Записки. Отрывок

ДОКУМЕНТЫ | Мемуары

С. Г. Волконский

Записки. Отрывок

С. Г. Волконский. Записки. Иркутск, 1991. C. 358–394

В Киеве тогда начальником штаба при 4-м пехотном корпусе был Михаил Орлов. Товарищ по воспитанию (мы оба в одном учебном заведении у аббата Николя), товарищ по полку Кавалергардскому, товарищ боевой бивачной жизни. Все это было породило меж нами дружбу и запашные отношения. У него собирался кружок образованных людей, как русских, так и поляков, и в довольном числе по случаю съезда на контракты, и круг даже дамского знакомства не был просто светский, а дельный. В это время у нас в России ненависть к Франции, врожденная нашими военными поражениями в войнах 1805, 1806 и 1807 годов, вовсе исчезла, кампания 12-го года и последующие 13 и 14 годов подняли наш народный дух, сблизили нас с Европой, с установлениями ее, порядком управления, его народными гарантиями. Параллель с нашим государственным бытом, с ничтожеством наших народных прав, скажу, гнета нашего государственного управления резко выказалась уму и сердцу многих и как всякая новая идея имеет коновода. Михайло Орлов по уму и сердцу был этим коноводом и действовал на просторе в Киеве, где ни предрассудки столичных закоренелых не двигателей, лиц высшего общества, ни неусыпный и рабскоусердный надзор полиции, явной и секретной, не клали помехи в широком действии и где съезд на контракты образованных людей давал случай узнавать людей и сеять семена прогресса политического.

Перепутье мое на квартире Орлова ввело меня в этот замечательный кружок людей, а чувства мои давно клонили давно уже к проповедуемым в оном истинам. Более, нежели когда, я понял, что преданность отечеству должна меня вывести из душного и бесцветного быта ревнителя шагистики и угоднического царедворничества. Сожитие со столь замечательным лицом, как Михайло Орлов, круг людей, с которыми имел я ежедневные сношения, вытеснил меня к новому кругу убеждений и действий, развил чувство гражданина, и я вступил в новую колею действий и убеждений.

С этого времени началась для меня новая жизнь, я вступил в нее с гордым чувством убеждения и долга уже не верноподданного, а гражданина и с твердым намерением исполнить во что бы ни стало мой долг исключительно по любви к отечеству. Избранный мною путь довел меня в Верховный уголовный суд, и в каторжную работу в Сибири, и к ссылочной жизни тридцатилетней, но все это не изменило вновь принятых мною убеждений, и на совести моей не лежит никакого гнета упрека.[(Cлова «уже не верноподданного, а» и далее со слов «но все это не изменило» и до конца фразы исключено из предшествующих изданий.] Но обращаюсь к времени моего первоначального заезда в Киев. Вышеписанные подробности о круге людей, меж которыми я проводил время и действовал, познакомили меня с многими поляками как юго-восточного края России, так и с приехавшими по делам довольно значительными] лиц[ами] и молодежью из Варшавы и Царства Польского. В то время не было той резкой черты неприязненности, скажу даже, вражды между русскими и поляками, не было в этих последних желания отделиться от России со всеми безрассудными для их пользы и с сумасшедшими их теперешними заносными требованиями (пишу я это в 1862 году), что юго-восточная часть России до Черного моря, Малороссия, Белоруссия, Литва, Киев, Смоленск, остзейские губернии — все это есть коренная Польша и должно отойти от России. Тогда как-то господствовал соединенный славянский элемент в обоюдных убеждениях, и это я подкрепляю не одними моими воззрениями, но фактом. В то время учредилась в Киеве масонская ложа под именем Les Slaves Reunis, ложа Соединенных славян. Одно это название доказывает наклонность общую к этому соединению. Le grand Maitre de la Chaise, [В оригинале здесь пропуск. Вероятно, имеется в виду слово «Мастер»] Стула был поляк, губ[ернский] пред[водитель] двор[янства] Киевской губер[нии] граф Олизар; les deux surveillants, надзиратели, были русские, а члены были без разбору и поляки и русские и дружно по-братски подавали себе руку [В оригинале, должно быть, описка. Следует читать: друг другу.]. Быв масоном, или, как именуется, вольным каменщиком, мне было предложено быть почетным членом этой ложи, и я в приемном заседании на это звание говорил благодарственную речь, в которой выразил чувство благодарности за честь, мне дарованную, и какие великие последствия истекут из добровольного соглашения между поляками и россиянами составить одно нераздельное целое, и моя речь была принята с общим одобрением, высказанным обычным масонам всеобщим перстничным рукоплесканием, повторенным три раза в знак высшего всеобщего одобрения.

О первом моем пребывании в Киеве, кроме вышесказанного, нечего сообщить.

По разъезде контрактового съезда, познакомившись с семейством графини Потоцкой-Тульчинской, я был приглашен, как и многие другие, посетить Тульчин во время обычного туда съезда во время масленицы. Это пребывание познакомило меня, ввело меня в круг людей мыслящих и мечтающих о преобразованиях политического внутреннего быта в России. Это чувство нашло теплый отголосок и в моих думах и чувствах. Предложение, мне сделанное, вступить в члены общества) преследующего эту цель и названного «Союз благоденствия», а более известного под названием «Зеленой книги». [Со] вступления моего в это общество, с самого начала этого я сделался ревностным деятелем по оному, почел обязанностью не удаляться из России и изменил принятое мое намерение надолго отлучиться за границу. Тесная моя связь с Пестелем и с Юшневским, председательствующим Южной думы этого общества. С самого начала моего знакомства с ними мог оценить великие дарования и пылкое чувство к делу, стойкость характера Пестеля, хотя Юшневсский имел также два первых упомянутых о Пестеле качества, но не было в нем той силы воли, неиссякаемой настойчивости Пестеля. При первом моем вступлении в общество тесно сблизился я с другими членами: М[ихаилом] А[лександровичем] Фонвизиным, человеком дельным, с теплой душой, но легко подчинявшимся влиянию старых связей дружбы. Познакомился с Бурцевым, человеком с дарованиями, но систематик и подчиняющий свои убеждения каким-то формулам, а в деле, нами задуманном, формулы охлаждают чувства, и впоследствии выкажется, что от ревностных членов он постепенно удалялся и вышел из общества. Познакомился с П[авлом Васильевичем] Аврамовым [В оригинале здесь и далее — Абрамов], личностью, теплой к делу, но не выходящей какими-либо замечательными чертами из общего ряда, но по теплоте чувств к делу выпадающий из общего ряда членов. Возобновил знакомство с князем Барятинским, личностью по теплоте чувств к делу замечательной, но который в частной жизни заслуживал часто неодобрительные суждения. В числе членов был Кальм, старый мой знакомый бивачной жизни в 1806 и 1807 годах, но он был в отлучке тогда, но считался ревностным членом. В Тульчине тогда были, сколько упомню, следующие лица: члены — медик Вольф, человек мыслящий и теплый к делу и выпадающий из общей рядовой обстановки, потом два брата Крюковы, два брата Пушкины-Бобрищевы, Лачинов, Заикин, тогда рядовые члены. Был также Ивашев, лицо образованное, но бесхарактерное, а вскоре вышедшее из общества. Узнал я тогда же, что в числе членов был Василий Львович Давыдов, личность замечательная по уму, пониманию и теплоте чувств к делу, которого назову коноводом по влиянию его бойких обсуждений и ловко увлекательного разговора, а местожительство его в селе Каменке Чигиринского уезда было ежегодным сборным пунктом для совещаний, и этот съезд не навлекал подозрений местного полицейского начальства, потому что этого съезда срок был 24-го ноября, именины его матери, почтенной старушки, к которой в этот день и семья и посторонние съезжались. Я тут же узнал, что в числе членов был В. Ф. Раевский, майор 32 егерского полка, и поручик Охотников, о которых впоследствии придется мне говорить, и, наконец, что членом общества старый односкамейник мой и однополчанин Мих[аил] Фед[орович] Орлов. Эта личность была в то время замечательной и заслуживает предварительного о ней очерка.

Воспитанный, как и я, в институте аббата Николя, он был первым учеником в отношении учебном и нравственном и уважаем и наставниками и товарищами. По окончании курса учения он определен юнкером в Кавалергардский полк и в этом звании участвовал в Аустерлицком походе, и в этом сражении замечательной храбрости был по отличной его храбрости произведен в корнеты, участвовал в походе с полком в Пруссии в 1807 году, но как полк не был в деле, то не было случая ему выказаться. Служа в Кавалергардском полку, за год или два до 12-го года он был назначен адъютантом к князю Петру Михайловичу Волконскому, заведовавшему квартирмейстерской частью, при котором хоть в мирное время уже выказал отличные его дарования к усовершенствованию в военных науках. Вместе с тем он в кругу петербургского общества приобрел уважение, уже тогда стал во главе и мыслящей и светской молодежи. В звании адъютанта он был при Волконском во время приезда государя в Вильно к армии и до выезда царя из оной после Дрисского [Дриссенского] лагеря. При отъезде государя из армии и вместе и отъезде с ним Волконского он остался в армии, в каком звании, не упомню. При приезде главнокомандующего Кутузова этот молодой человек обратил на себя внимание воина-старца, и были даваемы ему им разные поручения, и участвовал волонтером в экспедиции из-под Тарутинского лагеря в город Верею, занятый французами, и был при начальнике оной отличном вожде г[енерал]-м[айоре] Иване Семеновиче Дорохове [оригинале ошибочно: Дохтурове], и при взятии штурмом Вереи был в охотниках, и за отличные подвиги был награжден Орлов орденом св. Георгия 4-го класса. В течение преследования французов в 12-м году командовал партизанскими отрядами, и, наконец, при взятии Парижа в 1814 году он, Михаил Федорович Орлов, заключил известное условие о капитуляции этого города, капитуляции, столь противоположной парижскому миру после Крымской войны, нанесшей постыдное пятно на величие и славу России.

Но обратимся к течению происшествий, столь много участвующих на ход моего гражданского течения жизни. Как уже упоминал, во время первого моего пребывания в Киеве я взошел в кружок людей мыслящих, что жизнь и дела их не ограничиваются шарканьем и пустопорожней жизнью петербургских гостиных и шагистикой военной гарнизонной жизни и что жизнь и дела их посвящены должны быть пользе родине и гражданским преобразованиям, поставляющим Россию на уровень гражданского быта, введенного в Европе в тех государствах, где начало было не власть деспотов, но права человека и народов, и к этому времени надо приписать первые общие попытки общего мнения к уничтожению в России крепостного права. И в этом деле первая гласная попытка была сделана еще в 1815 году Михаилом Орловым, который составил адрес к императору Александру об уничтожении крепостного права в России, подписанный тогда многими из первенствующих служебных чиновников, и, я знал впоследствии, были имена Иллар[иона] Васильев [ича] Василь[чикова], графа Воронцова и Блудова, который и впоследствии этот вопрос отстаивал и тем заслуживает, что имя его вместе с именем Ростовцева было высечено на скрижалях отечественной истории.

Из Киева, полный впечатлениями собеседования с лицами новых убеждений, я поехал в Одессу, где жила тогда сестра моя Софья и жена брата моего Зинаида. Я проездом остановился в Тульчине, где была главная квартира 2-й армии, командуемой тогда графом Витгенштейном. При нем было много молодежи мыслящей, и в их числе адъютантом Павел Иванович Пестель, человек замечательного ума, образования и в сердце которого гнездились высокие и теплые чувства патриотизма. В сих моих записках эта личность будет выставлена во всем просторе его деяний, которые выкажут, каков был этот человек и гражданин, и выкажут его достойнее, нежели мог бы моим слабым очерком о нем. Общие мечты, общие убеждения скоро сблизили меня с этим человеком и вродили между нами тесную дружескую связь, которая имела исходом вступление мое в основанное еще за несколько лет перед этим тайное общество под названием Союз благоденствия, более известное под названием «Зеленой книжки» по цвету обертки устава этого общества. Предложение на вход в это общество было мне предложено Михаи[лом] Александровичем] Фонвизиным, сослуживцем моим по гвардии, и тут опять я взошел в тесную связь со многими членами этого общества, между которыми замечательными лицами, по сочувствию к общей отечественной пользе, были Алексей] П[етрович] Юшневский, Павел Васильевич Аврамов, Алексан[др] Петрович князь Барятинский, Фонвизин, мною упомянутый, и дружная ватага молодежи, между которыми были два брата Крюковы, и впоследствии Василий Львович Давыдов, Влад[имир] Николаевич] Лихарев, Анд [рей] Васильевич] Ентальцев. Кроме них, я узнал тут же, что в числе членов были М Ф. Орлов, Якушкин и Алек[сандр] Николаевич] Муравьев, Никита и Александр] Муравьевы и полковник Граббе, Сергей и Матвей Муравьевы, Швейковский (Ив[ан] Семенович]), Михаил Бестужев-Рюмин и Василий [оригинале ошибочно: Карл] Карлович Тизенгаузен, Федор Николаевич] Глинка, братья Поджио, М. С. Лунин, Илья Бибиков, медик Вольф, Влад[имир] Фед[осеевич] Раевский, Непенин, Кальм и многие другие, которых не упомню [фамилии, следующие за фамилией Тизенгаузен, вписаны рукой С. Г. Волконского на пустой половине листа слева.]. Я упоминаю об этих лицах, как оставшихся верными принятой ими клятве. Были другие, как в Тульчине, так и в Петербурге и Москве, но которые отхлынули, и как всякому надо воздать по делам, то и оных упомяну. Известны мне были: Бурцев, Ивашев, два брата Шиловы, гвардейцы, Колошины, Долгорукий — артиллерист, Михайло Муравьев, Комаров, Который впоследствии был доносчик [cлова, следующие за Долгоруким, вписаны слева на пустой половине листа]. Из этих, кроме Ивашева, который присужден наравне с действительными членами, прочие остались вне преследования по делу о тайном обществе.

Вступление мое в члены тайного общества было принято радушно прочими членами, и я с тех пор стал ревностным членом оного, и скажу по совести, что я в собственных моих глазах понял, что вступил на благородную стезю деятельности гражданской. По миновании временного моего пребывания в Тульчине я поехал в Одессу и там вступил на поприще пропаганды и принял в общество адъют[анта] Ланжерона Меера и путей сообщения офицера Бухновского, двух пылких юношей, но с которыми впоследствии не встречался и, к утешению моему, не выказанных в числе осужденных по нашему делу.

Из Одессы я поехал в Питер, где познакомился ближе с Никит[ой] Муравьевым, Сергеем Трубецким и Митьковым, все трое действительные члены Петербургской думы, потом опять в Киев, на контракты, куда многие из нас съезжались для толкований о делах Южной думы и связях оной с Северной, и опять в Одессу чрез Тульчин. Из Одессы я приехал опять в Тульчин, и как было решено по общим делам общества в Москве депутатами Юга и Севера соединиться, то от Тульчинской думы были назначены для совещания Бурцов, Комаров и я, и приглашен был также по доверию общему и Мих[аил] Федорович] Орлов, с которым я соединился в Тульчине,— он, ехавший из Кишинева, где он тогда командовал дивизией, и с ним прибыл в Киев.

Здесь опять прерву рассказ мой о делах общества, и опять оный относиться будет к Орлову. Проездом чрез Киев он решился сделать попытку о давно затеянной им женитьбе с дочерью Ник[олая] Ник[олаевича] Раевского — Екатериной Николаевной. Переговоры эти шли через брата ее А[лександра] Ник[олаевича], который ему поставил первым условием выход его из деятельных членов тайного общества. А[лександр] Ник[олаевич], как человек умный, не был в числе отсталых, но как человек хитрый и осторожный, видел, что тайное общество не минует преследования правительства, и положил первым условием Орлову выход из общества, и Орлов, выехав из Киева, был в шатком убеждении, что ему делать.

Прибыв в Москву, нашли московских и петербургских депутатов уже собранных, но как было положено, что правом голоса пользоваться только могут члены — основатели общества, а не члены, впоследствии поступившие в тайное общество, то я и Комаров были устранены от участия в прениях, а это право было предоставлено одному из Южной думы — Бурцеву. В числе моск [овских] членов были Фонвизин, Якушкин, Колошины, Граббе; в числе петербургских] не упомню, кто был, а председателем был выбран Мих[аил] Орлов. С самого начала съезда было получено из Петер[бурга] от тамошней думы сообщение, что правительство следит за действиями тайного общества и что будет осторожнее прекратить гласное существование общества и положить закрытие оного, а членам поодиночке действовать по цели оного. Главное основание этого побудительного обстоятельства было сообщение Федора Глинки, который, быв адъютантом у Милорадовича, имел случай о надзоре правительством положительные сведения, и было решено коренными членами М[осковского] конгресса закрыть два совокупных общества, и к этому пристал и Орлов. Я с этой вестью прибыл в Киев и сообщил оную Южной думе, но это положение не было принято ею, и положено почти единогласно продолжать отдельно действовать по прежней цели, исключая лишь Бурцева и Комарова, которые остались при положении Московского конгресса. В Петербурге тоже положено было продолжать действовать, но отдельно, а не в связи с Южной думой, а каждый порознь.

С этого времени Южная и Северная думы поставили себе программы различные: Южная — чисто демократическую, а Северная — монархическую, конституционную.

В это же время положено было, что цареубийство должно быть в Южной думе принято основным правилом как старых, так и при приеме новых членов. Эта мера в основании своем имела не безусловное приведение в действительность, но как обуздывающее предохранительное средство к удалению из членов общества; согласие, уже  не дававшее больше возможности к выходу, удалению из членов общества, полной ответственностью за первоначальное согласие. Это изложение не есть вымысел, теперь мною придуманный, но чистая, современная тому времени уловка, и это я выказываю по сущей истине.

Впоследствии я и Василий Давыдов ежегодно в декабре ездили в Петербург для совещания с Северной думой, хотя действия их не были по одной программе с нами, а более для собеседования о действиях каждой порознь, и мы аба возвращались к контрактам и давали отчет о наших сношениях и о том, что узнавали, и о ходе дел Северного общества и о действиях в отношении нас правительства. У нас на Юге шло все дружно, и кроме пропаганды, значительной в окрестности нашего местопребывания, Южная дума взошла в сношение с тайным Обществом соединенных славян и соединилась с оным, и взошли в сношения с тайным обществом польским.

Безусловная моя преданность делам тайного общества была поводом, что доверили мне переговоры с назначенными для совещания депутатами от Польского тайного общества. Лица эти были: князь Яблоновский и — [пропуск в оригинале] вполне аккредитованные от оного, и это происходило на контрактах 1825 года. Кроме этих двух членов для постоянных сношений со мною и постоянной передачи клонящихся и встречающихся по поводу действий общества Южного и Польского назначен был от второго Антоний Чарковский. Контракты 1825-го были в январе, к этому времени прибыл в Киев и Павел Иванович Пестель и совокупно со мной должен был вести переговоры с польскими депутатами.

Но прежде нежели высказать ход оных, обращу мой рассказ до личного обстоятельства, до меня относящегося, это о моей свадьбе с девицей Марией Николаевной Раевской. Давно влюбленный в нее, я наконец в 1824 году решился просить ее руки. Это дело начал я вести чрез Миха[ила] Орлова, но для очищения всякого упрека, что я виною всех тех испытаний, которым подверглась она впоследствии от последовавшего впоследствии опального моего гражданского быта, я при поручении Орлову ходатаиствовать в мою пользу при ней и ее родителей и братьев, я положительно высказал Орлову, что если известные ему мои сношения и участие в тайном обществе помеха к получению руки той, у которой я просил согласия на это, то, хотя скрепясь сердцем, я лучше откажусь от этого счастья, нежели изменю политическим моим убеждениям и долгу моему к пользе отечества. И ввиду неполучения согласия и чтоб вывести себя и их из затруднительного положения, взял по причине вымышленной о расстройстве моего здоровья [отпуск] и поехал на Кавказские воды с намерением, буде получу отказ, искать поступления на службу в Кавказскую армию и в боевой жизни развлечь горе от неудач в частной жизни. И, получив этот отпуск, отправился в путь, просив, чтоб положительное решение по моей, судьбе по женитьбе было мне доставлено туда, и там получил от Орлова уведомление, что я могу формально приступить с успехом в намерении моей женитьбы.

Поездка моя на Кавказские воды была поводом, что было мне поручено от Верховной думы Южного общества стараться узнать положительнее о дошедшем слухе, что на Кавказе и в самой Глав[ной] квар[тире] в Тифлисе существует общество, имеющее целью произвести политический переворот в России, и принял я это поручение. Там я встретился с Александром Ивановичем Якубовичем, который за дуэль Завадовского с Шереметьевым был из гвардии переведен тем же чином на Кавказ. При (первом знакомстве с ним я убедился, что опала, над ним разразившаяся, явные искры прогрессивных убеждений и при этом заслуженное в общем мнении сослуживцев — отличного боевого лица, угнетенного опалой,— могут быть мне ручательством, что я найду в нем отголосок к общему затеянному делу того общества, в котором я был член, и узнать, точно есть ли тайное общество на Кавказе и какая его цель.

Постепенно ведя с ним разговоры интимные, судя по его словам, я получил если не убеждение, то довольно ясное предположение, что существует на Кавказе тайное общество, имеющее целью произвести переворот политический в России, и даже некоторые предположительные данные, что во главе оного сам Алексей Петрович Ермолов и что участвуют в оном большая часть приближенных в его штабе. Это меня ободрило к большей откровенности, И я уже без околичностей открылся о существовании нашего тайного общества и предложил Якубовичу, чтобы Кавказское общество соединилось с Южным всем его составом. На это Якубович мне отвечал: «Действуйте, и мы тоже будем действовать, но каждое общество порознь, и когда приступить к явному взрыву, мы тогда соединимся. В случае неудачи вашей мы будем в стороне, и км будет еще зерно, могущее возродить новую попытку. У нас на Кавказе и более сил, и во главе — человек даровитый, известный всей России, а при неудаче общей — здесь край и по местности отдельный, способный к самостоятельности. Около вас сила, вам, вероятно, несручная, а здесь все наше по преданности общей к Ермолову, и, наконец, и при непредвиденном случае неудачи отпадения оного от России за нами много земель для нашей безопасности» [Конец фразы «и, наконец <...> для нашей безопасности» отсутствует в предшествующих изданиях]. Рассказ Якубовича был ли оттиском действительности или вымышленная эпопея, тогда мне мудрено было решить, но теперь по совместному тюремному заключению с ним, где каждое лицо высказывается без чуждой оболочки, я полагаю, что его рассказ был не основан на фактах, а просто, как я уже назвал, эпопея сродни его умственному направлению. Я так пространно выяснил весь этот разговор потому, что я, может быть, и ошибочно, заверил все это в моем отчете в Верховную думу по возврате с Кавказа, и как этот отчет будет играть роль в моем осуждении, то заблаговременно я почел нужным его передать.

Как уже я сообщал, в январе 1825-го года было положено съехаться поименованным депутатам от русского и польского обществ для положений цели и средств действий по общей программе. Хоть именно в это время была моя свадьба, но не отклонился я от участия в оных, и это новый знак моей преданности к делу тайного общества. Общее заседание нас четверых было у меня, уже женатого, на квартире. Начали изложение русские депутаты о ходе наших дел, потом давали отчет польские, но как из их слов высказано было, что для общего согласия в деле нужно полякам знать, согласно ли наше общество к присоединению к Польше, как они выражались, отторгнутых от нее ныне губерний, Пестель сказал: «О границе не ставить кондиций, мы клониться должны к общему делу, союз Польши с Россией не должен быть в ущерб последней. Вы ищете совокупных действий с нами, что издавна русское, то должно остаться русским; мы по национальности составим федеративное целое, не требуйте замысловатых уступок. Вы найдете в нас братьев, и гранью между нами будет не произвол какого-либо сословия, а народные плебы [Слова «а народные плебы» в предшествующих изданиях отсутствуют]. Мы желаем добра самостоятельности Польши, но первое наше дело — отстаивать свое отечество. Одним словом, согласитесь по этому вопросу ожидать, довольствоваться тем, что вам дадим, а не мечтать о невозможном. Главное дело — это на обоюдных правилах устроить восстание не в отвлеченных мыслях, а на деле. Мы начнем и вы начинайте». Этот наш разговор положил конец сарматским попыткам всегда и поныне антиисторической вымышленности поляков, и главная цель общего действия к восстанию в одно время при объявлении от нас была единогласно принята. Вот не вымышленный, но чисто фактически происшедший разговор

Прежде нежели взяться за нить действий по тайному обществу, еще отклонюсь к частной личности или, лучше оказать, полагаю обязанностью оспорить убеждение, тогда уже вкравшееся между членами общества и как-то доныне существующее, что Павел Иванович Пестель действовал из видов тщеславия, искал и при удаче захвата власти; а не из чистых выгод общих — мнение, обидное памяти того, кто принес срою жизнь в жертву общему делу. Я помню, что в 1824 году, говоря о делах общества, в интимной с ним беседе он мне сказал: «On continue a voir en moi, au sein meme de la Societe, un ambitieux qui a l'intention de pecher dans l'eau trouble; je ne parviendrai a detruire ces preventions, qu'en me demettant de la pre-sidence de la Vente du midi, et тёте en m'eloignant de Russie a l'etranger; c'est un parti pris et je compte sur votre amitie pour moi que vous ne serez pas contre. On me nomme Syes, et moi je n'ambitionne qu'a etre tout aussi desinteresse que <нрзб.> [Во мне продолжают видеть, даже в самом обществе, честолюбца, который намерен половить рыбку в мутной воде. Я смогу развеять эти предубеждения только в том случае, если сложу с себя обязанности председателя Южной думы и даже совсем удалюсь из России за границу. Это решено, и я рассчитываю, что вы как друг не будете противиться. Меня называют Сьейсом, а я лишь стремлюсь быть столь же бескорыстным, как <нрзб. >]. На это решение я высказал Пестелю, что удаление его от звания главы Южной думы — это нанесет удар по успешным действиям, что он один может управлять и ходом дел, и личностями, что с отъездом его прервется нить общих действий, что ему, спокойному совестью, нечего принимать пустомелье некоторых лиц, которые выпустили такие неосновательные выводы не из чистой преданности к делу, а под мнением тех лиц, которые выбыли из членов и желающих оправдать свое отступничество. Теплые мои увещевания, голос истинного убеждения моего отклонил Пестеля от его намерения, и как суждена была нашему общему делу неудача, то теперь и я не рад, что отклонил его от поездки в чужие края. Он был бы жив, и был бы в глазах Европы иным историком нашего дела, как так недобросовестно, и скажу даже лживо, в отношении себя выказал печатаю Николай Тургенев, который уверяет, что он не был членом общества, в чем меня не уверить [Слова «как так недобросовестно, и скажу даже лживо, в отношении себя выказал печатно» и «в чем меня не уверить» отсутствуют в предшествующих изданиях.], когда я, ежегодно приезжая в Петербург, давал ему отчет о ходе дел нашего общества.

Приближаясь к времени, в котором правительство нас предало суду, полагаю необходимым приступить к изложению состава нашего общества, цели его. Давно истекшее время с действительной по оному трудности отчетливо это изложить из памяти по истечении более 30 лет промежутка невольно дадут моему рассказу поверхностный вид, но все-таки при текущем безведенье будет что мне высказать. Когда-либо устав Южного общества и замечательный очерк Пестеля о предположениях его, высказанных им в уставе под заглавием «Русская правда», выйдут из-под гнета архивного и выкажется вполне и в ясном цвете это великое дело [Слова «великое дело» отсутствуют в предшествующих изданиях.] и замечательное, состоящее в оном лицо.

Я уже говорил о ходе и изменении правил тайного общества. Теперь же примусь обозначить основную цель тайного общества, которого я был член, после происшедшей перемены определением Московского конгресса.

Южная дума и Северная дума приняли целью их действий различные направления. Первая положила себе целью демократический переворот, вторая — монархический конституционный. Несмотря на это разногласие целей и средств, обе думы, не действующие совокупно, не прекращали сношений между собой. Двигателем по Южной думе был Пестель, по Северной — Никита Муравьев. Ежегодно я и Василий Львович Давыдов ездили в Петербург для совещаний, соображений и свода успехов по каждому отделу. По принятому направлению действий Южного общества, замышляющего радикальный переворот (теперь скажу, может быть, несбыточный, преждевременный), по существу своему увлекательный ход действий [Слова «по существу своему увлекательный ход действий» Отсутствуют в предшествующих изданиях.] Южного общества шел быстрыми шагами, вербовка членов шла успешно, и самоотвержение от аристократических начал придавало какую-то восторженность частным убеждениям и поэтому и самому общему ходу дела.

Действия же Северного общества по существу своему и принятых начал их были не так живительны и более относились к приготовлению разных проектов конституции, между которыми труд Никиты Муравьева более всех был Северной думой ободренный и, может, и заслуживаем это как мысленность, но в затеянном перевороте ставить все в мысленную рамку (впрочем, это только мое суждение) преждевременно. На переворот надо простор, увлечение для успеха оного, по перевороте надо сильную волю, чтоб охранить его от анархии, и к этой цели клонилось постановление Южного общества, чтоб вслед при удаче переворота учредить временное правительство на три года, а впоследствии отобрать от народа или чрез назначенных от него доверителей, чего и что хочет Россия.

Хоть я уже несколько слов сказал о Николае Ивановиче Тургеневе, но добавочно еще кой-что выскажу о нем. Отдавая ему полную справедливость как постоянному защитнику словом и делом об уничтожении крепостного состояния в России, не могу и не должен утаить, что высказанное им даже в печати уверение, что он не участвовал и не был членом тайного нашего общества, есть явная ложь. В ежегодные мои поездки в Петербург, как я выше сказал, по делам общества, я не только имел с ним свидания и разговоры по делам общества, но было постановлено Южною думой давать ему полный отчет о наших действиях, и он Южной думой почитался как усерднейший деятель по обществу, быв одним из учредителей этого тайного общества. Я помню, что в одном из этих свиданий и при рассказе об действиях Южной думы меня спросил: «Что, князь, приготовили ли вы вашу бригаду к восстанию при начале нашего общего дела?», а я ему отвечал: «Ник[олай] Ив[анович], приготовлять явно к этому — это бы дать прямой повод к оглядке правительству, но я убежден, что я внушил в моей бригаде, скажу даже, в дивизии, доверие и любовь солдат ко мне, что при начальном восстании увлеку их за собой, а раз это достигнуто, то уже они у меня в руках и пойдут без оглядки за мной». Вот как Тургенев лжет, когда говорит, и печатает, и уверяет, что не был членом общества. Еще приходит мне на память сказанное Иваном Ивановичем Пущиным — а назвать его — это ручательство, что он никогда недоступен был лжи [Слова «а назвать его — это ручательство, что он никогда недоступен был лжи» отсутствуют в предшествующих изданиях], — вот что этот рыцарь правды мне сказал: «Во время бунта Семеновского полка я встретился с Ник[олаем] Иван[овичем], он мне сказал, что вы не в рядах Семеновского полка восстания? Вам бы там надлежало быть!» Кто мог это сказать, как не член общества? Все это передаю как сущую истину. Случай, за который радуюсь за Тургенева, выпихнул его лично из Верховного уголовного суда, но не было ли ему еще более в обязанности не порочить печатно своих собратьев, а выставить их хоть по чувствам, двигающим их на святое дело освобождения от векового самодержавия [Слова «по чувствам, двигающим их на святое дело освобождения от векового самодержавия» отсутствуют в предыдущих изданиях] и особенно там, где его слова не подвергались никакому преследованию. Пусть каждый судит, пусть всякий, читающий эти мои строки, это решит, а высказанные мои суждения о Тургеневе, кто знает меня, не припишет это к злобе, что он не делил нашего опального быта, и не к зависти, что ему, несмотря что он призван был виновным в Верховном уголовном суде, вовсе даже отклонен ныне от этого приговора и дозволен ему беспрепятственный въезд в Россию без всякого надзора, сохранены ему и чины, и знаки отличия. Эти (нрзб.) привилегии почитал я в отношении себя <нрзб.>[фраза «Эти <нрзб.> привилегии...» исключена из предшествующих изданий].

Но опять обращаюсь к ходу событий, чисто до тайного общества относящихся, и к сказанному уже мною за давностью времени высказать подробно о «Русской правде» и о принятых после переворота мерах образа управления — не было бы отчетливо. Все это рано или поздно из самих документов выкажется на явь. Но одно скажу, что положено было, что по истечении срока временного правления члены оного, как и члены общей народной думы, не могут быть участниками нового, уже постоянного формированного правления и что миссия их соучастия кончена навсегда.

В предварительных уставах по разным предназначенным управлениям разные части оных были розданы к обработке: административная часть и военные организации были поручены Пестелю. Судопроизводство и финансовая часть были поручены Тургеневу по первому разряду «Русской правды». При получении гласности покажет, какой огромный труд и с какой отчетливостью я светлым взглядом это исполнил Пестель. В военном уставе было постановлено, что привилегированных войск не будет, как обыкновенный исход оных — или опричнина, или преторианская гвардия. Труды же Тургенева не попались в руки правительства, но выскажу, что все, что печатно высказано о финансах и судопроизводстве для России — во время его пребывания безмятежного в чужих краях,— есть свод того, что им приготовлено было для применения при перевороте, и им и нами замышляемом для России, и это я заверяю совестью. Еще одно обстоятельство должен я выяснить прежде, нежели приступить к формальному рассказу о явных мерах против тайного общества. Это относится до предательских действий Витта.

В половине 1824 года граф Витт чрез агента, им избранного, помещика, живущего близ Елизаветграда Херсонской губернии, Бошняка, человека умного и ловкого и принявшего вид передового лица по политическим мнениям, склонил его взойти в сношения с тайным обществом. Витт, как хитрый человек, догадывался во многом о существовании оного, но открытием оного в видах предательства хотел выслужиться пред государем, восстановить колеблющееся от государя доверие к нему происками Аракчеева, который имел данные о его денежных злоупотреблениях в расходах по южному поселению, которого он был начальник. По его внушению Бошняк сблизился с Генерального штаба офицером Лихаревым, молодым человеком пылким и неосторожным, которого по постоянным и даже родственным связям с В[асилием] Л[ьвовичем] Давыдовым он по чутью полагал или, лучше сказать, несомненно заключил как лицо, принадлежащее к тайному обществу. Лихарев попал в ловушку и, обвороженный принятой Бошняком личиной передовых убеждений человека, принял его в члены общества и представил его как присообщенного обществу Давыдову, который попался также в эту ловушку. По прошествии малого времени Бошняк объявил Лихареву, что граф Витт — человек, делящий наши убеждения и готов примкнуть к обществу, и что приобретение этого лица, начальствующего такой огромной силой военной, значительное приобретение в пользу видов тайного общества, но как лицо, стоящее на первых степенях служебных, он не может гласно даже между членами общества быть известен таковым и что он, Бошняк, будет проводником сношений Витта с Южной думой. Как само собой разумеется, весть эта передана была в Южную думу Тульчинскую, и действия Лихарева были опорочены и Пестелем, и Юшневским, председателями оной, но положено было ими, что недоверие к Витту не надо явно выказать, а как говорит французская пословица, и Бошняка и Витте tenir le bee dans l'eau [Как можно дольше водить за нос (фр.).], и решено предложение стараться отклонять, не оказывая недоверия, но выказывать, что к положительному открытому уже действию не настало еще время, а когда решено будет, то, ценя в полной мере предложения Витта, оное принимается с неограниченною признательностью. Конечно, ни Витт, ни Бошняк не приняли этот ответ, переданный последнему Лихаревым, за чистые деньги, но, как ловкие и хитрые люди, не оказали недоверия, и Бошняк продолжал выведывать, что хотел и мог, от Лихарева. Но что Витт на ус замотал все дознанное им, к подтверждению этого получил я доказательство из одного разговора со мной Павла Дмитриевича Киселева. Жена его в это время поехала на Кавказские воды, и муж ее проводил до Елизаветграда, где была корпусная квартира Витта, который был брат Киселевой. По возврате Павла Дмитриевича он заехал в имение своей жены Буки, а тогда 19-я дивизия стояла лагерем в Соколах, верст 15 или 20 от Бук. Я поехал к нему, и он мне сказал: «Послушай, друг Сергей, у тебя и у многих твоих тесных друзей бродит в уме бог весть что, ведь это поведет тебя в Сибирь, помни, что ты имеешь жену, и она беременна, уклонись от всех этих пустяшных бредней, которых столица в Каменке (имение Давыдова), повторяю, ради себя и жены твоей выпутайся из этого грозящего тебе исхода, повторяю, это пахнет Сибирью, послушайся давнишнего и теперешнего твоего друга». Я на все это отвечал ему неведением того, что он мне высказал, и заверением, что заключение его о мне ошибочно. Убедил ли я его, не знаю, но этот разговор тем и кончился. Он поехал в Тульчин, а я в лагерь, и мы расстались, как бы и слова по этому разговору не было, и при последующих встречах разговор этот не возобновлялся. Но по существу оного и тогда, и теперь убежден, что Витт если не во всем его уведомил, то намекнул кое о чем. Разговор мой с Киселевым я сообщил и в Тульчин, и в Каменку, чтоб приняли к соображению и стояли настороже. Но каша, как говорит пословица, была заварена, и впоследствии пришлось всем нам туго ее расхлебывать.

Кроме Витта и Бошняка оказались еще два предателя: это Шервуд и Майборода.

Шервуд был также агент Витта, и вот что я знаю о личности его и действиях. В чужих краях напечатана книжечка под заглавием «Шервуд». Кто он, откуда вышел, недочеты его первой общественной жизни там отчетливо изложены, но все, что относится до того переворота, который он принял в отношении нового пути его действий и цели оных в деле открытия, к открытию такового тайного общества, сущая ложь, а еще более все подробности средств и случаев, будто им принятых к открытию цели и действий тайного общества[часть фразы, начинающаяся словами «а еще более», отсутствует в предшествующих изданиях] . Все, что он высказывал о оборе в Каменке у Василия Давыдова, о случайности, доставшей ему средства подслушать тайные совещания присутствующих в съезде членов в их разговорах, также есть сущая ложь. Как человек довольно сметливый, он кое-что угадал. Его присутствие в Каменке имело поводом употребление его Александром Львовичем Давыдовым, большим обжорой, для посылок в Крым для привоза устриц, на что он был рекомендован полковым своим командиром полк[овником] Гревсом, командующим 3-м Украинским полком, в соседстве Каменки расположенным. В этих поездках Шервуд зарабатывал себе копейку. Как сметливая особа, он кое-что угадывал, может быть, и от Витта имел поручение кое-что следить, и с этими догадками, употребленный как сыщик ловким Виттом, обратно по разным предметам был послан в Харьков, чтоб кое-что узнать о распространившемся слухе каких-то замыслов в пользу греческой этерии (т. е. тайного сообщества в пользу греческого восстания, в замыслах которого соучаствовал некий граф Булгари). Не знаю, открыл ли что по этому делу, но поездка его в Харьков была ему случаем познакомиться и сблизиться с Федором Федоровичем Вадковским, членом нашего общества, молодым человеком, пылким, умным, но слишком доверчивым. Вадковский был переведен из Кавалергардского полка в армию в Нежинский, сколько помню, драгунский полк за смелые разговоры и, кажется, стихотворения или распространение оных, имеющие цель обсуждение правительства и государя, и этим переводом был ожесточен. Шервуд умел вкрасться в его доверие тонким лазутчиком; имея некоторые догадки о происходившем на довольно редких съездах членов тайного общества в Каменке, [не] более раз в год на именины старухи Давыдовой в Екатер[инин] день, выпустил Вадковскому, что он член общества, а тот по доверчивости поверил и взошел с ним в короткое знакомство, узнал подробности по тайному обществу; даже Вадковский сообщил ему, что устав общества и рписок членов хранится у него в потаенном ящичке в футляре его скрипки и со всеми этими изменнически добытыми данными возвратился к Витту. Вот совестливый отчет о Шервуде, так ловко «скаженный в печатных записках о нем, в чем не вина писателя, высказав[шего] со слов Шервуда и не имевшего случая, ни средства проверить его рассказ. Я здесь так подробно все высказываю о Шервуде и Вадковском потому, что вследствие доноса Шервуда Вадковский был до смерти еще императора] Алек[сандра[ арестован и препровожден в Шлис-сельбургскую крепость по распоряжению Аракчеева и (поэтому ранее всего принятого вследствие доноса Майбороды, и тем [хочу] высказать, что не темно было к раскрытию и тайного общества, и всех действий его при получении столь подробных данных.

В рассказе о Вадковском прочь от моего пера всякое обсуждение неосторожных действий; я храню к его памяти глубокое уважение, как одном из замечательных лиц по уму, по теплоте чувств и сердца и по неизменчивостл его убеждений, а неосторожное его доверие извинительно отчасти из этих самых чувств при неопытности его молодых лет.

Тут нахожу место в моих записках выказать мое предположение, что бы воспоследовало с членами тайного общества, если бы Александр Павлович не скончался в Таганроге. Хоть a priori заключаю, но я убежден, что император не дал бы такой гласности, такого развития следствию о тайном обществе. Спасено бы было несколько двигателей оного, которые бы, может, сгнили жизнью в Шлиссельбурге, но он почел бы позором для себя высказать, что была попытка против его власти. Гласность, приданная нашему делу, намеренная, возвеличила нас пред современниками [и] потомством. Может, я ошибаюсь в моих заключениях, но это мое убеждение: огонь под спудом не только не виден, но погасает.

Что мне сказать о Майбороде? Эта личность такая подлая, что просто нечего о нем выразить, как только в непользу его. Он начал свою службу в Московском гвардейском полку, как и откуда туда поступил, мне неизвестно, но был слух, что перевод его в армию был следствием негодования общества офицеров этого полка против него за предосудительные поступки. Переведенный в Вятский полк, как офицер, знающий все тонкости фрунтовой службы, он был назначен Пестелем ротным командиром 1-й грен[адерской] роты. Пестелю нужно было дать толчок в полку к поставлению полка на уровень требуемой в то время фрунтовой образованности в полку, вовсе отсталому по этой части. Майборода, как человек хитрый, хорошо понял, что при достижении этой цели в вверенной ему части, чтоб угодить взглядам служебным Пестеля, надо достичь этого мерами не жестокими с нижними чинами. Этим образом действий он пленил Пестеля и постепенно взошел к нему в доверие, играл роль человека, понимающего мысли, чувства и цель высших воззрений политических Пестеля, и обворожил его до того, что Павел Иванович почел его достойным быть принятым в тайное общество членом. В одно из моих посещений в Линцах к Пестелю сей последний, меня познакомив с Майбородой, мне сказал: «Он из наших и вполне заслуживает нашего доверия». Смотр 1823 года Южной армия государем, на котором Вятский полк заслужил одобрение императора, еще более по управлению полка Пестелем сблизил Майбороду с ним, и, постепенно входя в доверие, он сделался весьма близким к нему человеком и высказал ему, что если он ему поручит прием комиссариатских вещей и выхлопочет получение оных и заготовление многих заказов для полка в Москве, то все это будет сделано выгодно им и в лучшем виде. Пестель обделал, что прием вещей был назначен прямо из Московской комиссии, где удобно можно сойтись с подрядчиками и сделать вольные заказы. Это поручение было Майбороде дано, но впоследствии оказалось, при возврате его, что все обещанное им не исполнено по ожиданиям, и в полученных деньгах Майборода не мог дать надлежащего отчета и поэтому следовал к законной каре. Майборода, поставленный в безответное положение по этому делу, чтоб отклонить от себя эту ответственность, как подлая душа для собственного своего спасения, решился губить других выказанием существования тайного общества лиц, составляющих оное, и цели общества, о чем он по первоначальному доверию Пестеля к нему имел полные данные. Быв мелкопоместным помещиком близ Елизаветграда совместно с братом своим, он под предлогом получения денег выхлопотал себе от Пестеля отпуск, чтоб иметь средства к расчету, отправился туда и там взошел в сношение с упомянутым уже Бошняком и чрез него с гр[афом] Виттом и выказал все, что знал, им. Но как Майборода, не довольствуясь изменническим своим действием, сделал донос прямо на имя государя в Таганрог. Как я слышал впоследствии, этот донос никому государем не был сообщен и найден на его столе после его смерти и подал тогда повод Дибичу сообщить об оном в Петербург и вместе с тем поручить Чернышеву, не теряя времени, ехать в Тульчин для безотлагательного следствия. Чернышев, проезжая чрез Гайсин (почтовая станция неподалеку от расположения Вятского полка), послал за Майбородой и с ним прибыл в Тульчин, где Майборода при очных ставках — уличил многих вытребованных при первоначальном следствии.

Выказав всю подлость действий Майбороды, надеюсь, что те, которые прочтут эти строки, убедятся, что он действовал не по какому-ли[бо] чувству преданности, а просто для самоспасения — в явной краже и растрате денег, ему не принадлежащих. Общим замечанием о Шервуде и Майбороде скажу, что, несмотря на выгодный, данный им ход по службе за сделанный ими донос, Шервуд, получивший вдобавок к своей фамилии прозвище «Верный», в обществе даже петербургском иначе не назывался как «скверный», что переведенный в лейб-Драгунский полк, товарищи им чуждались и прозвали его собачьим именем «Фиделька», что общим мнением товарищей по полку отчужденный ими, он был причислен к жандармскому корпусу, чтобы иметь приют без поругания, что тут он новыми происками, подобными тем, которые его вывели на явь, он уличен был в лжи из собственных расчетов и, наконец, и из жандармов высторонен и, как мне сказали, пренеб-реженный всеми, жил с позором и в нужде.

Подобно ему Майборода, выдвинутый по службе чрез свой донос, переведенный тем же чином капит[ана] из армии в гвардию, награжденный деньгами, был предметом презрения своих сослуживцев в полку, вышел подполковником в армию на Кавказ и, несмотря на поддержку начальства, был, как и Шервуд, презираем; был назначен командующим полком. Как мне сказывали, промотал казенные деньги и поносную и преступную свою жизнь кончил самоубийством. О Бошняке не имею сведения, но безгласность его жизни также поводом к заключению моему, что он от содействия с Виттом не пожал явных выгод. О самом же Витте: этот человек, как во всю свою жизнь, умел вывернуться из всего этого без укоризны, под личиной преданности, тогда как повод в его действиях был не преданность, а средство выпутаться этой услугой из затруднительной ответственности по растрате значительных сумм по южному военному поселению, состоящему в его заведовании.

Но пора возвратиться к прямому рассказу о ходе дела по тайному обществу и моему соучастию в оном.

Я остановился в моем рассказе о прямом предмете и действии моем по тайному обществу на разговоре с Киселевым. Успел ли я его убедить, что нет мыслимого им общества, не думаю. Что же касается до моих действий в кругу общего направления оных, я не имею о себе что-либо сказать, что чистота моих убеждений о необходимости переворота в России никогда не ослабевала [Слова «что чистота моих убеждений о необходимости переворота в России никогда не ослабевала» изъяты из предшествующих изданий] и что я приносил по мере моих сил полную лепту усердия, которое неизменно продолжалось до той великой минуты, когда вышеупомянутые доносы поставили не только правительство настороже по оным, но вызвали уже полные предостерегательные и карательные меры против замыслов тайного общества.

Прежде нежели приступить к повествованию оных, надо высказать подробности этой эпохи. Это было в ноябре 1825 года. Император в то время был в Таганроге, где пользовался южным климатом по расстроенному его здоровью. В первых числах ноября он один с малою свитою поехал в Крым. При поездке из Севастополя в Егорьевский монастырь он был настигнут весьма дурной погодой и, возвращаясь, простудился. Признаки болезни сначала были слабые, но при возвратном пути в Таганрог эти признаки усилились, он почувствовал, что объявший его недуг усиливается, и остановился на ночлег. Сопровождающий его медик Виллье [В оригинале здесь и далее ошибочно: Вилле] посоветрвал ему принять лекарство, но император не согласился и сказал, что отдых ночью, добрый стакан пуншу, который вс время отдохновения ночного причинит пот, поможет ему, и, несмотря на убеждения Виллье, настоял на своем. При зародыше воспалительной болезни средства, им упрямо принятые, не только что помогли ему, но имели дурные последствия, и возвратно в Таганрог болезнь все усиливалась, и 19-го ноября он отдал Богу душу.

Была молва, что доносы, им полученные и вышеупомянутые, известны были ему до отъезда из Таганрога и сильно взволновали его душу. Властелину не только России, но частью главе политического мира Европы, и тогда как ему казалось, что он обуздал в Европе все попытки к перерождению быта народов, изумило его, что горсть пылких лиц в среде самой России замыслила переворот. Был также слух, что он, разочарованный этим обстоятельством, возымел мысль отречься от престола, но что достоверно, это то, что полученные им доносы не были никому сообщены, и одно известно, что он писал к Аракчееву, чтоб вызвать его в Таганрог, но этот в то время <нрзб.> от убийства его дворней его любовницы, отклонился от немедленного выезда.

Но опять отклонюсь от хода событий главных, чтобы повествовать здесь эпизод, лично до меня относящийся.

но который показывает, что зародыши к действию тайного общества были известны императору Александру. Вот этот рассказ. В октябре 23-го года государь делал смотр Второй армии, и я, быв бригадным в этой армии, был на этом смотру действующим лицом. Когда моя бригада прошла мимо царя, я при начале ее шествия и продолжении оного по порядку службы должен был приостановиться неподалеку от государя, и когда последний взвод миновал, я уже поворачивал мою лошадь, когда услышал призыв государя — поближе к нему. Исполнив это, вот слова, им мне адресованные: «Я очень доволен вашей бригадой. Азовский полк из лучших полков в моей армии. Днепровский немного отстал, но видны и в нем следы ваших трудов. И, по-моему, гораздо для вас выгоднее будет продолжать оные и не заниматься управлением моей империи, в чем вы, извините меня, и толку не имеете». Этот разговор, или, лучше сказать, выходка ко мне ясно доказывает, что царю уже тогда было известно многое о тайном обществе. Как никто не внял тому, что мне было сказано, этого не понимаю. Ко мне посыпались поздравления о беседе со мною царской, даже Киселев, когда после смотра я пришел к нему, мне оказал: «Ну, брат Сергей, твои дела, кажется, хороши! Государь долго с тобой говорил». И когда я ему сказал: «Но что говорил», — и я ему это высказал, то Киселев меня спросил, что я намерен делать. «Подать в отставку».— «Нет, друг, напиши письмо к государю, полное доверия к нему, что он примет твое оправдание и, выслушав тебя, убедится, что ты оклеветан. Отдай мне это письмо, я при докладе вручу его государю». Я это сделал, и когда Киселев ему его вручил, государь, прочитав оное два раза, сказал ему: «Monsieur Serge меня не понял: я ему выразил, что пора ему остепениться, сойти с дурного пути, им прежде принятого, и что я вижу, что он это сделал. Мне кажется, что я проеду чрез его бригадную квартиру, пусть он там. будет с почетным [В оригинале ошибочно: почтенным] караулом, я там успокою его в ошибочном впечатлении».

Я, находясь при почетном карауле, встретил царя. Он отлично был доволен им, и, подозвав меня, благодарил и оказал: «Ты не понял меня, я хотел тебе сказать, что твоя головушка прежде сего заносилась туда, где ей не надо было заноситься, но теперь я убедился, что ты принялся за дело, продолжай, и мне будет приятно это в тебе оценивать». Вот истинный рассказ о этом эпизоде в моей жизни, о котором я так подробно распространился более для того, чтобы выказать, что многое о тайном обществе было известно государю и что сказанное им мне был предостерегательный намек и мне, и моим сообщникам в тайном обществе.

Прежде повествования этого эпизода я остановился на смерти императора. Когда еще общегласно не была она известна, я узнал о ней по сообщению оной мне одним из проезжих фельдъегерей, мне знакомых. Вскоре после проезда этого фельдъегеря передовой фельдъегерь, другой, известил о немедленном проезде Чернышева, который и прибыл в Умань. Я его по порядку службы встретил на станции. Передовые его фельдъегеря, два таковые, ему сопутствующие, сделали невольно впечатление, что он не с доброй вестью, и вспомнив разговор его со мной,— это бы в то время должно было бы дать мне заключение о том, что случится со мной. «Вы здесь с женой, князь и она, как мне известно, беременна на сносе. Приняли ли вы все меры предосторожности в теперешнее время, при событиях общих; надо, чтоб она окружена была всеми мерами предосторожности». Многое должно бы было этими словами мне открыться, но я это принял за одно участие к быту жены в общем очерке жизни.

Я тогда командовал 19-й дивизией за отсутствием Корнилова, находящегося в отпуске. Сперва приказано было мне привести дивизию к присяге на верноподданство Константину Павловичу. Я, собрав от шести полков оной дивизии присяжные листы, на третий день после проезда Чернышева поехал с оными в Главную квартиру и на станции Крапивной узнал, что Чернышев и Киселев в Лиюцах, что из этого места, где штаб Вятского полка, был вызван в Тульчин Пестель, и застал на станции денщика Пестеля, которого везли за караулом. «Это все,— про себя подумал я,— не к добру»,— и как при мне было от меня письмо к Пестелю с некоторыми сообщениями по делам тайного общества, я, выехав из Крапивной, изорвал его в мелкие куски и по дороге разметал в разных местах. Приехав в Тульчин, я узнал, что Пестель под присмотром, что Аврамов также вызван, что Барятинский отправился к Сабанееву и что следствие началось и многие арестованы. Как говорит пословица, j'ai du faire bonne figure a mauvais jeu [Я должен был делать хорошую мину при плохой игре (фр.)].

Явившись к главнокомандующему графу Витгенштейну, этот добрый старик принял меня по обыкновению очень ласково. Я привез присяжные листы от полков 19-й дивизии, но присяжные листы на верноподданничество императору Константину, потому что отречение его от престола еще не было известно, и как у нас в России правительственно ничего не делается ладно, в возвращенных от Польши губер[ниях], состоящих под ведомством Константина Павловича, было им запрещено гражданским властям и жителям ему присягать, а войска, не состоящие под его начальством, присягали ему. При разговоре с графом он меня спросил: «А что ты, князь, кого ты признаешь государем?» Я ему отвечал: «Того, которому вы присягнете». Он мне отвечал: «Я за Константина как старшего по престолонаследию». Тут я просил графа позволения отлучиться из Умани, чтоб отвезти жену мою в Болтушку для родов. Он мне сказал: «Поезжай, но не замедли и особенно не заезжай в Каменку к Давыдову». Вот один только был его намек о моем причастии к тайному обществу. Воротясь на квартиру, где я остановился, и зная, что Пестель находится у дежурного генерала Байкова, я в виде попытки с Пестелем свидеться, под предлогом переговора о продовольствии дивизии, пришел к нему и неожиданный им взошел к нему и застал Байкова, пьющего чай с Пестелем. Хоть Байкову не по нутру был мой приход, но не выгнать же ему меня, и был у меня с ним общий разговор о продовольствии дивизии, и чтоб дать знать Пестелю, что я увижусь с Юшневским, главой Тульчинской думы, я попросил у Байкова по случаю грязи в Тульчине, чтоб он мне на это посещение дал дрожки, и он с согласием очень рад был избавиться от незваного и затруднительного для него гостя. Покамест закладывали дрожки, вдруг внезапно прибыл фельдъегерь из Таганрога, и для получения депеш Байков должен был идти в соседнюю комнату, но не спускал глаз ни с меня, ни с Пестеля. В этот промежуток я тихим голосом сообщил Пестелю, Что на него сделал донос Майборода, что мне добрым знакомым, хотя и не членом общества, было сообщено. На это Пестель так же вполголоса: «Смотрите, ни в чем не сознавайтесь, я же, хоть и жилы мне будут тянуть пыткой, ни в чем не сознаюсь. Одно только чтоб сделали, это «Русскую правду» чтоб уничтожили, одна она может нас погубить». Тут вернулся Байков, и мой разговор с Пестелем невольно прекратился. Я опять повторил Байкову, что я еду к Юшневскому, чтоб указать Пестелю, что передам к исполнению его слова. Но, к несчастью, «Русскую правду» не уничтожили, а закопали в одном огороде — в деревне Клебани, и впоследствии укажется, что она была отыскана и была уликою главною против Пестеля и всех членов тайного общества.

Я не застал Киселева в Тульчине, он с инквизитором Чернышевым тогда был в Линцах на квартире Пестеля, а я, желая даже избегнуть встречи с ним и желая иметь обязанность при крутых обстоятельствах, мне грозивших, скорее свезти беременную на сносе жену в приют ее семейства, принял обратный путь в Умань, куда уже прибыл за полночь. Первым занятием моим было, хоть не подробно, а слегка обозначить всю сумятицу происшествий в Тульчине, и сказал жене, чтоб не дать подозрений прислуге моей,— зажечь камин будто для того, что озяб дорогой, а мой вид был уничтожить разные бумаги, которые могли бы компрометировать меня, и камин был зажжен, и бумаги кинуты и обращены в пепел. В числе сих бумаг было нераспечатанное мною письмо от Бестужева-Рюмина члену Польского общества, назначенного этим обществом для переговоров между двумя обществами. По некоторым обстоятельствам я не передал это письмо по адресу, лично не знал о его содержании, и, несмотря на это, при Следственной комиссии Петербург [ской] это письмо было известно слово в слово, и это письмо многим и мне был обвинительный факт.

На другой же день моего возвращения в Умань я повез жену в Болтушку и прибыл туда, переночевав в Матусове у Алексея Петровича Орлова, и к обеду был у тестя моего. Тут я узнал некоторые обстоятельства о разгаре, принятом по поимкам существования тайного общества [Так в оригинале.] и об аресте некоторых лиц, тут я узнал о положительном признании Николая императором и происшествии, хоть вскользь еще, 14-го дек[абря] в Петербурге. Хоть с сокрушенным сердцем должен был расстаться с женой и воротился уже один в Умань. Как Корнилов был еще в отсутствии, получено мне было приказание из Главной квартиры привезти дивизию к присяге уже Николаю Павловичу. Собрав Днепровский полк, и это учинил и поехал в Ставище, чтобы та же сделать с Азовским полком — и было исполнено, но, возвращаясь из Ставища в Умань, я встретил посланца с летучей военной почтой, где уже возвратившийся дивизионный командир Корнилов давал приказание Азовскому полку мимо меня и приказывал также прямо полковому командиру, относясь к нему мимо меня. Тут же я ясно увидел, что и мой черед, если еще не преследования, но начало опалы начинается. Возвратясь в Умань, явился по долгу службы к дивизионному командиру, который, избегая каких-либо служебных отношений, не преставал частно о многом говерить и передал мне многие подробности о 14-м декабря], как самовидец, и обычным язвительным его языком выказывал, как при этом обстоятельстве царедворцы, исключая самого императора Николая, потеряли голову и как легко бы было возмутившимся стать твердой ногой и с успехом в их предприятии. Возвращение мое в Умань одиноким было, сколько мне помнится, в последних числах декабря 25-го [В оригинале ошибочно: 26-го.] года, как я получил из Болтушки известие, что жена благополучно разрешилась от беременности 2-го или 3-го января623, но помню, что эту весть получил 4-го янв[аря] за полдень. Добрая эта весть, заставшая меня среди обстоятельств весьма сложных и бойких, поставила меня в затруднение о поездке к ней по долгу мужа и отца, и я пошел к Корнилову объяснить о моей радости и просил у него позволения ехать к жене, хоть на несколько часов. Корнилов мне сказал: «Позволить не могу как начальник, но как отец и муж могу смотреть сквозь пальцы на вашу отлучку». Мне довольно этого было, и сейчас в путь. В это время был Витт в Умани, по близкому моему знакомству с ним я и ему сказал о моей радости и о затруднении моем решиться ехать к жене, но он по обычному его двуличию даже поддержал меня в решении поездки, и я ночью же в путь. Прибыл в Болтушку 5-го рано утром обрадовать жену и ее семейство, взглянуть на новорожденного первенца, и тут я узнал о многих подробностях арестов и восстании 14-го дек[абря] и Сергее Муравьеве — обстоятельства, уже ясно выдвинувшие к преследованию явным образом всего тайного общества, а перед рассветом 7-го числа получил я нарочного от Корнилова с письмом, объясняющим мне (хоть ложно), что моя бригада двинута против Черниговского полка и о необходимости для меня прибыть к оной. Я еще не догадывался, что это от Корнилова уловка, присланный с письмом офицер не знал или, знавши, не высказывал ничего, и эта неизвестность продолжалась до половины пути, где я встретил отправленного из моего Уманского дома тайного посланца, который объявил мне, что к моему дому приставлен часовой и вхожие двери запечатаны. Тут уже все разъяснилось мне и повергло мое сердце в грусть не потому, что последствиями на меня нагрянет, но по впечатлению, которое последует на жену, лежащую на родильном одре.

Приехав в Умань, я прямо на свою квартиру, но была уже ночь и впуск меня был воспрещен. Я к Корнилову, который не грозно, но с добросердечием объяснил мне, что за мной прислан фельдъегерь из Петербурга, куда меня должно доставить арестованным, и что обыск у меня на квартире я сдачу фельдъегерю учинят завтра, 7-го ян[варя], а покамест я отдохну у него. Сон не шел мне на глаза, думая о положении жены.

На другой день Корнилов со всем дивизионным штабом и мною пошел на квартиру, все бумаги, состоящие у меня (но все пустые), запечатав, отдал фельдъегерю, взял шпагу мою и также с ярлыком отдал фельдъегерю и потом протокол моего ареста, подписанный всеми членами дивизии. Препровождение мое арестованным и в сопутствии фельдъегеря, наконец, достигло его цель приездом в Питер. Сперва привезли меня к так называемому тогда Шепелевскому дворцу, где жил начальник штаба e|гo] и[мператорского] величества] барон Дибич. Фельдъегерь пошел доложить о моем прибытии, или, лучше сказать, привозе, а я остался на повозке под караулом казака, который препровождал нас от заставы. Фельдъегерь возвратился и повел меня в Главный штаб к дежурному генералу Потапову. Опять фельдъегерь пошел за приказанием и неизвестным мне поручением, ему данным, а я остался в повозке опять под присмотром казака. Во время Отсутствия фельдъегеря к Потапову приехал адъютант Дибича князь Петр Иванович Трубецкой, поспешно взошел на квартиру дежур[ного] ген[ерала] и поспешно возвратился и приказал ямщику ехать в Зимний дворец, не входя со мной в разговор, хотя он коротко был со мною знаком. Меня привезли к той части дворца, которая тогда называлась Конюшенным двориком, повели меня подвалами, и это было уже перед вечерней зарей, по этим подвалам, где, по крайней мере, в полном вооружении был батальон гвардейской пехоты. Я выставляю это обстоятельство как доказательство, что даже по истечении месяца от 14-го декабря по боязни ли или по предположению, что может еще вспыхнуть мятеж, принимались меры осторожности. Итак, проводимый чрез эти подвалы, выведен я был на лестницу Эрмитажного въезда с Невы и введен в переднюю комнату и, по докладе обо мне, введен в прилегающую залу, из которой выходил тогда Басаргин, адъютант Киселева, арестованный в Тульчине и привезенный в Питер.

Взойдя в эту залу, я увидел, что в ней за письменным столом сидит ген[ерал]-адъ[ютант] Василий Васильевич Левашов, старый однополчанин мне по Кавалергардскому полку. Он вышел доложить госуд[арю] о моем прибытии, а я остался несколько минут один, что мне дало случай взглянуть на бумаги, лежащие на столе, а именно показания Басаргина, Лемана и Якушкина, вероятно, допрошенных Левашовым до моего привода к нему. Из беглого кратковременного взгляда на эти бумаги я узнал, что все трое, особенно Басаргин и Якушкин, не утаивали принадлежности их к тайному обществу, но в очерке только «Зеленой книги», т[о] е[сть] устава общества до перемены оного устава после Московского конгресса. Леманский же допрос — не имел времени на него взглянуть. Тут явился сам государь импер[атор] Николай в сопровождении Левашова, и первый мне оказал, тогда еще не гневно: «От искренности ваших показаний зависит ваша участь, будьте чистосердечны, и я обещаю вам помилование». Государь вышел, и я остался глаз на глаз с Левашовым. Начался допрос, и я, руководствуясь теми данными, которые успел прочесть, как выше пояснил, и в убеждении из многих прежде известных мне данных, что существование общества известно, я мои показания делал в очерке «Зеленой книги». Как Левашов ни домогался от меня более подробных объяснений, выставляя и прежние наши товарищеские сношения, и преданность к зятю моему Петру Михайловичу, и поэтому и мне, но я все-таки не выходил из очерка устава «Зеленой книги». Левашов взял мой допросный лист и пошел к государю, и вскоре они опять воротились ко мне. Государь мне сказал: «Я...