, не захотел быть любезным и в частной беседе, для которой, в числе других начальников отделений, оставался у него и Тюменцев. Мне, новичку в генерал-губернаторских приемах, мало было дела до общего впечатления. Меня занимала только личность Муравьева: по своей моложавости и юркости она составляла совершенный контраст с личностью Руперта. Муравьев скорее походил на только что испеченного прапорщика, чем на генерал-губернатора.
Вечером, в разных местах, стали собираться кружки, комментировать прием и передавать его подробности. Рассказывали, между прочим, что один из самых бойких рупертовских чиновников по поручениям и чуть ли не самый влиятельный по своим связям, Да-н, до того растерялся, что на какой-то вопрос Муравьева отвечал совершенною нелепостью. Но особенно занимала всех история с Мангазеевым.
Мангазеев был столоначальником золотого стола в горном отделении. Кроме общего всем тогдашним чиновникам взяточничества, он придумал себе специальное ремесло: он указывал разным лицам выгодные казенные остатки от приисков и помогал им оттягивать эти остатки у других претендентов. Такого рода услуги он оказывал, между прочим, и К0 Безобразова, Танеева и Орлова, во время пребывания в Иркутске М. А. Б-ова. Он надеялся выслужиться пред ревизорами, но едва ли не эта услужливость и повредила ему.
— Стою, — рассказывал потом Мангазеев: — а возле меня стоит С-ский. Он и моложе меня по службе, и заведывал-то всего только соляным столом. Представляют его Муравьеву.
— Я так много слышал об вас хорошего, — и пошла писать: рассыпался в комплиментах. Потом вдруг спрашивает:
— А где же Мангаеев?» — Ну, думаю, если уж С-ского так расхвалил, то меня просто расцелует. Кланяюсь.
—Я надеюсь, что вы не станете со мной служить».
Вот тебе и похвала!
Но Мангазееву нельзя было выйти в отставку: он принадлежал горному ведомству, и служба была для него обязательна. Доложили об этом Муравьеву.
— Так пусть возьмет медицинское свидетельство.
Мангазеев был здоров, как бык. По приказанию блюстителя законности в крае, врачебная управа выдала Мангазееву ложное свидетельство. Это вызвало новые толки. Но какова бы ни была форма увольнения Мангазеева. — увольнение это было совершенно справедливо и необходимо.
Так началось управление Муравьева. Появились новые люди, пошли новые порядки. Рупертовскоё время кануло в вечность.
В. Вагин.
Глазровское предместье.
25-го июня 1884 года.