ДОКУМЕНТЫ | Документы
Компиляция из нескольких печатных публикаций
Декабристы в Чите и Петровском заводе: сборник материалов
Н. И Лорер. Записки (фрагменты)
…Да позволено мне будет теперь сказать несколько слов о нашем почтенном коменданте, которому с особенным сердечным удовольствием посвящу несколько слов признательности. Генерал Лепарский – 70-летний, старик, уроженец польский. Сорок лет прослужил он в русской кавалерии и в последнее время пред назначением своим в коменданты командовал конно-северским полком, коего шефом считался в<ел>. к<н>. Николай Павлович. Этому-то обстоятельству Лепарский обязан, что был коротко известен с хорошей стороны своему ближайшему начальнику. Государь возымел благую мысль назначить Лепарского комендантом Нерчинских рудников, где он, впрочем, бывал только наездом, а не постоянно <и> находился при нас, в Чите. Генерал был человек образованный, знал иностранные языки, и между прочим и латинский, и воспитание получил в иезуитском училище. Он был кроток, добр и благороден в высшей степени, но крепко боялся доносчиков и шпионов, которых называл шпигонами. Перед назначением в Нерчинск его потребовали в Москву, и все товарищи его по службе, считая его либералом, полагали, что и он скомпрометирован, избегали с ним сношений явных и думали, что больше с ним не увидятся. Но они ошиблись, старик был принят хорошо и поехал в Петербург получить новое назначение и инструкцию насчет нас. В Петербурге составился тогда особенный комитет из председателя Дибича и членов: Чернышева, Бенкендорфа и других для обсуждения нашего содержания, сохранения нашего здоровья и мер к ограждению нашей безопасности, т. е. составления штата наших тюремщиков. Лепарский приглашен был присутствовать при этих совещаниях. Так как в этом ареопаге все меры клонились более к строгости, лишениям, то Лепарский осмелился однажды выразиться: «Для сохранения здоровья этих людей нужен медик, нужна аптека, нужен священник». Тогда Дибич ему грубо сказал: «Вы приглашены сюда в комитет слушать, а не рассуждать», – Лепарский тотчас же встал с своего места и вышел. Когда, без него уже, все было решено, ему вручили инструкцию и велели явиться к государю. Государь прочел ее, сделал несколько замечаний, исправлений и, вручая ее ему обратно, прибавил: «Смотри, Лепарский, будь осторожен, за малейший беспорядок ты мне строго ответишь, и я не посмотрю на твою 40-летнюю службу. Я назначил тебе хорошее содержание (и действительно, Лепарский получал 22 тысячи руб. ассигнациями в год; плац-майор – 6000, плац-адъютанты – по 3000), которое тебя обеспечит в будущем. Инструкции, кто бы у тебя ее ни потребовал, никому не показывай. Прощай с богом!» Когда Лепарский вышел от государя, как нарочно ему попался Дибич и тотчас же осведомился, читал ли государь инструкцию и что в ней переменил, и хотел ее взять у Лепарского и посмотреть, но генерал, помня слова государя и желая посердить Дибича, не дал ее ему, несмотря на то, что тот требовал ее именем своим, начальника штаба.
Странное стечение обстоятельств, – Лепарский сам это рассказывал: будучи поручиком еще <17>91 году, он провожал в Сибирь польских конфедератов, взятых в плен, а теперь ему случилось быть стражем, так сказать, русских конфедератов. Лепарский принял назначение тюремщика нашего, но выговорил себе ограничение наблюдать только за политическими преступниками и в особенности брался отвечать только за нас. Ему дано слово, и нас содержали одних. С самого начала понимая всю несообразность собрать нас всех 125 человек в Нерчинске и смешать с толпой в 2000 человек каторжников (варнаков), он решился приехать в Читу, за 700 верст ближе Нерчинска, и здесь собирал нас по мере присылки из Петербурга и доносил государю и Бенкендорфу как шефу жандармов причину, побудившую его к такому действию до постройки нам особливой государственной тюрьмы. В самом деле, независимо от того, что совокупное содержание наше с отъявленными элодеями отягчило бы наше положение, Лепарский весьма справедливо опасался и беспорядков между людьми, которым жизнь – копейка и которые готовы на всякую выходку: нас легко могли обкрадывать, обижать и даже сделать un coup de main {внезапное нападение (фр.).} и освободить.
…Устроив мало-помалу свое материальное довольствие, мы не забыли и умственного. Стоило появиться в печати какой-нибудь замечательной книге, и феи наши уже имели ее у себя для нас. Газеты, журналы выписывались многими, а Никита Муравьев даже перевез в Сибирь всю богатую библиотеку своего отца для общего употребления. Между нами устроилась академия, и условием ее было: все, написанное нашими, читать в собрании для обсуждения.
Так, при открытии нашей каторжной академии Николай Бестужев, брат Марлинского, прочитал нам историю русского флота, брат его Михаил прочел две повести, Торсон – плавание свое вокруг света и систему наших финансов, опровергая запретительную систему Канкрина и доказывая ее гибельное влияние на Россию. Розен в одно из заседаний прочел нам перевод Stunden der Andachf (часы молитвы), Александр Одоевский, главный наш поэт, прочел стихи, посвященные Никите Муравьеву как президенту Северного общества. Он читал отлично и растрогал нас до слез. Дамы наши послали ему венок. Корнилович прочел нам разыскание о русской старине. Бобрищев-Пушкин тешил нас своими прекрасными баснями, из которых одна хранится у меня и теперь.
В числе нас находился бывший надворный советник Вольф, медик главнокомандующего Витгенштейна. Казалось бы, для чего Пестелю принимать доктора в члены общества? Но судьба готовила нам нашего общего спасителя. Сосланный с нами на 15 лет в Сибирь, почтенный ученый доктор Вольф, друг Шлегеля, пользовал наших дам, детей и всех нас самих. С самого начала прибытия он занялся устройством аптеки, которую и организовал в одном пустом отделении острога. Выписали лекарства из Москвы, Петербурга, Лондона и Парижа. Игельстром, бывший капитан саперов, добровольно принял на себя должность помощника. Вольф получил позволение выходить с часовым из острога, и бедный провожатый этот не успевал, бывало, следить за своим пленником в железах, которые для добрых дел его и не стесняли.
Однажды старик Лепарский смертельно занемог. Что делать? Вольфа пригласить нe приходится, а на молодого врача при инвалидной команде, боявшегося и приступить к такому важному больному, плохая надежда. Лепарскому делалось хуже и хуже, и наши дамы упрашивали его довериться Вольфу. Делать нечего. 70-летнему старику жить хотелось – послал за Вольфом. Осмотрев больного, доктор нашел, что Лепарский опасно болен, и на вопрос генерала, может ли он взяться за его лечение, Вольф отвечал утвердительно, но предупредил, что он лишен права лечить официально, что рецепты его не примутся ни в одной аптеке, а что главное, в случае смерти коменданта иркутская управа обвинит его, чего доброго, в отравлении генерала, а предложил велеть госпитальному доктору, по указаниям своим, прописывать лекарства под его диктовку. На этом порешили; Вольф пользовал Лекарского и вскоре вылечил. В знак благодарности комендант особенно рекомендовал доктора графу Бенкендорфу, и вскоре пришло из Петербурга повеление с собственноручною надписью государя: "Талант и знание не отнимаются. Предписать иркутской управе, что все рецепты доктора Вольфа принимались, и дозволить ему лечить".
… Все наше дружное общество старалось своими руками услаждать существование наших утешительниц в замену их благодеяний. Между нами появились мастеровые всякого рода: слесаря, столяры, башмачники, которых изделия по правде соперничали с петербургскими. Главою и двигателем всего этого был, бесспорно, Николай Бестужев. У него были золотые руки, и все, к чему он их ни прикладывал, ему удавалось. Он был отличный писатель, астроном, поверял и чинил наши часы, устроил в нашем дворе солнечные, по которым и Лепарский поверял свои карманные. Вскоре товарищи возделали свой собственный огород на отведенном поле – и тут без Бестужева не обошлось: он придумал и устроил поливательную машину. В свободное время он снял все наши портреты и даже самого Лепарского, который ему и подарил.
… Дамы наши чрезвычайно полюбили старика нашего Лепарского и уважали его глубоко, хотя часто тревожили его и мучили просьбами неисполнимыми. Уж ежели, бывало, пригласят они коменданта к себе, то, наверное, для того, чтоб просить что-нибудь для мужа, а Лепарский между тем ни разу не позволил себе преступить законов тонкой вежливости и постоянно являлся к ним в мундире, так что однажды Муравьева заметила ему это, а оп простодушно отвечал: «Сударыня, разве я мог бы явиться к вам в сюртуке в вашу гостиную в Петербурге?» Лепарский всех наших дам уважал, как благовоспитанный человек, но, кроме того, постоянно старался не обижать щекотливого положения их и часто в шутку говаривал, что <лучше> желает иметь дело с 300 государственными преступниками, чем 10 их женами. «Для них у меня нет закона, и я часто поступаю против инструкции», – прибавлял он.
…Наконец-то приехали из Петербурга с планами и сметами инженеры для устройства, сообща с Лепарским, государственной тюрьмы для нас. Странное стечение обстоятельств! Планы и сметы утверждены в Петербурге в один и тот же день, как подписан мир с Турциею в Адрианополе! Итак, по всему видно, нам решительно приходится кончать век наш в заточении и переходить из одной тюрьмы в другую, а многим из нас еще нужно доживать свои длинные годы ссылки в Сибири - кому 20 лет, кому 18, кому 15, а мне 4, ибо я прожил в Чите четыре года, да нам сбавлено по году при рождении в<ел>. к<нязя> Михаила Николаевича. Так, молодому Захару Чернышеву по этому случаю удалось сократить свою каторжную работу на срок менее года, и он сослан был на поселение в Якутск. Тут, видимо, действовало провидение, потому что З. Чернышев и сослан-то был только по проискам родственника своего Александра Ивановича, рассчитывавшего на его 20 000 душ наследства. Но председатель Государственного совета Николай Семенович Мордвинов отстоял законных, прямых, ближайших родственников и присудил состояние старшей сестре Захара Чернышева, бывшей замужем за Кругликовым. Тогда же она получила указ именоваться впредь графинею Чернышевой-Кругликовой. Известная своим влиянием в то время на петербургское общество старуха Наталия Кирилловна Загряжская, из дому Разумовских, не приняла генерала Чернышева к себе и закрыла для него навсегда свои двери, да и весь Петербург радовался справедливому решению. Они же были так редки, да и их мог произносить только такой человек, каким был Мордвинов.
Скоро комендант наш с инженерами поехал в Петровский завод для выбора места для нашей тюрьмы. Петровский завод ближе к Иркутску 700 верстами дальше от Нерчинска и варвара Бурнашева. И за то благодарение богу! Скоро место было избрано, постройки начались, и я в своем месте опишу нашу тюрьму. У меня хранится план этого заведения, снятый Бестужевым, а фотография общего вида, снятая впоследствии, конечно, украшает стену моего кабинета. Говорили, что целый лес был вырублен в продолжение полутора года для построения нашей тюрьмы и 1000 работников приложили к нему свои искусные руки. Все это делалось втайне от нас, но дамы наши успели уже все узнать, а А. Гр. Муравьева, пригласив к себе главного инженера-строителя, даже вручила ему сумму, кажется до 10 000 руб., для одновременного построения и для нее удобного помещения возле тюрьмы, с библиотекой, биллиардной и детской, потому что бог дал ей в это время дочь.
Глава XIII
Переход на Петровский завод. – Случай с Волконскими. – Мнение бурят о причине нашей ссылки. – Новый острог. – Смерть А. Г. Муравьевой
Так или иначе дождались мы наконец до вожделенного дня, когда получен был наш маршрут на следование в Петровский завод. Переходы были рассчитаны с дневками, но нам запрещено было останавливаться в деревнях. Правительство боялось, верно, что мы заразим жителей либерализмом... 20 августа был днем нашего переселения, но когда мы пустились в путь, нам стало жаль нашей Читы, где мы уже попривыкли и обжились. Наши поселенки должны были побросать свои жилища, свое хозяйство, а Е. П. Нарышкина продала свой домик за 2 головы сахару. Они поехали в Петровский завод прежде нас, чтоб приготовить для своих мужей все необходимое. Нарышкина уехала в четвероместной карете в 10 лошадей, Муравьева и прочие за ней последовали, и только бедная Волконская, быв на сносе, волею и неволею должна была на некоторое время оставаться в Чите без мужа и без доктора, которых комендант не мог ей оставить. На руках у попадьи, у которой нанимала квартиру, эта мужественная женщина осталась одна и имела столько характера, что до последней минуты утешала еще своего мужа.
День нашего выступления был пасмурен и дождлив. Жители провожали нас до плота, устроенного на реке Стрелке, бывшей в то время в разливе. Наша колонна разделена была на две партии: первую сопровождал Лепарский в тарантасе с Вольфом, вторую, в которой и я находился, вел племянник его, плац-майор Лепарский. Шествие наше было радостное, почти торжественное; дорогой восхищались мы свободой, природой, рвали половые цветы, могущие украшать любую петербургскую оранжерею. На ночлегах нам заранее выставлялось несколько бурятских юрт. Кухня с почтенным хозяином нашим Розеном всегда была впереди. Погода сделалась прекрасною, и Лепарский всегда умел располагать нашу стоянку на привлекательнейших местах, на берегу реки и ручья. Целые полки бурят сопровождали Лепарского как дивизионного начальника, а потому шум, суета нас не оставляли ни на минуту.
На одном переходе мы встретили отличную коляску, запряженную шестериком, с бурятом в лисьей шапке на козлах и с двумя таковыми же бурятами на запятках. В коляске сидел мальчик в шелковой зеленой шубе, в шапочке, отороченной бобровым мехом к украшенной наверху голубыми шариками из стекляруса, вроде короны. На боку его болталась сабля с серебряным темляком, а на шее – золотая медаль на анненской ленте. Нам сказали, что это сын хана, его прямой наследник и начальник бурят, которых считается до 60 000 человек. Он сопровождал нас верхом на небольшой серенькой лошадке. На одной дневке он дал нам презанимательное представление, приказав выпустить на равнине оленя и пустившись со своими за ним вдогонку. Искусно пущенные стрелы свалили прекрасное животное, и оно попало к нам на кухню.
Разные упражнения довершили праздник, а юноша подъехал к нашей толпе, как бы выжидая награды, и мы отблагодарили его несколькими фунтами табаку, которыми он очень, кажется, остался доволен.
На дневках дикие буряты постоянно были с нами и напряженно следили за игрою в шахматы. Раз один из наших игроков уступил ему свое место, и бурят стал играть с Трубецким, – к удивлению нашему, отлично. Известно, что игра эта перенесена в Европу из Китая я Монголии и ведется так же, как и у нас, с тою разницею, что королева ходит, как наш конь, и вместо нашей туры у них слои. Буряту, сильно нападавшему на Трубецкого, который начал рокировать, очень не поправилась эта манера игры, и он, в знак неудовольствия, качал головою, однако выиграл партию. На другой день я искал этого славного игрока, чтоб снова с ним сразиться, и с огорчением узнал, что он лежит больной, получив за какой-то неважный проступок от своего хана пятьдесят плетен.
Не помню где-то дорогою нас встретил фельдъегерь из Петербурга. Для нас, отверженных, всякое малейшее происшествие, случай – эпоха. Пошли догадки: зачем? за кем? Облегчение ли нашей участи привез он, а может быть, кого-нибудь из нас схватят и увезут так, что и следа по нем не останется? На этот раз этот посланный был вестником мира, ибо, хотя и взял из среды нашей Волконского по высочайшему повелению, но с тем, чтоб отвезти его обратно в Читу к жене в родах. Причиной такой внимательности царской было вот что, как мы узнали впоследствии: мать Волконского, первая статс-дама при дворе, жила в самом дворце – на ее дочери женат к<н>. Петр Михайлович Волконский – и пользовалась постоянно особенным вниманием всей царской фамилии. Узнав однажды, что при переселении нашем из Читы в Петровский завод невестка <ее>, а супруга ее сына, беременная оставлена одна на произвол случайностей и разлучена с мужем, старуха так возмущена была этой неуместной строгостью, что не вышла к столу царскому. Государь заметил, само собой разумеется, ее отсутствие, спросил о причине неудовольствия княгини и, узнав, в ту же минуту отправил нарочного в Сибирь с приказанием оставить Волконского при больной жене. Фельдъегерь сделал это путешествие в 16 суток, и бедная княгиня успокоилась.
Так подвигались мы к месту нашего вечного заключения. Хотя на дворе был август месяц, но богатая сибирская флора щедро рассыпала свои дары, и мы, как бы прогуливаясь в роскошном саду, собирали дорогой превосходные букеты, а ученый Вольф ботанизировал. На ночлегах тешились мы окружающими бурятами и кормили их нашей европейской кухней, от которой они были в восторге, а в особенности с жадностью ели всякий жир. Однажды кто-то спросил одного из этих дикарей, знает ли он, за что мы сосланы, и он отвечал: «Знай... султан – так», – и провел ладонью по шее... «Совсем не так,– отвечал ему вопрошатель, – мы хотели, чтоб всякий бурят был равный с ханом и генерал-губернатором перед законом!» Бурят ничего не понял, конечно, и бессмысленно улыбнулся только...
На последней станции к Петровскому заводу нас встретили, смешались с нами и проходили в нашей толпе богато одетые крестьяне.
– Бывали ли вы в Петровском заводе, ребята?
– Как не бывать, мы там плотничали...
– Хорошо ли нам там будет?..
– Ох, господа, худо: строение без окон...
– Как без окон?..
– Казематы, что мы строили, без окон... мы и сами удивлялись, когда строили. Что, мол, это за порядки? Но нам сказали, что так план прислан из Питера.
Рассказ этот сильно нас опечалил, и мы в раздумье сделали последние версты нашего длинного пути.
С небольшого возвышения нам открылся, наконец, Петровский завод с казармами и огромное, длинное Строение с красной крышей и многими белыми трубами. Здание походило на конюшню для жеребцов и было нашею Prison d'Etat {Государственной тюрьмой (фр.)} У ворот здания мы сошлись с первою партиею под начальством Лепарского.
Ворота тяжело скрипели на петлях, когда один из наших товарищей, держа лист иностранной газеты, громко объявил нам, что во Франции – революция, что Карл X бежал в Англию, а мы, как бы сговорившись, толпой двинулись в нашу темницу с песнею la marseillaise.
Каждый искал себе удобного номера и хорошего соседа по вкусу и наклонностям. Я вошел в No 12 и решился там основаться. Луч света едва прокрадывался из окна в коридор против моей кельи. Жилище мое – совершенный чулан, ни кровати, ни стула, ни стола. Недолго думая, я собрал свой скарб, сложил в углу и по-солдатски лег спать с мыслию, что утро вечера мудренее и оно, может быть, научит меня, как лучше устроиться здесь еще на 5 лет. Какая перспектива!
А. Г. Муравьева нашла свой домик готовым и ночевала уже в нем; Трубецкая, Нарышкина, Волконская, Давыдова и проч. также понастроили себе хорошеньких домиков, и опять образовалась европейская колония, Между сосланными не нашей категории нашлись мастеровые разного рода и за хорошую плату скоро снабдили нас всем необходимым. Помню, из них много было дворовых людей аракчеевских, <сосланных> за убийство его любовницы.
Эти люди рассказывали нам такие ужасы про своего прежнего господина, что сердце, бывало, содрогается. На другой день мы осмотрелись,– и вот описание нашего острога: он был построен четырехугольником по 1/4 версты в каждом фасе и внутри был разделен на четыре отдела высоким частоколом с воротами, так что мы могли внутри сообщаться. Одно из сих отделений предназначалось для женатых, <но жены>, однако ж, как я сказал, не жили в остроге, имея свои дома, ко приходили на целые дни, чтоб проводить их с мужьями, и зачастую приглашали кого-либо из нас к своим обедам.
Прислугу не впускали в ограду нашей тюрьмы, и дамы наши с помощью нас сами приносили все нужное для трапезы, а мы им помогали. Кельи их были убраны коврами, картинами и роялями, на которых часто раздавались звуки Россини или романсы Бланжини и потрясали длинные, мрачные коридоры наши. Говорят, что когда в Петербурге в высшем обществе узнали, что мы живем в темных тюрьмах, то общее мнение громко обвиняло правительство за бесчеловечное с нами обращение, и будто бы государь, уведомленный об этом Бенкендорфом, тотчас же разрешил прорубить для нас окна, что вскоре в самом деле и было сделано. Но как? Окна, по повелению из Петербурга и по тамошним планам, были сделаны узкие и под самым почти потолком, а решетки все же много отнимали света, особенно у людей, занимающихся рисованием. Помню, что Бестужев срисовал во многих экземплярах наше печальное жилище, и рисунки его рассеялись по всей России и даже попали к императрице, которая просила чрез 3-е отделение доставить ей виды жилищ наших дам и вклеила их в свой альбом.
Однообразно текло время нашего заключения, и приближался срок для некоторых, окончивших его. Я был в числе тех, которые из первых оставили Петровский завод…
А. Е. Розен. Записки декабриста (фрагменты)
...В Чите жили мы четыре года. Это заключение было временное; постоянное же готовилось для нас недалеко от Верхнеудинска, в Петровском железном заводе, когда в первый год прибытия нашего в Читу посланы были инженерный штаб-офицер с помощниками выстроить огромную тюрьму, по образцу исправительных домов в Америке. Это новое капитальное здание было окончено летом 1830 года, и комендант наш получил повеление переселить нас туда. Сборы наши были не важны: уложили чемоданы, подарила жителям овощи и плоды огорода и всю деревянную побуду нашего хозяйства. Назначено было идти двумя отрядами, потому что дорогою предстояло худое тесное помещение, по местности ненаселенной. Первую партию вел плац-майор подполковник Лепарский, племянник нашего коменданта, а вторую – сам комендант. Каждая партия имела достаточное число конвойных солдат и казаков. Для вещей были наняты подводы; ехать было дозволено только больным и раненым, как-то: Фонвизину, Трубецкому, Лунину, Волконскому, Якубовичу, Швейковскому, Митькову, Давыдову и Абрамову. Через каждые два дня перехода имели дневки; поход наш, слишком в семьсот верст, продолжался сорок восемь дней. Дамы наши провожали нас несколько переходов, но, не имея спокойных помещений, поехали вперед до Верхнеудинска, откуда дорога вела по местам, хорошо населенным...
...Несколько дней сряду переходили мы из долины в долину; со всех сторон горы, так что следы пути были видны за версту, а там поворот и опять новая гора и новая долина. Местами показывались бурятские табуны; лошади большею частью были все белые и светло-серые малорослые; при них конные пастухи с ружьями, луками и стрелами и двухколесные арбы с войлочными юртами, женами и детьми...
...Наши проводники и подводчики из бурят не имели при себе ни хлеба, ни запасов, а дважды в сутки по очереди удалялись из лагеря, на полчаса убегали в лесок и насыщались там одной брусникой. Постепенно они стали с нами сближаться. Целая куча их собралась вокруг столика, за коим Трубецкой и Вадковский играли в шахматы. Лица зрителей представляли не простое любопытство, но знание этой игры. Одному из них предложили сыграть партию; он победил лучших наших игроков, объяснив им, что эта игра с детства им знакома...
...За две недели до выступления нашего из Читы я получил письмо от моей жены со станции Степной, где она была задержана страшным наводнением, иначе она застала бы меня еще в Чите...
...В Ононском бору была дневка. Я провел целый день с товарищами, стоял в одной палатке с братьями Бестужевыми и Торсоном; они, как бывшие моряки, приготовили себе и мне по матросской койке из парусины, которую привешивали к четырем вбитым кольям, так что мы не лежали на земле.
После обеда легли отдохнуть, но я не мог уснуть. Юрты наши поставлены были близ большой дороги, ведущей в лес через мостик над ручьем. Услышав почтовый колокольчик и стук телеги по мостику, я выглянул из юрты и увидел даму в зеленом вуале. В мгновение я накинул на себя сюртук и побежал навстречу. Н. А. Бестужев пустился за мной с моим галстуком, но не догнал; впереди пикет часовых бросился остановить меня, но я пробежал стрелой; в нескольких десятках саженей от цепи часовых остановилась тройка и с телеги я поднял и высадил мою добрую, кроткую и измученную Annette. Часовые остановились. В первую минуту, я предался безотчетной радости, – море было по колено! Но куда вести жену? Она едва могла двигаться после такой езды и таких душевных ощущений.
К счастью, пришел сейчас плац-адъютант Розенберг, который сказал, что получил предписание от коменданта поместить меня с женой в крестьянской избе и поставить часового. Вопросы и ответы о сыне, родных длились несколько часов...
...Через несколько дней мы достигли берегов Селенги, самых прелестных н величественных. Представьте себе реку широкую, берег с одной стороны окаймлен высокими скалами, состоящими из разноцветных толстых пластов, указывающих на постепенное свое образование от времен начальных, допотопных. Гранит красный, желтый, серый, черный сменяется со шпатом, шифером, известковым камнем, меловым и песчаным. В некоторых извилинах дорога проложена по самому берегу реки; слева – вода быстро текущая, прозрачная, чистейшая, а справа – высятся скалы сажень на шестьдесят, местами в виде полусвода над головою проезжающего, так что неба не видать. Далее вся скалистая отвесная стена горит тысячью блестками всех цветов. По обеим сторонам реки – холмы перерезывают равнину, на равнине издали видны огромные массы гранита, как бы древние замки с башнями. Вероятно эти массы подняты были землетрясением, извержением огня; берега Байкальского озера подтверждают такое предположение. В самом озере, называемом также Святым морем, есть места неизмеримой глубины. Паллас, знаменитый путешественник в царствование Екатерины Великой, описывает эту страну и ставит ее с Крымом в число самых красивых и самых величественных из всех им виденных; не знаю, был ли он на Кавказе и за Кавказом? – Точно, природа там красавица, но не достает там людей, способных и умеющих ею наслаждаться; небольшое население пользуется привольною и плодородною почвою с величайшей беспечностью и леностью...
...От города Верхнеудинска мы свернули с большой дороги влево; через три перехода прибыли на дневку в обширное селение Тарбагатай, похожее с первого взгляда на хорошие ярославские села, по наружному виду жителей и просторных домов. Здесь и на протяжении пятидесяти верст кругом, живут все семейские, так поныне называются обитатели нескольких деревень, которых деды и отцы были сосланы в царствование Анны Ивановны в 1733 году и Екатерины Великой в 1767 году за раскол, большею частью из Дорогобужа и из Гомеля. Им дозволено было продать все свое имущество движимое и переселиться в Сибирь с женами и детьми, отчего и получили наименование семейных или семейских. Прибыв за Байкал в Верхнеудинск, они явились там комиссару, который от начальства имел повеление поселить их отдельно в пустопорожнем месте. Комиссар повел их в конце великого поста в дремучий бор по течению речки Тарбагатай, позволил им самим выбрать место и обстроиться, как угодно, дав им четыре года льготы от платежа подушных податей. Каково было удивление этого чиновника, когда он посетил их через полтора года и увидел красиво выстроенную деревню, огороды и пашни в таком месте, где два года тому назад был непроходимый лес...
...Нам оставалось еще четыре перехода до нового места заточения; я упросил жену ехать вперед, чтобы приискать квартиру для себя и прислуги и запастись всем необходимым на первое время. С последним ночлегом кончилась моя должность хозяина. Накануне прибытия в Петровский завод получили письма и важные новости о Июльском перевороте во Франции, совершившемся в три дня. Всякому приятно приблизиться к цели своего похода; не так было для нас, приближавшихся 22 сентября к новой тюрьме. В широкой и глубокой долине показалось большое селение, церковь, завод с каменными трубами и домами, ручей, а за ручьем виднелась длинная красная крыша нашей тюрьмы; все ближе и ближе и наконец увидели мы огромное строение, на высоком каменном фундаменте, о трех фасах; множество кирпичных труб, наружные стены – все без окон, только в средине переднего фаса было несколько окон у выдавшейся пристройки, где была караульная, гауптвахта и единственный вход. Когда мы вошли, то увидели окна внутренних стен, крыльца и высокий частокол, разделяющий все внутреннее пространство на восемь отдельных дворов; каждый двор имел свои особенные ворота; в каждом отделении поместили по 5-6 арестантов. Каждое крыльцо вело в светлый коридор, шириною в четыре аршина. В нем, на расстоянии двух сажень дверь от двери, были входы в отдельные кельи. Каждая келья имела семь аршин длины и шесть аршин ширины. Все они были почти темные от. того, что свет получали из коридора через окно, прорубленное над дверью и забитое железною решеткой. Было так темно в этих комнатах, что днем нельзя было читать, нельзя было рассмотреть стрелки карманных часов. Днем позволяли отворять двери в коридор, и в теплое время занимались в коридоре, но продолжительно ли бывает тепло? – в сентябре начинаются морозы и продолжаются до июня, и поэтому приходилось сидеть впотьмах, или круглый день со свечою. Первое впечатление было самое неприятное, тем более что было неожиданное. Как могли мы предполагать, что, прожив четыре года в Чите, где хотя и было тесно, но было светло, мы попадем в худшую тюрьму! Признаюсь, мне крайне жаль было тех товарищей, которым оставалось еще двенадцать лет прожить в этой тюрьме, между тем, как мне через два года предстоял переезд на поселение. Два отделения, 1-е и 12-е последнее, были назначены для женатых. Жены нисколько не колебались разделить заточение с мужьями, что запрещено было в Чите, по случаю тесного и общего помещения, а здесь комнатка была отдельная для каждого. В нашем отделении жили: Трубецкая, Нарышкина, Фонвизина и моя жена. С. П. Трубецкой говаривал часто: на что нам окна, когда у нас есть четыре солнца! – И действительно, наши жены были красавицы, помимо их прекрасных качеств. Если бы было четыре, а не три грации, то я бы, вспоминая их вместе, назвал таковыми. Муравьева и Трубецкая не могли ночевать в тюрьме, потому что тут строжайше было запрещено помещать детей: двери каждой кельи запирались задвижками и замками по пробитии вечерней зари, а маленькие дети часто нуждаются в ваннах, в горячей воде, где все это достать ночью в тюрьме? Матери ночевали в своих домах. В эту тюрьму приехала Камилла Ледантю, невеста нашего В. П. Ивашева, она добровольно и охотно делила жребий и последовала за ним, на поселение в Туринск. Здесь она умерла в 1839 году, а чрез год, муж последовал за нею. Каждый убирал свою келью по своему вкусу и по своим средствам. Общая кухня находилась посреди тюремного двора, в отдельном строении. Такое же пространство, какое занимало все тюремное строение, было обведено высоким частоколом, так что вся площадь под тюрьмой и обведенным местом составляла квадрат. Это загороженное пространство служило нам местом прогулки; зимой мы устроили там горы и катались на коньках...
В Петровском был казенный железный завод. Начальник завода, узнав от плац-адъютантов, что между нами есть ученые механики, просил коменданта, чтобы он позволил им осмотреть машины этого завода. Н. Бестужев и Торсон согласились. Каково же было удивление горных чиновников и мастеровых, когда через день, после некоторых поправок и перестановок, пильная машина стала действовать на славу! Н. Бестужев сработал отличные часы с горизонтальным маятником; тогда ему пришла мысль устроить часы с астрономическим маятником, которые вполне заменили бы хронометры и обошлись бы гораздо дешевле; мысль эту привел он в исполнение двадцать лет спустя, когда был уже поселен в Селенгинске. Когда скончалась всеми нами любимая Муравьева, то Н. Бестужев собственноручно сделал деревянный гроб, со всеми винтами и ручками и с внутреннею и внешнею обивкою; он же вылил гроб свинцовый для помещения в него деревянного гроба. Он же был хороший живописец. В нашей петровской столярной прилежно работали столы, стулья, кресла, скамейки, комоды, шкафы; лучшими столярами были: Фролов, Бобрищев 2-й и Борисов 1-й. Вдохновенными поэтами были у нас А. И. Одоевский, П. С. Бобрищев-Пушкин 2-й и В. П. Ивашов; первый никогда не писал стихов на бумаге, а сочинял всегда на память и диктовал другим. Так сочинил он поэму «Князь Василько Ростиславич» и множество мелких стихотворений на разные случаи. Лира его всегда была настроена; часто по заданному вопросу – он отвечал экспромтом премилыми стихами. Он действительно имел большое дарование, но, как случается с истинным талантом, пренебрегал им. Попрежнему мы сами между собою запретили себе игры в карты, хотя легко было скрыть ее от стражи в отдельных кельях, за то мы позволяли себе, вопреки запрещению, иметь бумагу и чернила, писали и переводили целые сочинения. – В церковь водили нас один только раз в году для причастия.
Из числа всех товарищей оригинальнее всех жил Лунин. Он занимал 1-й номер совершенно темный, где невозможно было прорубить окна, потому что к наружной стене его кельи была пристроена унтер-офицерская караульня. Он не участвовал в нашей артели, пил кирпичный чай, часто постился, по обряду католической церкви, в которую он перешел уже давно, быв в Варшаве учеником и приверженцем известного Мейстера. Третья часть его кельи к западной степе отделена была завесою; за нею над подмостками стояло большое распятие, присланное из Рима, где оно освящено было папою...
Н. В. Басаргин. Воспоминания (фрагменты)
…В июле, не помню, которого числа, мы выступили из Читы. Я находился в первой партии; мы с сожалением простились навсегда с местом, где прожили более трех лет и которое оставило в памяти моей много приятных впечатлений. Небольшое число жителей Читы так полюбили нас, что плакали, расставаясь с нами, и провожали до перевоза, более трех верст от селения. В особенности мы пользовались расположением жены читинского горного начальника г-жи Смольяниновой. Она каждый день присылала нам во время работы завтраки своей стряпни, старалась каждому быть чем-нибудь полезною, но преимущественно расположена была к Анненкову и Завалишину. Дед первого со стороны матери, генерал Якоби, был когда-то генерал-губернатором в Сибири и оказал услугу отцу Смольяниновой. Она не могла этого забыть и считала священным долгом отплатить внуку за благодеяние деда. Прекрасная черта в простой, необразованной женщине. Она даже пострадала за Анненкова и нисколько не сожалела об этом. Письмо, отданное ей г-жою Анненковой и отправленное ею секретно к кому-то из родных Анненкова в Москву, попалось в руки правительства. Из него узнали, что оно шло через Смольянинову, и приказали коменданту арестовать ее на неделю. Завалишин впоследствии женился на ее дочери и по окончании своего тюремного заключения жил с ними в Чите.
Поход наш в Петровский завод, продолжавшийся с лишком месяц в самую прекрасную летнюю погоду, был для нас скорее приятною прогулкою, нежели утомительным путешествием. Я и теперь вспоминаю о нем с удовольствием. Мы сами помирали со смеху, глядя на костюмы наши и наше комическое шествие. Оно открывалось почти всегда Завалишиным в круглой шляпе с величайшими полями и в каком-то платье черного цвета своего собственного изобретения, похожем на квакерский кафтан. Будучи маленького роста, он держал в одной руке палку гораздо выше себя, а в другой книгу, которую читал. За ним Якушкин в курточке a l'enfant {Детской (франц.).}, Волконский в женской кацавейке; некоторые в долгополых пономарских сюртуках, другие в испанских мантиях, иные в блузах; одним словом, такое разнообразие комического, что если б мы встретили какого-нибудь европейца, выехавшего только из столицы, то он непременно подумал бы, что тут есть большое заведение для сумасшедших и их вывели гулять. Выходя с места очень рано, часа б три утра, мы к восьми или к девяти часам оканчивали переход наш и располагались на отдых. Останавливались не в деревнях, которых по бурятской степи очень мало, а в поле, где заранее приготовлялись юрты. Место выбирали около речки или источника на лугу и всегда почти с живописными окрестностями и местоположением. В Восточной Сибири, и особенно за Байкалом, природа так великолепна, так изумительно красива, так богата флорою и приятными для глаз ландшафтами, что, бывало, невольно, с восторженным удивлением, простоишь несколько времени, глядя на окружающие предметы и окрестности. Воздух же так благотворен и так напитан ароматами душистых трав и цветов, что, дыша им, чувствуешь какое-то особенное наслаждение. При каждой партии находился избранный нами из товарищей хозяин, который отправлялся обыкновенно с служителями вперед на место отдыха и к приходу партии приготовлял самовары и обед. По прибытии на место мы выбирали себе юрты и располагались в них по четыре или пять человек в каждой. Употребив с полчаса времени на приведение в порядок необходимых вещей и постелей наших, мы отправлялись обыкновенно купаться, потом садились или, лучше сказать, ложились пить чай и беседовали таким образом до самого обеда. Ивашев, Муханов, двое братьев Беляевых и я располагались всегда вместе в одной юрте. К нам обыкновенно собирались многие товарищи из других юрт. Один из пятерых обыкновенно дежурил по очереди, т. е. разливал чай, приносил обед, приготовлял и убирал посуду. После обеда часа два-три отдыхали, а с уменьшением жары выходили гулять и любоваться местоположением. Потом пили чай, купались и опять беседовали до вечера.
Вечером маленький лагерь наш представлял прекрасную для глаз картину, достойную кисти художника-живописца. Вокруг становилась цепь часовых, которые беспрестанно перекликались между собою; в разных местах зажигались костры дров, около которых сидели в разнообразных положениях проводники наши – буряты, между которыми были и женщины, с своими азиатскими лицами и странными костюмами. В юртах наших светились огни, и в открытый вход их видна была вся внутренность и все то, что происходило в каждой из них. Почти всегда в это время большая часть из нас ходили кучками внутри цепи, около костров, толковали с бурятами и между собою. Вид всего этого был бесподобный, и я часто проводил целые часы, сидя на каком-нибудь пне, восхищаясь окружающею меня картиною. Особенно приятен для нас был день отдыха. Тогда мы оставались на одном месте почти два дня и, следовательно, имели время и хорошенько отдохнуть, и налюбоваться природой, и побеседовать между собою. Лишь только начинало светать, нас обыкновенно будили, и в полчаса мы были уже готовы к походу. Пройдя верст 12 или 15, мы на час останавливались у какого-нибудь источника и завтракали. Рюмка водки, кусок холодной телятины и жареной курицы всегда были в запасе у кого-либо из женатых и радушно предлагались всем. Во время похода многие отходили на некоторое расстояние в стороны и занимались ботаническим исследованием тамошней флоры или сбором коллекции насекомых. Последним предметом любили заниматься братья Борисовы. Они составили за Байкалом и в Сибири огромную и очень любопытную коллекцию насекомых, которую послали, кажется, знаменитому профессору Фишеру. Ботаником нашим был Якушкин.
В партии нашей находился Лунин. Он, по своему оригинальному характеру, уму, образованию и некоторой опытности, приобретенной в высшем обществе, был человек очень замечательный и очень приятный. Большая часть из временщиков того времени, Чернышев, Орлов, Бенкендорф и т. д., были его товарищами по службе. С Карамзиным, Батюшковым и многими другими замечательными лицами он был в самых близких отношениях. Мы с любопытством слушали его рассказы о закулисных событиях прошедшего царствования и его суждения о деятелях того времени, поставленных на незаслуженные пьедесталы. Князь Волконский и Никита Муравьев, бывшие тоже в нашей партии, очень занимали нас также своими любопытными разговорами. Первый – член высшей русской аристократии, бывший флигель-адъютант и генерал с 23 лет от роду, отлично участвовал в кампании 1812 года и находился или при самом государе или при главнокомандующих, был часто употребляем для исполнения важных поручений и потому много видал и много знал. Говорил он прекрасно, с одушевлением, особенно когда дело шло о военных действиях. Второй – сын воспитателя императора Александра и великого князя Константина, известного Михаила Никитича Муравьева, – был человек с разнообразными и большими сведениями. Он занимал не последнее место в аристократическом петербургском кругу. В доме его матушки, вдовы покойного М. Н., собирались все замечательные люди того времени: Карамзин, Уваров, Оленин, Панин и т. д. Много любопытного, почерпнутого из их рассказов, мог бы я поместить здесь, но удерживаюсь, не желая нарушить принятого мною правила.
Во время путешествия нашего приехали к нам еще две дамы: жена Розена и Юшневская. Последняя, проживая в Тульчине, сообщила мне некоторые сведения о родных покойной жены моей, с которыми она жила в одном месте. Они по отъезде ее собирались ехать на жительство в Петербург, где служил брат жены моей, выпущенный после меня уже из лицея.
Наконец мы стали приближаться к Петровскому заводу. Прошли г. Верхнеудинск и, следуя далее, останавливались уже в старообрядческих селениях. Вообще они живут в этом краю очень привольно и зажиточно. Переведенные туда из России в царствование Екатерины и будучи народом трудолюбивым, трезвым, они скоро разбогатели в своих новых местах. Некоторые из их селений удивляли нас своею величиною и постройкою. Нас принимали они радушно, и мы очень покойно помещались у них во время наших ночлегов.
Верст за сто от Петровского дамы наши уехали вперед для приготовления себе квартир. Некоторые из них, Муравьева, Трубецкая и Анненкова, имели уже детей. Три их дочери, рожденные в Чите, теперь уже замужем и находятся в России с мужьями своими. Вероятно, они уже забыли о месте своего рождения и той обстановке, которая сопровождала их появление на свете и их младенчество.
На последнем ночлеге к Петровскому мы прочли в газетах об июльской революции в Париже и о последующих за ней события. Это сильно взволновало юные умы наши, и мы с восторгом перечитывали все то, что описывалось о баррикадах и трехдневном народном восстании. Вечером все мы собрались вместе, достали где-то бутылки две-три шипучего и выпили по бокалу за июльскую революцию и пропели хором «Марсельезу». Веселые, с надеждою на лучшую будущность Европы, входили мы в Петровское.
Петровский завод, большое заселение с двумя тысячами жителей, с казенными зданиями для выработки чугуна, с плавильнею, большим прудом и плотиною, деревянною церковью и двумя- или тремястами изб показалось нам, после немноголюдной Читы, чем-то огромным. Входя в него, мы уже могли видеть приготовленный для нас тюремный замок, обширное четвероугольное здание, выкрашенное желтой краской и занимавшее, вместе с идущим от боков его тыном, большое пространство; жилое строение, т. е. то, где находились наши казематы, занимало один фас четвероугольника и по половине боковых фасов. К ним примыкал высокий тын и составлял две другие половины боковых фасов и весь задний. Пространство между тыном назначалось для прогулок наших. В середине переднего фаса находились гауптвахта и вход во внутренность здания. (Для ясности прилагаю план нашей Петровской тюрьмы.) Все здание, как видно из него, разделялось на 12 отделений; в каждом боку находилось по три; в наружном же фасе, по обеим сторонам гауптвахты, шесть. Каждое отделение имело особый вход со двора и не сообщалось с другим. Оно состояло из коридора и пяти отдельных между собою номеров, из которых выходы были в общий коридор. Этот коридор был теплый, и из него топились печи, гревшие номера. Перед самым входом с гауптвахты на дворе было еще особое строение, заключавшее в себе: кухню, кладовую и обширную комнату, предназначенную для общего стола. Сверх того, внутри здания были отдельные дворы, окруженные тыном, так что для четырех отделений: 1-го, 2-го, 11-го и 12-го (если начинать считать их с последнего из боковых) были особые дворы; для 3-го, 4-го, 5-го – один общий; для 8-го, 9-го и 10-го – тоже общий; а для двух средних, 6-го и 7-го, находившихся по бокам ворот,– один большой двор, общий с кухонным строением. Нас разместили сейчас же по приходе в наши казематы. Нескольким из нас, по недостатку номеров, досталось жить по двое. Комнаты наши были довольно просторны и высоки, но без окон. Свет проходил в дверь, которая была прямо против коридорного окошка, так что мы должны были помещать столы наши у этой двери, оставляли только проход и занимались чтением или другим чем-нибудь, сидя прямо против нее. Для этого она и оставалась целый день отворенною. На ночь нас запирали, но не поодиночке каждого в своем номере, а целое отделение со двора. При каждом отделении был сторож, инвалидный солдат.
В Петровском заводе я провел шесть лет и всегда с удовольствием, с признательностью ко всем товарищам моим вспоминаю об этом времени. Не могу даже не быть благодарным и доброму коменданту, старику Лепарскому, и всем офицерам, назначенным для надзора за нами. Постараюсь изложить и нашу там жизнь, и те события в нашем маленьком обществе, нашем отдельном номере, которые сохранились у меня в памяти. По прибытии в Завод нас некоторое время не водили на работы, а дали отдохнуть от похода и устроиться в новом нашем жилище. Мужьям позволили прожить несколько дней с женами в их домах. Говорю, в их домах, потому что каждая из дам, живши еще в Чите, или построила себе, или купила и отделала свой собственный домик в Петровском заводе. Это исполнили они не сами, а поручили, с согласия коменданта, кому-то из знакомых им чиновников, так что, по прибытии их туда, дома для всех были уже готовы. Одни только две новоприехавшие Юшневская и Розен не имели собственных домов и поместились в наемных квартирах.
В первые дни в нашей общей тюрьме было вроде хаоса: раскладывались с вещами, заказывали какую-нибудь необходимую мебель, придумывали, как лучше поместиться в своей комнате, чтобы пользоваться коридорным светом, бегали из одного номера в другой, отыскивали товарищей, осматривали отделения и все внутренние постройки тюремного замка, сходились в общую залу к обеду и к ужину, пили чай по разным местам, потому что у каждого не было ни особого самовара, ни собственного сахару и чаю. Но это продолжалось недолго и подало мысль к устройству общей артели, которая в продолжение всего нашего пребывания в Петровском так обеспечивала нашу материальную жизнь и так хорошо была придумана, что никто из нас во все это время не нуждался ни в чем и не был ни от кого зависим. Я не лишним считаю поместить здесь полный устав нашей большой артели. Он объясняет подробно как цель, так и весь механизм этого вполне оправдавшего себя учреждения. Разумеется, что все это делалось с ведома коменданта и было им одобрено. Женатые не пользовались ничем из артели, подписывая между тем значительные ежегодные взносы: Трубецкой от 2 до 3 т[ыс]. ассиг., Волконской до, 2 т[ыс]., Муравьев от 2 до 3 т[ыс]., Ивашев до 1000, Нарышкин и Фонвизин тоже до 1000 рублей 118). Те из холостых, которым присылали более 500 р. в год, вносили в полтора раза или вдвое противу получаемого ими из артели, кто 800, а кто и 1000. Остальные, по уставу, отдавали все присылаемые деньги, так что не было ни одного года, в который бы не доставалось каждому члену артели пятисот рублей ассигнациями. Из экономической суммы и из суммы маленькой артели, о которой я буду говорить ниже сего, отъезжающие на поселение получали временное пособие от 600 до 800 [рублей] на каждого человека.
А. П. БЕЛЯЕВ. Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном (фрагменты)
…В это время из присылаемых беспрестанно книг уже составилась значительная библиотека на всех почти европейских языках. Все читали и писали с жадностью, в праздности были немногие.
Одежда наша понемногу изнашивалась, нужно было ее возобновить, но где взять портных и сапожников? И вот, начиная с Бобрищева-Пушкина и других, явилась артель мастеровых, состоявшая из следующих лиц: закройщик Павел Сергеевич Пушкин, потом брат мой, Оболенский, Фролов, Загорецкий, Кюхельбекер и еще не помню, кто. Пушкин по математике дошел до искусства кроить, и работа закипела. Помню, что Оболенский пожертвовал мне свое байковое одеяло, из которого мне было сшито что-то вроде казакина, в котором и был сделан мой портрет Николаем Бестужевым, снимавшим со всех нас портреты. За портными следовала артель столяров, в которой особенно способными оказались тот же Пушкин, Фролов, Загорецкий и Кюхельбекер. Я также было присоединился к этой артели и взял на себя сделать большой стол для обеда и чая в нашем номере. Но увы, хотя я трудился усердно, но, не имея никакой способности вообще ко всем ручным работам, да, кажется, и ни к чему, стол мой оказался таким, что для употребления, хотя временного, ему понадобилось связывать ноги, а потом заменить другим, более твердым. Конечно, это произведение моего искусства произвело взрыв хохота, повторявшегося много дней, как только кто-нибудь напоминал об этом. Пушкин же сделал для Елизаветы Петровны Нарышкиной большое кресло, так как она сильно страдала разными нервными болезнями, да и все наши благодетельницы часто подвергались сильным болезням, конечно, вследствие всего перенесенного ими. Тут-то являлись во всей силе слова Господа: «Дух бодр, плоть немощна»; другая подвергшаяся также страшной нервной болезни была Наталья Дмитриевна фон Визин. Болезни этих двух дам особенно выдавались по их жестокости, но все дамы наши были подвержены сильным и частым болезням, а одна из первых, Александра Григорьевна Муравьева, там и умерла. Креслу Пушкина суждено было вместе с Нарышкиными переехать на Кавказ, а потом в Россию. Когда отец Пушкина увидел это кресло работы своего сына, он заплакал и просил его у Елизаветы Петровны, а так как и ей не хотелось расстаться с креслом, то она решила, что по смерти ее оно перейдет к нему, а после его смерти оно останется в ее роде.
Многие наши товарищи начали изучать языки, которых прежде не знали. Так полковник фон Бриген, как знаток, преподавал латинский язык, и многие стали заниматься латынью, в числе их был и Владимир Иванович Штейнгель, которому и тогда уже было 50 лет. Мы с братом стали изучать английский язык. Я учился этому языку еще в Корпусе, и потому мне приходилось повторять и припоминать, а брат вовсе не знал его. Учителями нашими были Оболенский, Чернышев и другие, к которым мы прибегали за советами. При желании, при твердой воле, настойчивости мы скоро овладели книжным языком и грамматикой, а чтоб еще больше укрепиться в языке, мы с братом приняли на себя перевод истории падения Римской Империи Гиббона; мы разделили этот труд пополам и каждый взял шесть томов. Переводить историю легче всякого другого сочинения; к повествовательному слогу скоро привыкаешь и он делается очень легким для понимания; в трудных же местах мы прибегали к Оболенскому или к кому-нибудь из хорошо знавших язык. Хотя мы имели некоторые способности писать порядочным слогом, но тоже в тонкостях русского языка прибегали к знатокам языка: Одоевскому, Александру Крюкову, Басаргину и другим. Таким образом мы кончили этот труд в год. У нас было положено не вставать от работы до тех пор, пока не кончим десять страниц каждый. Потом мы перевели «Красный разбойник» Купера и «Водяная колдунья» его же. Все это и до сих пор в рукописях хранится у меня, потому что все это уже потом было переведено и издано; мы же не имели ни средств, ни возможности для напечатания...
Некоторые из товарищей занимались военными науками, которые читались Никитой Михайловичем Муравьевым. Розен переводил «Часы благоговения» с немецкого. Николай Александрович Бестужев устроил часы своего изобретения с горизонтальным маятником; тогда еще он, кажется, не являлся. Это было истинное великое художественное произведение, принимая в соображение то, что изобретатель не имел всех нужных инструментов. Как он устроил эти часы - это поистине загадка. Помню, что эти часы были выставлены им в полном ходу в одной из комнат. Эта работа его показала, какими необыкновенными гениальными способностями обладал он.
Словом, в нашей тюрьме всегда и все были заняты чем-нибудь полезным, так что эта ссылка наша целым обществом, в среде которого были образованнейшие люди своего времени, при больших средствах, которыми располагали очень многие и которые давали возможность предаваться исключительно умственной жизни, была, так сказать, чудесною умственною школою, как в нравственном, умственном, так и в религиозном и философическом отношениях. Если бы мне теперь предложили вместо этой ссылки какое-нибудь блестящее в то время положение, то я бы предпочел эту ссылку. Тогда, может быть, по суетности я бы поддался искушениям и избрал другое, которое было бы для меня гибельно.
…С Читы еще устроились различные хоры как духовных песнопений и духовных предпочтительно, так и разных романсов. Многие имели очень хорошие голоса, певали еще прежде в салонах и знали музыку. Потом уже были присланы и инструменты. У многих из наших дам были в домах рояли. Вадковский Федор Федорович был замечательный скрипач. Также и другие, еще прежде занимавшиеся музыкой, получили свои инструменты, так что мог составиться прекрасный квартет: 1-я скрипка - Вадковский, 2-я - Николай Крюков, альт - Александр Петрович Юшневский, а потом на виолончели - Петр Николаевич Свистунов. Довольно забавно было, что квартет должен был помещаться на чердаке среднего каземата, так как в комнатах нельзя было расставить стульев по причине нар и тесноты; потом, когда перешли в большой каземат, то места было довольно. Были у нас и гитары, и флейта, на которой играл Игельштром, а на чекане - Розен и Фаленберг. Музыка вообще, особенно квартетная, где игрались пьесы лучших знаменитейших композиторов, доставляла истинное наслаждение и казематная наша жизнь много просветлела. Вскоре разрешено было многим из товарищей выстроить небольшие комнаты на дворе большого каземата. Так имели домики Никита Михайлович Муравьев, Юшневский, Вадковский и другие. Помню, что в домике Вадковского мы спевались к Светлому Воскресенью под руководством регента нашего П. Н. Свистунова. Первая Пасха по приезде нашем была очень грустная. Заутреню служил приходской священник, часов в 7 вечера, в одном отделении каземата, где мы сначала были помещены. Помню только, что тогда еще никого из дам не было, и эта встреча светлого дня, далеко от милых сердцу жен и детей, многих так расстроила, что они должны были удалиться, чтоб скрыть свою слабость.
Когда мы были уже в большом каземате, то к нам назначен был из Иркутска особенный протоиерей, который служил заутреню в большой столовой зале, по возможности, довольно торжественно. На правом клиросе пели свои певчие под регентством Свистунова, и очень хорошо. Особенно хороша была музыка «Плотию уснув» на три голоса. Мотив остался тот же, но окончание было несколько изменено. Тогда уже были наши благодетельные милые дамы, и следовательно, Пасха прошла в полном довольстве и очень приятно. В церковь не пускали, кроме причастия, которое совершалось в храме только по постам, и тогда снимались оковы. По воскресеньям же у нас устроено было религиозное чтение. Это маленькое религиозное общество верующих и любящих Господа собиралось в одном уголку, и чтение начиналось Апостолом, потом читалось Евангелие, какая-нибудь проповедь и кончалось главой из «Stunden der Andacht», то есть «Часы благоговения», перевод Андрея Евгеньевича Розена, который всегда читал ее сам. Это маленькое общество тотчас было прозвано конгрегацией. Оно состояло из Павла Сергеевича Пушкина, Михаила Михайловича Нарышкина, Николая Александровича Крюкова, Евгения Петровича Оболенского, Дмитрия Иринарховича Завалишина, Николая Васильевича Басаргина, Одоевского, меня и брата, Шишкова, Мозголевского и других, которых не припомню, да, кажется, я и не забыл никого. Иногда и не принадлежавшие к конгрегации заходили слушать. Эти воскресные чтения были весьма отрадны. Равным образом 12 Евангелий в Великий Четверг тоже читалось Бобрищевым-Пушкиным.
Понятно, что в обществе, состоявшем с лишком из ста человек, в огромном большинстве из людей с высоким образованием, в ходу были самые разнообразные, самые занимательные и самые глубокомысленные идеи. Без сомнения, при умственных столкновениях серьезных людей первое место всегда почти занимали идеи религиозные и философические, так как тут много было неверующих, отвергавших всякую религию; были и скромные скептики и систематически ярые материалисты, изучившие этот предмет по всем известным тогда и сильно распространенным уже философским сочинениям. С другой стороны стояли люди с чистыми христианскими убеждениями, также хорошо знакомые со всеми источниками материалистического характера; обладавшие и философским знанием, и знанием истории как церковной, так и светской. Конечно, начало этих прений имело поводом насмешечки над верою, над соблюдением праздников, таинств, постов, над церковною обрядностью и так далее. Когда же противники, ознакомившись с силами один другого, увидели, что нелегко поколебать силу христианских доказательств, увидели, что религия Христа имеет на своей стороне не только историю, но и здравую философию, то прения оживились до того, что во всех уголках наших уже слышались разговоры религиозно-философического содержания, как, пишет Гиббон, было в Константинополе при появлении Ария. В этой борьбе представители христианства были Павел Сергеевич Пушкин, Николай Крюков, Нарышкин, Оболенский, Завалишин; много было и других верующих, но более всех выдавался Пушкин, истинный и достойный поборник христианства, как по своей прекрасной жизни, по силе своей веры, так и по силе своей логики. Главная борьба сосредоточивалась на происхождении человеческого слова. Материалисты проводили ту идею, что скоточеловек, происшедший тогда еще из глины, а теперь от обезьяны, силами материи, как и все другие животные, сам изобрел язык, начав со звуков междометия, составляя его из звуков односложных, двухсложных и так далее. Пушкин поддерживал, без сомнения, сотворение человека непосредственно Божественным действием, необходимым следствием чего было то, что человек получил дар слова вместе с разумною душою в тот момент, когда была она вдохнута в него Божественным Духом. Много доводов приводилось за и против этого сотворения по откровению, и споры длились бесконечно. При этом общем настроении Пушкин написал обширную статью о происхождении человеческого слова, которая была прочитана всеми и признана всеми, даже индифферентными, победоносною, по силе логических доводов и верности исторических данных. Но, конечно, она не могла еще убедить людей, привыкших следовать противоположным идеям, и вот Барятинский написал статью в опровержение статьи Пушкина-Бобрищева на французском языке, вероятно, потому, что он знал лучше французский язык, нежели свой природный. Хотя и Барятинский был очень умный и ученый человек, но опровержение его вышло слабое, что подтвердили даже те, которые разделяли его мнение.
…Так в трудах физических и умственных, в приятных живых беседах, в пении, музыке протекла наша затворническая жизнь. Шахматная игра также играла важную роль. Несмотря на заключение, эта жизнь имела такие сладостные минуты, что и теперь при одном воспоминании сердце наполняется приятными ощущениями.
В большом каземате тоже был устроен нами садик, то есть посажены были деревья, сделаны дорожки, где мы прогуливались, вспоминая о минувшем или мечтая о будущем. У многих из нас положено было непременно делать движение, то есть ходить по несколько часов - это для сбережения здоровья. Всех аккуратнее в этом был Евгений Андреевич, Розен, которого мы прозвали Кинофон-Кибург. Это был человек рыцарского характера, прямой, правдивый, всегда важный, серьезный и неуклонно точный в исполнении всего, что у него положено было для каждого часа. Он подвержен был глазным воспалениям и в это время начинал нюхать французский табак, который, оттягивая от глаз приливы, вскоре уничтожал болезнь, но далее он уже не позволял себе нюхать, считая прихотью эту привычку. По вечерам он обыкновенно играл на чекане с Фаленбергом и тоже только известное время, оканчивая музыку тоже в известный час, положенный для этого развлечения. Шутники даже говорили, что у него положено было правило, какою рукою какую часть тела мыть в бане.
…Для овощей нам отведено было место под огород; огородником был выбран П.С. Бобрищев-Пушкин.
Работали, то есть копали, делали гряды, сами ходя на работу по очереди, а некоторые из ретивых работников, как Кюхельбекер и Загорецкий, работали постоянно и дошли до того, что могли работать целый день, наравне с нанятыми поденщиками. Конечно, для этого требовалось постепенно втянуться в работу и приучить свои мускулы к труду, а потом это вошло в привычку. Овощи были превосходные, так что некоторые из них, как-то: морковь, свекла, картофель и другие доходили до огромных размеров.
Многие занимались изучением агрономии по Тееру и другим писателям, а наши огородники приложили теорию к практике.
...Не помню также хорошо, чрез сколько именно лет петровский тюремный замок был готов и нам объявлен был поход из Читы в петровский завод, где он был построен.
Поход этот мы совершили пешком. Нас разделили на две партии. Одну, нашу первую, вел плац-майор Лепарский, племянник коменданта, а другую сам комендант. При каждой партии было до 30 подвод под нашими пожитками, а на ночлеге выставлялось 10 войлочных юрт в один ряд.
Против этого ряда поставлены были юрты для караульных и начальствующих. Поход этот был для нас очень приятным развлечением неволи. Мы тут увидели снова тот простор, ту необъятную даль, уходящую за горизонт, ту даль, которая так манит своею таинственностью странника, особенно после нескольких лет заключения, в котором горизонтом был один высокий частокол. Далеко простирающаяся дорога наша, исчезающая в оврагах и снова выходящая на возвышениях, увлекала воображение в какую-то обетованную землю, где как будто нас ожидала тихая спокойная жизнь среди радостей и наслаждений, отдыха в милой и любящей семье. Мы действительно, пройдя 20 и 25 верст, отдыхали - и тоже в семье, но только в семье своих друзей и товарищей, а не той семье, которая оплакивала нас уже несколько тяжелых лет, а иные из нее уже почили, не увидев своих детей, мужей и братьев. Но все же очень приятно было прийти в уютную юрту, разостлать свои войлочные постели, поставить самовар и, вдоволь напившись чаю, среди табачных облаков, при веселом говоре, шутках и смехе, отдохнуть и потом, поужинав, заснуть крепчайшим сном. В деревнях и селах мы не останавливались и проходили мимо, в юрты, расставленные по близости. Выбранный нами хозяин, Андрей Евгеньевич Розен, имел привилегию ехать вперед на подводе, чтобы закупить нужную провизию и потом изготовить ужин, а на дневках и обед; кухня, тоже в юрте, становилась позади наших юрт. При переходах приятно было видеть белеющие вдалеке церкви и разбросанные около них человеческие жилища, где люди жили, трудились, горевали и радовались свободно по-своему.
Из Читы мы шли бурятскими степями; подводчики и провожатые наши тоже были буряты. Взвод солдат шел впереди и взвод позади партии. При бурятах были их зайсаны, очень щеголеватые и статные люди из их дворянства. Буряты имеют страсть к шахматной игре, и на дневках, около юрт, всегда составлялись шахматные партии, окруженные толпою азиатцев, следивших с величайшим интересом за игрой, нетерпеливо высказывая играющим свои взгляды. Некоторые из зайсанов играли с нами, и играли так хорошо, что один из наших лучших игроков Николай Васильевич Басаргин первую партию проиграл. Нужно было видеть общий восторг, когда буряты увидели своего победителем. Впрочем, торжество их продолжалось недолго. Басаргин, вероятно, первую игру играл небрежно, но когда увидал силу своего противника, то защипал свой ус - это была его привычка, и, конечно, сделал ему мат. Вообще говоря, азиатцы играли так, что могли играть с хорошими игроками. Иногда случалось нам располагаться где-нибудь на берегу речки, под сенью осенявших ее деревьев, и тогда ночью, когда зажигались кругом костры, мы любовались фантастическим освещением листвы и проглядывавшей сквозь ветви реки, белевшихся юрт и темных домов, за освещенным оазисом.
Несмотря на переход в 15, 20, а иногда и 25 верст, перед сном многие еще прохаживались взад и вперед перед юртами, другие составляли сидящие и стоящие группы в оживленных разговорах, иногда прерываемых смехом или какими-нибудь возгласами. Это бодрствование ночью продолжалось, впрочем, на конце дневки, потому что выступали обыкновенно еще до солнечного восхода, следовательно, надо было запастись силами. Большая часть из нас были военные, и эти переходы многим из заслуженных наших воинов напоминали их боевые походы, а молодым - переходы и передвижения маневров.
Между нами было много живописцев, обладавших весьма серьезными дарованиями, и потому поход наш был изображен в самых живых картинах, как в движениях, так и в стоянке; хотя эти картины были в малом масштабе, но они были так талантливо набросаны, что все лица были узнаваемы. У некоторых семейств наших товарищей сохранилось много этих видов, которых мы, собственно оставшиеся в живых, до сих пор не можем видеть без особенного чувства. Уже более полустолетия отделяет нас от этого времени, а как живы в памяти все эти дорогие образы! Все это было молодо, все весело, все полно стремлений к высоким, хотя и утопическим идеалам человечества; его свобода, счастие были во всех сердцах, за немногими, может быть, исключениями. Все безотчетно чего-то ждали, на что-то надеялись, тогда еще без малейшего основания, химерно, и однако ж все почти теперь уже осуществилось и осуществляется тем, кто один только имел право и обязанность осуществить эти мечты и кто так великодушно осуществил их. Прав был поэт, сказав: «Не пропадет ваш скорбный труд и дум высокое стремленье».
Когда мы входили в город Верхнеудинск, то множество любопытных сопровождало нас по городу, в котором мы не останавливались. Когда мы подходили к Торбогатаю, большому старообрядческому и очень богатому селению, нам навстречу вышла пропасть народа. Здесь мы были расположены по квартирам очень большим и опрятным. Все эти старообрядческие селения были очень богаты и имели большие и хорошо устроенные дома и даже с некоторым крестьянским комфортом. Между молодежью большая часть уже оставила староверческие верования, конечно, более по равнодушию ко всякому верованию, нежели по сознанию фальши в их отцовских преданиях, хотя и это они сознавали, но легко и поверхностно. Все почти курили трубки, несмотря на то, что многим из них доставалось от стариков. Впрочем, у этих раскольников не заметно было того фанатизма и нетерпимости, какими отличаются закоренелые и невежественные раскольники в России. Многие из людей богатых выписывали и читали журналы и газеты, интересовались современностью и охотно входили в религиозные разговоры с многими из наших, которые хорошо знали церковную историю. Торбогатайские староверы были отличные пахари. Земледелие было у них в самом цветущем состоянии, а как их местность вообще гористая, то все склоны гор были возделаны с большим тщанием, что нас очень удивляло и радовало. Когда мы жили в Петровском остроге, то все хлебное продовольствие нам привозили из Торбогатая. Отсюда мы скоро уже достигли цели нашего путешествия.
Петровский тюремный наш замок, как мы его называли, был огромным деревянным зданием, выстроенным покоем, где было более 60 номеров. Снаружи это сплошная стена, а внутри, кругом здания, построена была светлая галерея с большими окнами, разделенная на многие отделения, которые по галерее отделялись одно от другого запертыми дверьми и каждое имело свой выход на особый двор, обставленный частоколом. Мы были сильно озадачены, увидев, что комнаты наши, или номера, были совершенно без окон и свет проходил через дверь, вверху которой были стекла. Но этот свет был так мал, что при затворенной двери нельзя было читать. Когда наши благодетельные дамы увидели эту постройку, они пришли в ужас. Так как комендант сам не мог ничего сделать, то дамы наши тотчас же отправили в Петербург письма, в которых поставили на вид, что тюрьма эта лишит зрения всех, имеющихся в ней содержаться. Так как в кару, вероятно, не входило наше ослепление, то в ответ на эти жалобы получено было разрешение сделать по одному маленькому, в одно звено, окну в наружной стене, и то пробито было сверху, так что смотреть из него можно было не иначе, как подставив стол, с полу же был виден клочок неба. Но и это было уже благодеяние, потому что зимой мы буквально были осуждены на тьму.
В нашем первом отделении 1-й номер был занят по расписанию Михаилом Сергеевичем Луниным, 2-й служителем и сторожем солдатом, 3-й мною и братом, затем 4-й Вадковским, 5-й Сутгофом и Александром Муравьевым и 7-й, конечный, Никитой Михайловичем Муравьевым. Во втором отделении помещались женатые; тут были Нарышкин, Трубецкой, Юшневский, Волконский; помню Волконского и Нарышкина, помню потому, что когда, по требованию коменданта, жены переходили в казематы к мужьям, то у Волконской был рояль, который с нею переносился в галерею перед номером, и мы часто наслаждались пением дуэтов Марьи Николаевны Волконской с Елизаветой Петровной Нарышкиной, а иногда и скрипка Вадковского к ним присоединялась. Кроме прелести двух приятных и музыкально обработанных голосов, оригинально было то, что эти звуки цивилизованного мира, звуки грациозной итальянской музыки раздавались в глубине каземата, почти на границах Китайской Империи. Тут через дверь велись также разговоры, когда кто-нибудь из дам относился к кому-нибудь из нас; и тогда различные позы вежливости, принимаемые разговаривавшим лицом, нас иногда очень смешили. Это я говорю о тех, которые не были коротко знакомы в семействах наших женатых товарищей. Это пребывание в казематах наших милых и чудных дам продолжалось недолго, так требовалось только для формы, и затем они снова возвращались в свои дома, которые и здесь были заранее построены и мужья отпускались к ним. Нельзя при этом не вспомнить добрым словом нашего добряка коменданта С.Р. Лепарского, который делал все, что только не нарушало его прямых обязанностей, а как насчет прямых его обязанностей содержать нас под караулом он мог быть совершенно покоен, что никто из нас уже не помышлял о каком-нибудь бегстве, то он и давал волю своему доброму сердцу, облегчая нашу участь и особенно тех высоких существ, которые вчуже несли ту же казнь, какая постигла их мужей и всех нас. Сверх тех дворов, которые принадлежали каждому отделению, к внешней стороне замка или острога в степь отведено было огромное место, тоже обставленное частоколом, для сада, который при мне еще не был устроен, а в мое время это место служило для прогулок летом, а для зимы устроены были на высоких столбах в 10 или 12 аршин горы, с которых катались на санках, на лубках, а другие на коньках. Эти горы были устроены так, что одна была против другой, но в некотором расстоянии, а между раскатами был устроен обширный каток для катающихся на коньках, который содержался в большой исправности. Летом с высоких площадок этих гор был довольно обширный вид кругом на завод, на церковь и на ограничивавшую завод степную местность с пашнями и лугами. Отсюда мы могли участвовать в богослужении Троицына дня, так как масса народа, не вмещавшаяся в церкви, стояла вокруг, и нам видно было, когда они становились на колена, что указывало на последовательность чтения тех вдохновенных молитв за все и за всех, - молитв, которых нельзя слушать без слез умиления и горячей любви к Богу, всех призывающему к своей дивной жизни чрез покаяние, сокрушение о своих грехах и приобретение тех добродетелей, которых требует Его святость. За этим двором возвышалась лесистая высота, на которой иногда видны были нам посещавшие коменданта приезжавшие сановники.
В этом замке в середине устроено было особое большое здание для обширной кухни. Оно разделялось на две половины; в одной были кухни, а в другой большая зала для обеда и для собраний, как по делам артелей, так и по другим совещаниям, касавшимся нашего хозяйственного и общественного порядка. В этой зале происходили также публичные чтения из разных отраслей знания. Здесь читал математику по Франкеру Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин, который был преподавателем еще в муравьевском училище. Спиридов читал свои записки на историю Средних веков, Оболенский читал философию, Одоевский курс, им составленный, русской словесности с самого начала русской письменности и русскую грамматику его сочинения. Сколько могу припомнить, Никита Михайлович Муравьев и Репин читали из военных наук. Другие читали свои переводы, в том числе и мы с братом, кажется, из Красного морского разбойника; Петр Александрович Муханов читал своего сочинения повесть «Ходок по делам». Свои статьи читали и другие, как-то: Басаргин, Николай Бестужев и еще не помню. Это устройство так называемой в шутку академии было самою счастливою мыслью достойно образованных и серьезных людей, и она давала настоящую работу тем, которые принимали на себя чтение какого-нибудь предмета. Тут также были прочтены некоторые песни из поэмы «Василько» Одоевского и другие его стихотворения, из коих некоторые и напечатаны. Работы наши и здесь продолжались также на мельнице, точно в таком же порядке, как и в Чите; только так как нас здесь было более числом, то выходили на работу поочередно и по партиям, а не все каждый день. Из всего этого видно, что заключение было весьма человеколюбивое и великодушное; мы лишены были свободы; но кроме свободы мы не были ни в чем стеснены и имели все, что только образованный, развитой человек мог желать для себя. К тому еще если прибавить, что в этом замке или остроге были собраны люди действительно высокой нравственности, добродетели и самоотвержения и что тут было так много пищи для ума и сердца, то можно сказать, что заключение это было не только отрадно, но и служило истинной школой мудрости и добра. Сколько прекрасных чистых сердец билось там самою нежною и симпатическою дружбою, сколько любви и высоких чувств хранилось в этих стенах острога - чувств, так редко встречающихся в обществе счастливцев!
Немного уже нас осталось из этого истинного братства! Да воздаст Господь всем отшедшим из этого мира в Своем дивном Царстве за их братскую чистую любовь!
Одно устройство артели, членами которой были все, но основание которой составили одни люди со средствами, уже показывает, из каких людей состояло это тюремное братство. Они столько отдавали в пользу неимущих товарищей, что все выезжавшие на поселение снабжались крупными суммами из артели, чтобы, приехавши в места своего поселения, в места самые пустынные и негостеприимные, каждый мог иметь возможность устроить для себя покойный угол и кусок насущного хлеба. Когда впоследствии все мы разъехались и рассеялись по разным местам Сибири, то и тогда так называемая "малая артель" из этих же благодетельных людей не переставала поддерживать беднейших из товарищей заключения, находившихся в беспомощном состоянии и часто в самых отдаленных местах Сибири.
Но вот наступил и час поистине горькой разлуки. Рождение Великого Князя Михаила Николаевича было ознаменовано сокращением срока работ, и нашему 4-му разряду приходилось оставлять эту тюрьму, по-видимому мрачную, а на самом деле не мрачную, а ярко освещенное вместилище многого прекрасного, возвышенного и благородного. Тут мы расставались навсегда с добрыми, преданными, истинными друзьями; тут мы расставались с теми идеальными существами, которые так много услаждали наше заключение и оставляли многих влачить еще несколько лет эту жизнь заключения.
П. Е. Анненкова. Воспоминания (отрывок)
Наступил 1830 год, когда мы узнали, что уже решено перевести нас в Петровский завод. Это известие всех нас очень взволновало и озаботило. Мы не знали, что нас ожидает там, место было новое, незнакомое. (Натам очень сожалел о нас, когда узнал, что мы переезжаем в Петровский завод. Он говорил, что там скверное место, потому что это было в горах.)
В то время как мы собирались в дорогу, пришло ужасное известие из Нерчинского завода. Туда был сослан раньше всех других, тотчас по открытии Южного общества, Сухинов, который участвовал в Обществе и служил во 2-й армии. Сухинов был отправлен в цепях с партией арестантов и прошел до самого Нерчинска. Тут он содержался с прочими арестантами вместе, между которыми было много поляков, что дало ему возможность сблизиться с некоторыми из них. Он задумал с пятью сообщниками бежать из острога, и все уже было приготовлено, чтобы привести план в исполнение, когда заговор был открыт. Сухинова приговорили к наказанию кнутом, а остальных пять человек к расстрелянию. Но Сухинову дали возможность избавиться от такого позорного наказания, и он лишил себя жизни своими цепями. Наш добрейший Лепарский был жестоко расстроен этим печальным событием, тем более, что ему пришлось присутствовать при самом исполнении приговора. Мне пришлось видеть его тотчас по возвращении из Нерчинска, он весь еще находился под впечатлением казни, и, право, жаль было смотреть на бедного старика.
Между тем наступило время нашего отправления в Петровский завод. Наших узников-путешественников разделили на две партии: одна должна была идти в сопровождении плац-майора и выступила 5 августа 1830 года. В ней находился Иван Александрович. Другая, под наблюдением коменданта, выступила 7 августа. В день отправления Ивана Александровича я не могла проводить его, потому что сильно захворала. Он написал мне отчаянную записку. Тогда ничто не могло удержать меня.
Я побежала догонять его, думая застать еще на перевозе. Верстах в трех от Читы надо было переезжать через Ингоду. Каково же было мое отчаяние, когда, подходя к перевозу, я увидела, что все уже переехали на ту сторону реки. На этой стороне я застала только коменданта и моего старого знакомого бурятского тайшу, с которым я встретилась на станции, когда ехала в Читу. Но тайша отвернулся от меня: им было строго запрещено сообщаться с нами, и он не хотел выдавать себя при начальстве.
Комендант, видя в каком я горе, предложил мне переехать на ту сторону и приказал подать паром. Между тем надвигались тучи, начиналась гроза, и дождь уже накрапывал. Добрейший старик надел на меня свой плащ. Поездка моя увенчалась успехом: я застала еще на той стороне Ивана Александровича, успокоила его совершенно и простилась с ним. Но вернуться назад было не легко, разразилась такая гроза, какие бывают только в Сибири. Удары грома следовали один за другим без промежутка, и дождь лил проливной, я промокла до последней нитки, - несмотря на плащ коменданта, даже ботинки были полны воды, так что я должна была снять их и с большим трудом добралась до дому.
У меня давно уже было все готово к отъезду, и на другой день я выехала, держа на руках двух детей, одну девочку полуторагодовую, другую - трехмесячную. Последнюю не знаю, как довезла, она дорогою сильно захворала.
Пока я садилась в экипаж, ко мне пришел проститься один француз, который жил в Чите. Звали его Перейс. Он был очень порядочный человек и служил когда-то в армии Кондэ, потом эмигрировал в Россию, где ухитрился драться на дуэли, за это был арестован, но вздумал бежать и убил часового. Происходило это в царствование Екатерины II. Перейса судили, наказали кнутом и сослали в Сибирь. Мало того – ему вырвали ноздри, - вид его производил на нас ужасное впечатление. (Когда привезли в Читу Трубецкого, он рассказывал мне потом, что был очень удивлен, услыхав, что этот француз говорил своему сыну: «Поклонись этим людя».)
Переехав Ингоду, я остановилась, чтобы проститься с Фелицатой Осиповной, которая провожала меня. Мы обе заливались слезами, она очень грустила, что мы все уезжали. В эту минуту перед нами открылась прекрасная картина: показалась вторая партия декабристов. Лепарский ехал верхом на белой лошади, впереди всех шел Панов в круглой шляпе и каком-то фантастическом костюме, впрочем, довольно красивом. Другие также были одеты очень оригинально, а иные даже очень комично, но издали нельзя было различить всех деталей их разнообразных костюмов, а шествие было очень красиво.
Дорога от Ингоды шла степью, так что глазу не на чем было остановиться. На восьмой версте я заметила вдали трех человек верхом, которые неслись прямо на нас, как птицы. Доскакав до моего экипажа, они остановились как вкопанные, пересекая нам дорогу и разом останавливая наших лошадей. Сначала я немного струсила, но потом узнала моего тайшу. Он был со своими адъютантами и, как мне говорили потом, поджидал меня, желая загладить, вероятно, свою нелюбезность в присутствии начальства. Тут он осведомился о моем здоровье, спросил, есть ли у меня дети, и когда узнал, что две девочки, очень поздравлял. По их понятиям девочка – капитал, потому что за них платят калым, и иногда очень большой. Тайша вскоре после нашей встречи умер. Мне говорили, что с тоски по матери, которую рано потерял. Этот сын природы и степей, вероятно, умел горячо любить и чувствовать, как и цивилизованные люди. Что поражало в нем, это необыкновенная элегантность его манер.
На второй станции я переехала Яблоновый хребет. Проезжая в первый раз зимой и ночью через него, я не могла судить о той необыкновенной, поразительной картине, которая представилась теперь глазам моим. Ничего нельзя себе вообразить великолепнее и роскошнее сибирской природы. Все наши дамы ехали не спеша, поджидая, конечно, случая, когда можно будет увидеться с мужьями, но комендант, заметя такой маневр с нашей стороны, приказал нам отправляться вперед и даже воспретил сталкиваться на станциях, и отправил казака с приказанием заготовлять для нас лошадей, чтобы не могло происходить умышленных остановок или неумышленных задержек. Тогда нечего было делать, и мы грустно потянулись одна за другой: Муравьева поехала вперед, я за нею и т.д.
На одной из станций я встретила этого казака, посланного коменданта. Он назывался Гантамуров и происходил от китайских князей, сестра его была кормилицею Нонушки Муравьевой. Гантамуров был молодец высокого роста. Я видела, как он выехал со станции на бешеных лошадях. Там станции так устроены, что во дворе ворота при въезде и при выезде одни против других. Пока закладывают лошадей, их держат человека два или три, двое стоят у ворот, которые заперты. Когда лошади готовы и все уже сидят в экипаже, тогда ворота разом открываются, люди отскакивают, а лошади мчатся так, что дух захватывает. Таким образом выехал и Гантамуров. Не прошло и полчаса, как его принесли без чувств, и он был весь в крови, но благодаря своему здоровью скоро очнулся, впрочем, долго потом хворал. Признаюсь, у меня замирало сердце садиться в экипаж с такими лошадьми, имея на руках двух маленьких детей. Между тем делать было нечего и приходилось покоряться необходимости. Там иначе не умеют ездить.
На другой станции я застала семейство смотрителя в страшном горе. Сын смотрителя, молодой мальчик, лет пятнадцати, был послан проводить беглого, которого поймали, до Верхнеудинска, но дорогой беглый убил мальчика и скрылся. Подобные случаи в Сибири очень часто повторяются. Там беглых ловят, как диких зверей, за известное вознаграждение, зато и они, в свою очередь, не щадят никого, и им убить человека ничего не стоит.
В Верхнеудинске я встретила Юшневскую, которая ехала в Читу, но узнавши, что уже никого нет там, ждала своего мужа в Верхнеудинске. Выезжая из Верхнеудинска, надо было переехать Селенгу; которая, так как это было осенью, была в разливе. Тут был мост, но до моста надо было пройти по мосточкам, устроенным довольно плохо. Я пошла пешком, тут было с четверть версты. Не знаю, как я могла дойти и как не закружилась у меня голова, я несла тебя на руках, экипаж мой перевезли на пароме. Тут мне заложили восемь лошадей, потому что станция была в 67 верстах. Дальше я должна была проехать через ужасное место: дорога заворачивала, и на самом повороте был; страшный обрыв, через который лежал мостик без перил. Надо было попасть на него, но лошадей было много, они пугались, экипаж неловко повернулся, так что одно колесо осталось на воздухе. И теперь еще, когда вспомню об этом, у меня замирает сердце; однако ж, Бог спас.
Наставал уже вечер. Надо было ехать густым лесом, но тут были везде пикеты казаков, которые провожали меня от места до места. Наконец уже совсем стемнело, когда мы стали подъезжать к горе. Еще издали я увидала огоньки и, подъезжая к ним, заметила... (пропуск в рукописи). 120 человек прочищали дорогу. Дорога так утомила меня, что я расплакалась...
Андрей всю дорогу напивался кумысом. Когда мы достигли верхушки горы, была уже ночь, луна ярко освещала, надо было опять спускаться. Влево горы продолжались, и густой лес темнел, вправо была просека, и вдали мелькали огоньки. Мне сказали, что это деревня Тарбогатай, где я должна была остановиться. Я обрадовалась, что мы скоро приедем, но до станции оставалось еще 18 верст. Я с утра нигде не останавливалась, измучилась ужасно и начинала чувствовать голод. На верхушке горы мы остановились, работники, видя, что я плачу хорошо за их труды, предложили проводить меня, я была очень рада, потому, что там очень опасно ездить – беглых множество. Тогда они верхом сопровождали меня до деревни, их было 18 человек – бурят, крестьян и казаков. Мы приехали в деревню уже в полночь.
Я должна была остановиться у крестьянина Чебунина, – это был из самых богатых в деревне, и все они жили хорошо. Это были все раскольники, сосланные в царствование Екатерины. Деревня Тарбогатай чрезвычайно богата. Чебунина дом выбрал сам Лепарский для всех дам, которые одна за другою останавливались. Когда я въезжала на двор, меня ждали, дом был весь освещен, и даже на дворе горели фонари. Меня ввели в сени, где были две двери, одни - прямо, в которые меня просили войти, другие – налево. Сам старик хозяин встретил меня со своею дочерью, он был видный старик, благообразной наружности, но глаза у него были недобрые, и я это заметила тотчас же. Дочь его была довольно красива и очень хорошо одета. Он меня принял очень приветливо и говорил, что ему лестно, что комендант выбрал его дом, чтобы нам останавливаться. Дом был очень чистый, убранный, везде лежали ковры; мне хотелось хорошенько отдохнуть, но я была в затруднении с люльками, которые вешались на кольце, а кольцо надо было ввинчивать в потолок: я боялась испортить штукатурку. Старик, заметя это, просил меня не церемониться, говоря, что если потолок будет немного испорчен, то это останется ему на память, и это говорил он с любезностью, которая удивляла в таком простом человеке. Дочь явилась с подносом и чашками и потчевала меня. Мне страшно хотелось есть, но нечего было делать, надо было довольствоваться чаем. Потом старик стал торопить меня ложиться спать, говоря, что мне нужно будет рано выехать, потому что станция будет большая.
Я стала раздеваться и положила на стол часы с цепочкой, портфель с деньгами, молитвенник и три стакана серебряных. Старик вдруг вернулся и сказал мне, что лучше было бы все это положить под подушку. Меня немного удивило его замечание, но я далека была от всякого подозрения. Дочь его легла в моей комнате и даже рядом со мною. Едва начало светать, как старик разбудил меня, дочь его была уже на ногах и приготовляла чай. Меня удивляло, почему старик так торопил, я поспешила встать, и в ту минуту, как кормила тебя, дверь вдруг за мною растворилась, и слова, произнесенные на французском языке, поразили меня. Я обернулась: передо мной стоял старик с большою седой бородой, и такие же волосы падали на плечи. Одет он был как-то странно, совершенно по-летнему, несмотря на то, что была уже осень. Чулок на нем не было, но были только башмаки. Я начала его расспрашивать, какими судьбами он тут и кто он такой. В то время, когда я его видела, ему было 107 лет. Каков был мой ужас, когда он объяснил мне, что я в доме известных разбойников, что сыновья старика занимаются разбоем как ремеслом. Тут я только поняла тревогу старика.
Выходя из своей комнаты, я заметила, что сыновья старика спали в той комнате, которой дверь я заметила, входя в дом. Потом мы узнали ужасные вещи про сыновей, на них лежало несколько убийств, они останавливали и грабили обозы. Особенно страдали священники, которых посылали в их деревню. Год спустя, после того как я ночевала у них, они остановили Занадворова, который вез казенные деньги, привязали его к дереву и деньги взяли. Их присудили к плетям и к каторжной работе, но они откупились, даже младший сын остался при отце, старший только должен был скрываться некоторое время. Дочь была в богатом сарафане, в шелковой рубашке и в кокошнике.
Выезжая из Тарбогатая, надо было ехать лесом густым. Проезжая полями, я заметила, что хлеб был бесподобный. Потом надо было ехать лесом. Восемь человек провожали меня верхом. В этом именно лесу остановили Чебунины Занадворова. Там это случается часто, беглых по лесам пропасть. Приехала я в следующую деревню довольно рано, но мне хотелось остановиться тут, и я расположилась. Дом был очень чистенький, как обыкновенно в Сибири. От Тарбогатая до Петровского природа чрезвычайно хороша, растительность удивительная, леса богатейшие, и эти места заселены едва. Я расположилась в своей горенке, как звук кандалов поразил меня, и через несколько минут перед моими окнами стояло более ста арестантов, они просили милостыню. Это была партия, которую вели из Иркутска в Петровское. Они были в остроге, но когда узнали, что я приехала, велели отворить себе двери и пришли просить милостыню. Их охраняли три казака, было от чего прийти в страх и ужас. Я раздала им, сколько могла, денег, они остались очень довольны, затянули песню и отправились преспокойно в острог. Тут я отлично отдохнула, на другой день мы рано выехали, лес скоро кончился, тогда открылась гора очень высокая, но издали она казалась совершенно черной. Я спросила, что это такое, мне объяснили, что это – птицы, дрозды. Действительно, когда мы проезжали, они подымались лениво и опускались потом.
Мне пришлось еще раз ночевать в одной деревне, где не было так хорошо, как в других. Мне отвели горницу, но я не могла заснуть, потому что в избе был ребенок, который ужасно кричал. Я наконец не выдержала и пошла посмотреть, что с ним. Изба была полна народу, но все спали как убитые: бедные люди работали весь день, даже мать спала, позабывши о ребенке. Несчастный лежал в грязной люльке, и я с ужасом увидела, что на ноге у него был страшный нарыв. Я привязала ему хлеба с молоком, ребенок заснул, на другой день нарыв лопнул, ребенок улыбался. Через пять лет после этого происшествия мужик принес мне девочку пяти лет и, бедный, обливаясь слезами, говорил, что это тот ребенок, которому я помогла. Мать его убежала с солдатом.
На другой день приехала я в Петровск. Нельзя себе представить, какое тяжелое впечатление он сделал на меня. Подъезжая, мы все поворачивали. Наконец первое, что представилось глазам, была тюрьма, потом кладбище и наконец уже строения. Петровский завод был в яме, кругом горы, фабрика, где плавят железо - совершенный ад. Тут ни днем ни ночью нет покоя, монотонный, постоянный стук молотка никогда не прекращается, кругом черная пыль от железа...
М. Н. Волконская. Воспоминания (отрывок)
Подъезжая к Петровску, я увидела громадную тюрьму в форме подковы, под красною крышей. Она казалась мрачной: ни одного окна не выходило наружу; нас, значит, не обманули, сказав, что тюрьма была без окон. Я забыла вам передать, что из Читы все дамы писали графу Бенкендорфу (шефу жандармов), прося разрешения жить в тюрьме; нам это было дозволено. Так как дом Александрины был готов, то она поселилась в нем вне каземата, но все остальные дамы провели несколько дней в номерах своих мужей. Я купила крестьянскую избушку для моей девушки и для человека; я ходила туда переодеваться и брать ванну, и доставляла себе удовольствие проводить ночь за тюремными затворами. Уверяю вас, что слышать шум замков было очень страшно. Только год спустя семейным сосланным было разрешено жить вне тюрьмы. Самое нестерпимое в каземате было отсутствие окон. У нас весь день горел огонь, что утомляли зрение. Каждая из нас устроила свою тюрьму, по возможности, лучше; в нашем номере я обтянула стены шелковой материей (мои бывшие занавеси, присланные из Петербурга). У меня было пианино, шкаф с книгами, два диванчика, словом, было почти что нарядно. Мы все писали графу Бенкендорфу, прося его разрешения сделать в каземате окна; разрешение было дано, но наш старый комендант, более трусливый, чем когда-либо, придумал пробить их высоко, под самым потолком. Мы жили уже в своих домах, когда получилось это разрешение. Наши заключенные устроили подмостки к окнам, чтобы иметь возможность читать.
Наш дамский кружок увеличился с приездом Камиллы Ле Дантю, помолвленной за Ивашева; она была дочь гувернантки, жившей в их доме; жених знал ее еще в отроческом возрасте. Это было прелестное создание во всех отношениях, и жениться на ней было большим счастьем для Ивашева. Свадьба состоялась при менее мрачных обстоятельствах, чем свадьба Анненковой: не было больше кандалов на ногах, жених вошел торжественно со своими шаферами (хотя и в сопровождении солдат без оружия). Я была посаженой матерью молодой четы; все наши дамы проводили их в церковь. Мы пили чай у молодых и на другой день у них обедали. Словом, мы начали мало-помалу возвращаться к обычному порядку жизни; на кухне мы больше не работали, имея для этого наемных людей, но солдат всегда был налицо и сопровождал повсюду заключенного, дабы тот не забывал своего положения. То же было и со всеми женатыми.
В этом, 1832, году ты явился на свет, мой обожаемый Миша, на радость, и счастье твоих родителей. Я была твоей кормилицей, твоей нянькой и, частью, твоей учительницей, и, когда несколько лет спустя, Бог даровал нам Нелли, твою сестру, мое счастье было полное. Я жила только для вас, я почти не ходила к своим подругам. Моя любовь к вам обоим была безумная, ежеминутная.
Шесть месяцев после твоего рождения заболела Александрина Муравьева. Вольф не выходил из ее комнаты; он сделал все, чтобы спасти ее, но Господь судил иначе. Ее последние минуты были величестгвенны: она продиктовала прощальные письма к родным и, не желая будить свою четырехлетнюю дочь «Нонушку», спросила ее куклу, которую и поцеловала вместо нее. Исполнив свой христианский долг, как святая, занялась исключительно своим мужем, утешая и ободряя его. Oна умерла на своем посту, и эта смерть повергла нас в глубокое уныние и горе. Каждая спрашивала себя: «Что станет с моими детьми после меня?»
Так начался в Петровске длинный ряд годов без всякой перемены в нашей участи. Те из заключенных, которым срок кончался, уезжали унося с собой сожаление тех, которые оставались. Некоторые из дам также уехали — Фон-Визина, Розен, Нарышкина и Ивашева. Последняя тоже скончалась на поселении и еще очень молодая; муж скоро последовал за нею, и ее мать, приезжавшая к ним для свидания, увезла их сирот в Россию. Заключенные, вне часов, назначенных для казенных работ, проводили время в научных занятиях, чтении, рисовании. Н. Бестужев составил собрание портретов своих товарищей; он занимался механикой, делал часы и кольца; скоро каждая из нас носила кольцо из железа мужниных кандалов. Торсон делал модели мельниц и молотилок; другие занимались столярным мастерством, посылали нам рабочие столики и чайные ящички. Князь Одоевский занимался поэзией; он писал прелестные стихи и, между прочим, написал и следующие в воспоминание того, как мы приходили к ограде, принося заключенным письма и известия:
Был край, слезам и скорби посвященный, –
Восточный край, где розовых зарей
Луч радостный, на небе там рожденный,
Не услаждал страдальческих очей,
Где душен был и воздух, вечно ясный,
И узникам кров светлый докучал,
И весь обзор обширный и прекрасный
Мучительно на волю вызывал.
* * *
Вдруг ангелы с лазури низлетели
С отрадою к страдальцам той страны,
Но прежде свой небесный дух одели
В прозрачные земные пелены,
И вестники благие Провиденья
Явилися, как дочери земли,
И узникам с улыбкой утешенья
Любовь и мир душевный принесли.
* * *
И каждый день садились у ограды,
И сквозь нее небесные уста
По капле им точили мед отрады.
С тех пор лились в темнице дни, лета,
В затворниках печали все уснули,
И лишь они страшились одного, —
Чтоб ангелы на небо не вспорхнули,
Не сбросили б покрова своего.
Бедный Одоевский, по окончании срока каторжных работ, уехал на поселение близ г. Иркутска; затем его отец выхлопотал, в виде милости, перевод его солдатом на Кавказ, где он вскоре и умер в экспедиции против черкесов.
Каземат понемногу пустел; заключенных увозили, по наступлении срока каждого, и расселяли по обширной Сибири. Эта жизнь без семьи, без друзей, без всякого общества была тяжелее их первоначального заключения.
И. Д. Якушкин (Записки). Фрагменты
По донесению Лепарского о неудобствах заточить нас в Акатуй ему было предоставлено избрать место для постройки казарм, в которой мы могли бы содержаться согласно со строгим предписанием, данным ему относительно нас. Он ездил в Петровский Завод и нашел удобным построить там для нас полуказарму. Постройка эта была окончена в 1830 г., и началась уже переписка, каким образом отправить нас из Читы, пешком или в повозках. Пришло, наконец, предписание отправить нас пешком, но так как на нашем пути были места ненаселенные, где кочевали только буряты, то местное начальство должно было принять меры для устройства ночлегов и для нас и для команды, нас сопровождавшей. В конце августа выступили в поход двумя партиями; первая шла на один переход вперед от второй партии; через каждые два перехода была назначена дневка. С первой партией шел сам генерал Лепарский и часть его штаба.
Хозяйственной частью этой партии заправлял Пушкин. При второй партии шел плац-майор Лепарский, племянник коменданта, и один плац-адъютант; хозяйством заведывал Розен.
Долго старик Лепарский обдумывал порядок нашего шествия и, вспомнив былое, распорядился нами по примеру того, как во время конфедератской войны он конвоировал партии пленных поляков.
Впереди шел авангард, состоявший из солдат в полном вооружении, потом шли государственные преступники, за ними тянулись подводы с поклажей, за которыми следовал арьергард. По бокам и вдоль дороги шли буряты, вооруженные луками и стрелами. Офицеры верхом наблюдали за порядком шествия. Сам комендант иногда отставал от первой партии затем, чтобы собственным глазом взглянуть на вторую партию.
Нарышкина, Фонвизина и княгиня Волконская, не имевшие детей, следовали за нами в собственных экипажах и видались с своими мужьями, когда мы останавливались ночевать, а во время дневок были с нами целые дни вместе. Другие же дамы: княгиня Трубецкая, Муравьева, Давыдова и Анненкова, у которых были дети, чтобы не подвергать их случайностям долговременного пути, отправились из Читы на почтовых прямо в Петровский Завод.
Вообще путешествие это, при довольно благоприятной погоде, было для нас приятной прогулкой. Во время всего нашего странствования, продолжавшегося около полутора месяца, было перехода три верст в 35, остальные переходы были гораздо меньше и нисколько не утомительны; впрочем, кто не мог или не хотел идти пешком, мог ехать на повозке: подвод для нас и под нашу поклажу на каждом ночлеге заготовлялось многое множество . Поутру, услышав барабан, мы выходили на обойное место и часов в семь, определенным порядком, пускались в поход. Буряты были к нашим услугам и везли наши шинели, трубки и пр. Пройдя верст десять или (несколько более, мы останавливались на привале, часа на два; тут у женатых всегда был припасен завтрак, которым продовольствовались и неженатые. Обыкновенно мы приходили еще довольно рано на место ночлега, где нас встречали квартирьеры, и мы размещались в приготовленных для нас избах. Исправляющий при партии должность хозяина отправлялся с квартирьерами и изготовлял для нас всегда довольно сытный обед, и вообще продовольствие наше во время похода было гораздо лучше, нежели в Чите. Проводить большую часть дня на чистом воздухе и ночевать не в запертом душном каземате, по сравнению, было уже для нас наслаждением.
На переходе мы ничем не стеснялись, и всякий шел, как ему было угодно; хорошие пешеходы уходили иногда версты две вперед авангарда, и только тогда подъезжал к ним офицер и просил обождать отставшую партию. На переправах генерал Лепарский всегда сам присутствовал и с каждым из нас, подходивших к нему, был как нельзя более любезен; в этих случаях можно было подумать, что он воображал себя еще командиром Северского полка. На Братской степи, где не было довольно больших селений, чтобы мы могли все в них поместиться, на каждом ночлеге для нас были поставлены бурятские юрты, все в один ряд и на равном расстоянии одна от другой; крайние из них занимались командою, а в прочих помещались мы. Юрты эти круглые, имеют основу деревянную, переплетенную узкими драночками, и все обтянуто войлоком; наверху оставляется отверстие для исхода дыма; когда надо было согреть чайник, огонь раскладывали посреди юрты. Когда тихо, дым свободно подымается в отверстие; но когда бывает ветер, он клубится и окончательно стелется по земле. При каждой юрте был бурят для служения нам.
Буряты эти при первой встрече с нами прикидывались обыкновенно как будто ничего не понимают по-русски; но потом, когда их кормили, поили чаем, давали им табаку, они становились говорливы. Исправник, давая им наставление, уверял их, что мы народ опасный и что каждый из нас кудесник, способный творить всякого рода чудеса. Юрты для нас доставлялись из кочевьев, отстоявших иногда верст за сто от большой дороги, и за месяц до нашего прихода они были уже на месте. Такие распоряжения были, без сомнения, разорительны для края, и многие из бурят, чтобы не подвергнуться такому наряду, откочевали вдаль.
На пути из Читы в Верхнеудинск приехали к своим мужьям М. К. Юшневская и А. В. Розен; они привезли много писем и посылок. В конце сентября наступила дождливая погода, вода очень прибыла в Селенге, и за Верхнеудинском дорога, по которой мы должны были следовать, сделалась непроходима; для нас проложили другую, прорубив местами лес, и эта дорога была так удобна, что Нарышкина в своей карете могла проехать по ней. Берега Селенги очень красивы, но потом наш путь лежал по горам, покрытым лесом и не представляющим собой ничего особенного; зато, когда мы приблизились к Тарбагатаю, перед нами развернулся чудесный вид; все покатости гор, лежащие на юг, были обработаны с таким тщанием, что нельзя было довольно налюбоваться на них. Из страны совершенно дикой: мы вступили на почву, обитаемую человеком, деятельность и постоянный труд которого преодолели все препятствия неблагоприятной природы и на каждом шагу явно свидетельствовали о своем могуществе.
Жители староверского этого селения вышли к нам навстречу в праздничных своих нарядах. Мужчины были в синих кафтанах, а женщины в шелковых сарафанах и кокошниках, шитых золотом. По наружности и нравам своим это были уже не сибиряки, а похожие на подмосковных или ярославских поселян. За Байкалом считают около двадцати тысяч староверов, и туземцы называют их поляками. Во время первого раздела Польши граф Чернышев захватил в Могилевской губернии раскольников, бежавших за границу, и возвратил их в Россию; им было предложено присоединиться к православной церкви или отправляться в Сибирь; многие из них перешли в православие, другие же, более упорные в своем веровании, были отправлены в Восточную Сибирь и поселены за Байкалом. Когда проходили мы Тарбагатай, там жил еще старик, имевший поседевших внуков и помнивший все это происшествие. По его рассказам, он пришел шестнадцати лет в Иркутск с своей матерью и малолетним братом; мать и брат его, с другими поселенцами в числе 27 мужских душ, были отправлены в Тарбагатай. Место это было тогда непроходимая дебрь; сам же он, со всеми неженатыми парнями, годными на службу, был зачислен в солдаты и попал в денщики к доктору-немцу, который, сжалясь над его бедственным положением, через два года выхлопотал ему отставку. В 30 году, когда мы проходили Тарбагатай, там считалось более 270 ревизских душ. Вообще забайкальские староверы большею частью народ грамотный, трезвый, работящий и живут в большом довольстве. В 20 верстах от Тарбагатая мы проходили селение малороссов, водворенных там уже более двадцати лет; хохлы эти живут далеко не так привольно, как их соседи—староверы. За несколько переходов от Петровского выпал небольшой снег, и мы в последний раз ночевали в юртах. По приближении к Петровскому бывшие там наши дамы выехали навстречу к своим мужьям; рассказы их о приготовленных для нас казематах были очень неутешительны: для каждого из нас была особая комната без окон с крепким наружным запором. В начале октября мы вступили торжественно в Петровский Завод, селение, в котором считалось 3 тысячи жителей, большею частью ссыльных, очень небогатых и занимавшихся заводскими работами.
Казематы, составлявшие полуказарму, были расположены покоем; открытая сторона полуказармы была загорожена высоким частоколом, и огромный двор (полуказармы был разделен таким же высоким частоколом на три отделения; в среднем из них, на противоположной стороне воротам полуказармы, было поставлено строение, заключавшее в себе поварню, разные службы и очень большую комнату, назначенную для совершения богослужений и для общих каких-нибудь наших занятий. При входе в полуказарму была гауптвахта; рядом с ней крытые ворота, против которых находились крыльцо и дверь в теплую караульню, состоявшую из двух комнат; в одной из них помещались рядовые, а другую занимал караульный офицер. Рядом с караульней были ворота, через которые входили на средний двор полуказармы; примыкающее к ней место, такой же величины, какое она сама занимала, было обнесено частоколом, назначалось под сад, но который никогда не был посажен. Вдоль всех казематов тянулся коридор, перерезанный только караульней и воротами; коридор этот, шириной в три аршина и с окнами во двор, был разделен поперечными стенами, в которых были двери, замкнутые на замок и отворявшиеся только в необыкновенных случаях. В каждом из отделений коридора было пять или шесть нумеров, а посредине наружная дверь, перед которой, вместо крыльца, была (насыпь с откосами, покрытая булыжником.
Казематы были без наружных окон, и каждый из них слабо освещался небольшим с железной решеткой окном над дверью в коридор. В длину каждый каземат имел 7 арш., а ширина 6 арш.; в одном углу была печь, топившаяся из коридора, а в другом стояла койка.
По прибытии нашем в Петровск меня поместили в 11 номер. Новое жилье мое было очень темно, но я вступил в него с радостным чувством: тут я имел возможность быть наедине с самим собой, чего не случалось в течение последних трех лет. На другой день нашего прихода комендант обошел все казармы; вошедши в мой номер, он запер дверь, вынул бумагу и, посмотрев на нее, сказал: здесь очень темно. Я было стал уверять его, что мне прекрасно, но он опять сказал, что у меня очень темно, и вышел. То же повторилось и во всех прочих номерах. Комендант очень знал и прежде, что для нас строили казематы без окон, но тогда он не имел возможности противиться такому распоряжению высшего начальства , и только теперь решился действовать в нашу пользу, когда по своему разумению имел на это законную причину. Он представил в Петербург, что, замечая, как мы вообще наклонны к помешательству, он опасается, что многие из нас» оставаясь в темноте, могут сойти с ума, и потому просит разрешения прорубить окна в казематах. Дамы наши также, частью но внушению коменданта, нисколько не стеснялись в письмах своих описывать ужасное свое положение в темных казематах, в которых они помещались с своими мужьями.
По прибытии в Петровский, комендант объявил дамам, что мужья их не будут отпускаться к ним на свидание, а что они сами могут, жить с ними в казематах, вследствие чего не имевшие тогда детей кн. Волконская, Юшневская, Фонвизина, Нарышкина и Розен перешли на житье в номера к своим супругам; прочие же, у которых были дети, кн. Трубецкая, Муравьева, Анненкова и Давыдова, ночевали дома, а днем приходили навещать мужей своих. Так как строго запрещалось пропускать к ним кого-нибудь из посторонних, то дамы, жившие в казематах, не имели при себе женской прислуги и всякое утро, какая бы ни была погода, отправлялись в свои дома, чтобы освежиться и привести все нужное в порядок. Больно было видеть их, когда они, в непогодь или трескучие морозы, отправлялись домой или возвращались в казематы: без посторонней помощи они не могли всходить по обледенелому булыжнику на скаты насыпи, но впоследствии им было дозволено на этих скатах устроить деревянные ступеньки на свой счет. При таком сложном существовании строгие предписания из Петербурга не всегда с точностью могли быть исполнены.
Нарышкина, жившая в каземате с своим мужем, занемогла простудной горячкой, и Вольф отправился к коменданту и объяснил ему, что для Нарышкиной необходимо иметь женскую прислугу. Комендант долго колебался, но, наконец, решился дозволить, чтобы во время болезни Нарышкиной ее горничная девушка находилась при ней. Скоро потом Никита Муравьев занемог гнилой горячкой; бедная его жена и день и ночь была неотлучно при нем, предоставив на произвол судьбы маленькую свою дочь Нонушку, которую она страстно любила и за жизнь которой беспрестанно опасалась. В этом случае Вольф опять отправился к коменданту и объяснил ему, что Муравьев, оставаясь в каземате, не может выздороветь и может распространить болезнь свою на других. Комендант и тут, после некоторого сопротивления, решился позволить Муравьеву на время его болезни перейти из каземата в дом жены его.
Казематы наши были выстроены на скорую руку и так неудачно, что в них беспрестанно были поправки; не раз загорались стены, ничем не отделенные от, печей; стены коридора выпучило наружу, и пришлось утвердить их стойками и болтами. В номерах было не очень тепло, а в коридоре иногда и очень холодно, так что не всегда было возможно отворять дверь в коридор, чтобы иметь сколько-нибудь света, и приходилось сидеть днем со свечой. По случаю переделок в 11 номере, меня перевели в 16-й, и в этом 3-м отделении мы помещались теперь: Оболенский, Штейнгель, Пущин, Лорер и я. Обедали и ужинай и мы все вместе в коридоре, и в каждом отделении был сторож из рядовых для услуг нам. Днем мы могли свободно ходить из своего отделения во всякое другое; но вечером в десять часов запирались на замок все номера и коридор по отделениям; потом замыкались и ворота на каждый отдельный двор и окончательно наружные ворота полуказармы, так что каждый из нас всегда ночевал под четырьмя замками. Работать мы ходили на мельницу таким же порядком, как в Чите, и мука нашего изделия была только пригодна для корма заводских быков. В продолжение всего дня в субботу и до обеда в воскресенье нас водили поочередно в баню. Для общей нашей прогулки был предоставлен нам большой двор, обнесенный высоким частоколом и примыкавший к полуказарме, от которой он отделялся также частоколом, сообщаясь воротами с средним двором полу казармы, которые запирались только на ночь. На этом дворе было несколько небольших деревьев, и мы расчистили на нем дорожки, по которым во всякое время можно было гулять. Охотники до животных завели тут козуль, зайцев, журавлей и турманов; а зимой устраивались торы, и поливалось некоторое пространство для тех, которые катались на коньках.
Живущие с нами дамы приходили взглянуть на наши общие увеселения и иногда сами принимали в них участие, позволяя скатить себя с гор. На отдельных дворах многие из нас имели гряды с цветами, дынями и огурцами и «пристально занимались летом произведением плодов земных, что было сопряжено с большими затруднениями по причине неблагоприятного климата в Петровском.
Некоторые из не имевших собственных средств для существования и получавшие все нужное от других тяготились такой зависимостью от своих товарищей, и по этому поводу возникли разного рода неудовольствия. Наконец, образовался кружок недовольных. По прибытии в Петровский они отнеслись к коменданту, прося его, чтобы он исходатайствовал им денежное пособие от правительства. Такой поступок очень огорчил старика Лепарского; он смотрел на нас как на людей порядочных и всегда отзывался с похвалой о нашем согласии и устройстве. Как комендант, он не мог не обратить внимания на дошедшую до него просьбу некоторых из государственных преступников и потому отправил плац-майора навести справки о тех, которые желали получить вспомоществование от правительства.
Между тем это происшествие в казематах произвело тревогу. Все были в негодовании против просивших пособия от правительства; с ними вступили в переговоры и успели отклонить их от намерения отделиться от артели, и, когда пришел плац-майор в казематы с допросом, все уже было улажено, и ему поручили просить коменданта не давать дальнейшего хода этому делу.
Тотчас потом Поджио, Вадковский и Пущин занялись составлением письменного учреждения для артели. В силу этого учреждения выбирались три главных чиновника для управления всеми делами артели: хозяин, закупщик и казначей; после них выбирались огородник и члены временной комиссии. Все участвовавшие в артели имели голос при выборах; первоначально выбирались кандидаты в должности и из них уже баллотировались в самые должности. Хозяин заведывал всеми делами по хозяйству, от него зависела закупка съестных припасов, кухня и проч.; закупщик несколько раз в неделю выходил из каземата для покупки всего нужного для частных лиц. Казначей вел все счеты и занимался выпиской по частным издержкам; все трое они часто имели совещания между собой и о распределении сумм, принадлежащих артели. Огородник заведывал нашим огородом, в котором не было никогда обильного урожая по той причине, что климат Петровского был очень неблагоприятен для растительности: редкий год даже картофель не побивало утренним морозом. Впрочем, все овощи доставлялись к нам в обилии окрестными поселянами.
Верст 25 от Петровского и хлеб и вся огородина производились с успехом. Члены временной комиссии, в числе трех, по временам занимались проверкой счетов хозяина, закупщика и казначея. Кроме постоянных чиновников артели, наряжались по очереди из нас дневальные на кухню для наблюдения за порядком и раздачею кушанья.
В Петровском общественный сбор очень увеличился; все, что тратилось прежде на вспоможения частные, подписывалось теперь в артель, и из общей суммы приходилось ежегодно на часть каждого из участвовавших в артели более нежели по 500 р. на асс . Хозяин, закупщик и казначей, совещаясь между собой, определяли, что приходилось в каждый месяц на каждого человека за общим расходом на чай, сахар и обед. Эта определенная сумма предоставлялась в распоряжение каждого из участвовавших в артели.
Таким распоряжением прекратилась зависимость одних лиц от других, и не было уже более причин к неприятным, но вместе с тем неизбежным столкновениям, как было прежде. Чтобы каждый из участвовавших в артели имел наиболее денег в своем распоряжении, расходы на чай, сахар и обед очень ограничились: на месяц выдавалось на каждого человека по 7 фунта чаю, по два фунта сахару и по две небольших пшеничных булки на день; обед состоял из тарелки щей и очень небольшого куска жареной говядины; сколько-нибудь и того и другого необходимо было уделить для сторожа, который питался от наших крох. Ужин был еще скудней обеда, и случалось очень часто вставать от трапезы полуголодным, что могло быть не бесполезно для многих из нас при образе нашей жизни. Некоторые за чай, сахар и обед получали деньгами из артели, и сами пеклись о своем продовольствии. Впрочем, собственно денег никто из нас в каземате не мог иметь у себя на руках, и все частные расходы производились через казначея при общей выписке, для чего несколько раз в неделим приходил писарь горного ведомства с особенной книгой, в которую, со слов казначея, записывалось, кому и что следовало заплатить вне каземата, и означалось, из чьих денег, подписанных в артель, следовало произвести уплату. Весь этот порядок существования артели не изменялся во время нашего пребывания в Петровском.
Кроме общих учреждений для артели, составилась еще маленькая артель. В маленькую артель взносил всякий, кто сколько мог или хотел, а из этих взносов составлялась сумма, предназначенная для наделения неимущих при отправлении их на поселение. Для увеличения суммы в маленькой артели управляющие ею выписывали сами некоторые журналы, и, имея в своем распоряжении журналы, выписываемые женатыми, предоставляли каждому пользоваться им за небольшую плату. Число периодических изданий, получавшихся в Петровском, доходило до 22; библиотеки также увеличились, и во всех в них вместе считалось до 6 тыс. книг, и при библиотеках много было географических атласов и карт. Вообще в Петровском всякий имел много средств при своих занятиях каким бы то ни было предметом. В апреле 1831 г. вышло разрешение из Петербурга прорубить окна в казематах. В бумаге военного министра Чернышева, от которого мы непосредственно зависели, были исчислены все милости, оказанные нам государем императором, и между прочим было сказано, что государь еще в Чите приказал снять с нас оковы и что по собственному побуждению своего милосердия соизволил приказать прорубить окна в казематах государственных преступников. В каждом каземате было прорублено небольшое окно, на два аршина с половиной от пола, и человек среднего роста мог видеть только небо сквозь это окно. После того, что прорубили окна, в казематах происходили почти в продолжение целого года беспрестанные поправки и переделки; многие печи пришлось сломать и на место их сложить другие, потом изнутри штукатурились казематы и коридор. Во время всех этих улучшений приходилось жить нам в несколько стесненном положении; но когда все пришло в порядок, нам было несравненно лучше прежнего. В казематах было довольно светло, и не было уже необходимости при дневных занятиях отворять дверь в коридор. … В это время содержание наше далеко было не так строго, как оно было по прибытии в Петровский, и из опасения пожара дверь в казематах не запиралась ночью, как прежде, на замок. Женатые отпускались в случае нездоровья жен своих домой, но обыкновенно они и даже некоторые из дам жили в каземате. В сентябре Александра Григорьевна Муравьева приходила в каземат к своему мужу; день был теплый; она была легко одета и, возвращаясь вечером домой, сильно простудилась; после трехмесячных страданий она скончалась. Кончина ее произвела сильное впечатление не только на нас, но и во всем Петровском, и даже в казарме, в которой жили каторжные. Из Петербурга, когда узнали там о кончине Муравьевой, пришло повеление, чтобы жены государственных преступников не жили в казематах и чтобы их мужья отпускались ежедневно к ним на свидание. Затем и мы все выходили ежедневно по нескольку человек, тем же порядком, как это было в Чите. А между тем при всех этих льготах беспрестанно проявлялась неловкость нашего положения и особенно положения женатых.
…Лепарский имел причины беспрестанно опасаться, что донесут в Петербург о его какой-нибудь неисправности: он знал, что в Иркутске следили за всеми его действиями и, кроме того, по временам бывали в Петровском разного рода посетители, из которых многие приезжали как соглядатели.
… Образ жизни наших дам очень явно отозвался и на них; находясь почти ежедневно в волнении, во время беременности подвергаясь часто неблагоприятным случайностям, многие роды были несчастливы, и из 25 родивших в Чите и Петровском было 7 выкидышей; зато из 18 живорожденных умерли только четверо, остальные все выросли. Нигде дети не могли быть окружены более неустанным попечением, как в Чите и Петровском; тут родители их не стеснялись никакими светскими обязанностями и, не развлекаясь никакими светскими увеселениями, обращали беспрестанно внимание на детей своих.
И. Д. Якушкин. Александра Григорьевна Муравьева. (Фрагмент)
… По приходе нашем в Петровский Завод женатым не дозволялось более выходить из каземата для свидания с своими женами, как это было в Чите, но женам было позволено жить в тюрьме вместе со своими мужьями или навещать их.
Александра Григорьевна не имела возможности, как многие другие, запереться с своим мужем; у нее дома оставалась Нонушка, ребенок слабого здоровья, требующая ее особенных попечений. В трескучие морозы и во всякую погоду она перебегала по нескольку раз в день из каземата домой к Нонушке и из своего дома в каземат к мужу.
Никита Михайлович при таких обстоятельствах тяжко занемог, и наш врач опасался за жизнь его. Тут Александра Григорьевна осталась несколько дней и несколько ночей неотлучно при муже, предоставив свою Нонушку попечениям няни, на которую она никак не могла вполне положиться. Конечно, это время было самое тяжкое из всей ее жизни.
С каждым годом здоровье ее приходило все более и более в упадок. В сентябре 1832 г. она пришла в каземат днем, когда было довольно тепло, в очень легкой одежде, но ночью, возвращаясь домой, она почувствовала, что ее обхватило холодом, и в ту же мочь она ужасно страдала от колотей в груди; "к ней призвали врача, у нее уже образовалось воспаление подреберной плевры. Необходимо было тотчас прибегнуть к решительным мерам; бывши беременна, она выкинула. От кровопускания и других сильных средств колотья прекратились, ню вслед за тем появилась в груди вода. С этих пор, в продолжение двух месяцев, больная с каждым днем видимо угасала. Никакие врачебные средства не могли возобновить истощившихся в ней сил. За два дня до ее кончины, она пожелала меня видеть; я просидел с полчаса у ее кровати; она едва могла говорить, и из слов ее можно было заключить, что она уже готовилась навсегда расстаться со всеми близкими ее сердцу. В последнюю ночь она позвала к себе княгиню Трубецкую и продиктовала ей несколько строк к сестре своей Софье Григорьевне потом исповедывалась и приобщилась святых тайн.
Последние минуты она провела очень покойно; благодарила Вольфа за его попечение; простилась с Александром Муравьевым, братом Никиты, и с Вадковским, назначив каждому из них что-нибудь на память. Она просила всех не горевать об ней, бывши сама уверена, что там, куда она отправлялась, ей будет прекрасно; сокрушалась она только о своем Никитушке, который, как она говорила, без нее совершенно осиротеет, и это ее предсказание вполне сбылось. Последний вздох она испустила в объятиях своего мужа.
В день ее похорон хватились, что погребальная колесница, на которой полагали везти ее тело, не пройдет по мосту, находившемуся по дороге в церковь. Ссыльнокаторжные, узнавши об этом обстоятельстве, по собственному побуждению, бросились на мост и тотчас все привели в порядок.
Если бы вам случилось приехать ночью в Петровский Завод, то налево от дороги вы бы увидели огонек, это беспрестанно теплющаяся лампада над дверьми каменной часовни, построенной Никитой Михайловичем и в которой покоится прах Александры Григорьевны. В этой часовне ежегодно в известные дни совершается служба, причем народ Петровского Завода и окрестных селений собирается тут и молится.
М. А. Бестужев. Их книги «Воспоминания братьев Бестужевых». Ответы на вопросы И. Семевского
ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЕ ОТВЕТЫ 1869-1870 гг.
ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБЩЕСТВО В КАЗЕМАТЕ
(Во время пребывания в Петровском просили ли Вы о позволении печатать Ваши сочинения?)
В Петровском Заводе, во внутренности казематского здания, рядом с кухнею, был выстроен обширный зал, предназначенный для общих наших обедов и ужинов. Но так как мы обедали и ужинали каждый отдельно в своем коридоре, то впоследствии это зало служило училищем для 30 мальчиков, которых мы обучали под предлогом обучения церковному пению. По инициативе Петра Александровича Муханова в этой же зале раз в неделю происходили литературные вечера. На этих вечерах мы читали собственные свои сочинения или вновь появившиеся в печати оригинальные произведения русского пера. Однажды мы читали одну из морских повестей, наводнивших в то время нашу и без того водянистую литературу из жалкого подражания знаменитым романам Купера и Мариетта. Некоторые из моряков, а особенно я, — мы горячо ратовали об этом смешном кривляний обезьян, которые воображали, что они пишут морские сцены и повести, нашпиговав пошлую повесть морскими терминами и командными словами, да еще без толку и без смысла перепутав и то и другое. Муханов, обратясь ко мне, сказал:
— La critique est aisee, mais Fart est difficile. [Критика легка, но искусство трудно] Напиши свою, и это будет лучшим опровержением. Вскоре, на одном из вечеров, я прочел первую свою морскую повесть: «Случай — великое дело», которая так удалась мне, что была единодушно одобрена всеми, и наши дамы поочередно приглашали брата Николая к себе для чтения этой повести. Может быть успехом я много обязан необыкновенному искусству брата читать вслух. Он был отличный чтец, единственный, какого я не встречал в жизни никогда более, к тому же он от частого повторения читал мою повесть почти наизусть. За этим первым опытом на новой почве нашей литературы я написал целый ряд других морских повестей: «Черный день», «Наводнение в Кронштадте 1824 года» и проч. Около того же времени брат окончил свою повесть «Русские в Париже». Муханов как председатель нашего общества и как истый любитель русской литературы и компетентный ценитель ее упросил некоторых дам написать в Петербург к родным и попытать, не будет ли позволено нам печатать наши сочинения, т. е. сочинения всего нашего литературного кружка, так как, по его мнению, уж очень довольно было написано очень дельного по всем отраслям литературы. Дамы согласились. Писали в Петербург — в Петербурге просили, ходатайствовали, и ответом было — молчание.
ПЕСНЯ «ЧТО НИ ВЕТР ШУМИТ. . .»
В торжественный, святой день 14 декабря 1829-го или 30-го года — не могу припомнить, — но только в каземате Петровского острога — я сидел в коридоре, куря трубку после нашего утреннего пития чая. Ко мне Тютчев зашел.
— Хочешь чаю?
— Пожалуй, выпью стакан, дай трубку...
— Возьми сам и садись, гость будешь. Ну что, mon cher* (это его обычное присловие), ты нас сегодня распотешишь, споешь нам «Славянские девы» после обеда? — спросил я.
— Кажется, спою, но как — это другое дело. Злодей Вадковский измучил меня, mon cherl . Вытягивай ему каждую нотку до последней тонкости, как она у него написана на бумаге. Я так не привык, да и нот вовсе не знаю. У нас в Семеновском полку был великолепный хор песельников. Как пели русские песни!!.. Ах, mon cher! После разгрома полка нашего мне уж никогда не удавалось слышать ничего подобного. А управлял хором я; ни я, никто из моих молодцов, мы нотки не знали, а как пели, mon cher! Душа замирает. Сладко, согласно, никто на волос не сфальшит. А ежели и случался такой грех, то весь хор так и набросится на несчастного.
— Ну, скажи, как же они знали, что он фальшивил?
— А от того, mon cher, что у меня, как и у каждого из них, камертон был в душе, а ухо — в сердце. Вот если б Одоевский, вместо своих дев, да написал что-нибудь в русском духе — знаешь этак — просто русскую песенку, где бы хоть слегка были упомянуты мы — черниговцы, когда мы шли с Муравьевым умереть за Святую Русь, — ну тогда бы ты, mon cher, сказал русское спасибо Тютчеву. Прощай — до скорого свидания за обедом. Этот безыскусственный, простой рассказ утвердил меня в постоянном моем мнении о музыкальном чутье русского народа. Сойдутся пять-шесть человек русских из разных концов России — запоют песню — прелесть!.. Они не поют в unisson, как большая часть других народов, но голоса бессознательно разделяются музыкально. А преимущественно русские песни они поют гармонически. Тютчев обладал таким мягким, таким сладостным тембром голоса, которого невозможно было слушать без душевного волнения в русских песнях, а в особенности в песнях: «Не белы-то снежки» или «Уж как пал туман на сине море». Понимая его очень хорошо, что «Славянские девы», написанные Одоевским и положенные на музыку Вадковским, — и стихотворение, и музыка обладают неоспоримыми достоинствами, — я смутно предчувствовал, что Тютчев не произведет своим голосом того впечатления, какого ожидали от этой арии. Я взял карандаш и написал русскую песню на тему: «Уж как пал туман на сине море» — песню, которую он пел невыразимо хорошо.
Что ни ветр шумит во сыром бору,
Муравьев идет на кровавый пир...
С ним черниговцы идут грудью стать,
Сложить голову за Россию-мать.
И не бурей пал долу крепкий дуб,
А изменник-червь подточил его.
Закатилася воля-солнышко,
Смертна ночь легла в поле бранное.
Как на поле том бранный конь стоит,
На земле пред ним витязь млад лежит.
Конь! мой конь! скачи в святой Киев-град:
Там товарищи — там мой милый брат...
Отнеси ты к ним мой последний вздох,
И скажи: «цепей я снести не мог,
Пережить нельзя мысли горестной,
Что не мог купить кровью вольности!..».
Я не ошибся в своем предчувствии... Несмотря на экзальтированное настроение присутствующих на обеде, который мы постоянно устраивали 14 декабря, когда, по окончании его, вышел хор и запел гимн «Славянских дев», впечатление на слушателей было не заметно, хотя гимн был аранжирован превосходно — мотив его очень близко подходил к мотиву гимна «Боже, царя храни» Львова, и точно как будто бы гимн Львова был скомпонован по его образцу. В последнем куплете, где речь относится прямо к России и где Вадковский, неприметными оттенками гармонии, переходит в чисто русский мир и заканчивает мотивом русской песни, — все присутствующие невольно встрепенулись, а особливо, когда послышался в этом куплете упоительно задушевный голос Тютчева. Он пел:
Старшая дочь в семействе Славяна
Всех превзошла величием стана.
Славой гремит — но грустно поет [живет],
В тереме дни проводит, как ночи,
Грустно чело — заплаканы очи
И заунывные песни поет.
Что же не выйдешь в чистое поле —
Не разгуляешь грусти своей?
Светло душе на солнышке-воле,
Сердцу светло от ясных лучей.
В поле спеши с меньшими сестрами
И хоровод веди за собой —
Дружно сплетаясь, руки с руками,
Радостно песню свободы запой...
Но когда, после некоторого промежутка, послышался симпатический голос Тютчева в простой русской песне «Что ни ветр шумит», где он был неподражаемо прекрасен, восторг был необычайный. Все бросились его обнимать, меня хотели качать на руках. Я убежал в свой номер и заперся. Вот мой ответ на Ваш вопрос. Как я ни старался сделать его более кратким, но не сетуйте, ежели я во зло употребляю Ваше терпение, полагая, что излишняя краткость ведет ко многим недоумениям.
БРАТЬЯ БОРИСОВЫ
Младший из двух братьев Борисовых, Петр Иванович, как вам известно, был основателем Славянского Общества. Как ему забрела первоначально эта мысль и кто был заронивший в его душу это намерение, мы никогда не могли от него допытаться. Находил ли он более благоразумным молчание, или он был связан клятвой — не знаю, но, кажется, последнее предположение более вероятно, что даже можно заключить по странным обрядам им установленного Общества для приема членов. Его статут носит на себе печать какой-то таинственности, клятв, присяги на кинжалах и т. п. Он был очень глух, потеряв слух от пушечных выстрелов еще бывши юнкером артиллерии, и по этой причине, сосредоточивши свою моральную жизнь в самом себе, он вместе с сим удовлетворял свою неодолимую наклонность к философическим созерцаниям и перечитал все, что было написано древними и новейшими философами и политиками; был нрава кроткого и имел над своим старшим братом Андреем почти сверхъестественное влияние, что было как нельзя более ксаати, по причине его умственного расстройства, начавшегося еще в Чите и окончательно совершившегося в Петровском каземате. И телом, и душой, и образованием он резко отличался от брата: с лысой головой, с крепким здоровьем, он был скор и резок и на словах и на деле. Его казематные занятия состояли в переплете книг нашей обширной библиотеки, и бог весть, сколько сотен из клочков и лоскутков растерзанных спешным чтением книг он вызывал к новой жизни.
Вместе с нами он отправился на поселение и был назначен в деревню Разводную, отстоящую от Иркутска верстах в сорока, на самом берегу Ангары, куда были поселены тогда же Артамон Захарович Муравьев и Алексей Петрович Юшневский. Я вам прежде, кажется, писал о странном существе в лице нашего доктора Ильинского. Он-то, умиравший чахоткою, приехал для лечения себя в Иркутске со своею супругою — философкою в чепце. Она до страсти обожала мужа: его слова были для нее закон. Из угождения к нему она выучилась по-французски и упивалась доморощенною философией, которую ни она, ни супруг вовсе не понимали.
В отплату за ее любовь он был ревнив, как турок, и не хотел, чтоб она и после его смерти кому-нибудь принадлежала, и взял с нее слово не выходить замужни за кого, кроме... П. Борисова, этого светила философии, которое он обожал с богопочтением парса. По его смерти она часто посещала в Разводной Марию Казимировну, жену Юшневского, и там, беседуя на его могиле при лунном сиянии и философствуя взапуски, наконец, дофилософствовались до сердечных объяснений — и положили обвенчаться по истечении положенного приличием траура. Она уехала в Селенгинск. Чтоб скоротать бесконечный термин траура, они утешали друг друга постоянною перепискою. Срок траура уже истекал. Борисов, впервые в жизни окунувшись в радужную, упоительную атмосферу любви, таял от нетерпения, как вдруг он получает известие, что будущая его супруга родила и прикрыла грех брачным венцом с обольстителем.
Не бросайте камня в виновную!.. Дело совершилось обычным путем законов природы человеческой. При жизни мужа пребывая постоянно под наитием обожания своего супруга а по смерти его плавая в волнах платонической любви к философу, она неожиданно очутилась лицом к лицу с ловким обольстителем, поляком родом и польским пройдохой по ремеслу. Имя ему Кржечковский, а должность в доме Старцева — гувернер. Будучи сестрою умного, дельного и благородного Дмитрия! Дмитриевича Старцева и внучкою Феодосии Дмитриевны Старцевой, сибирскому самородку по практическому уму, она,, т. е. Катерина Дмитриевна Старцева, была тоже далеко не глупа, хороша собою и обладала природным здравым смыслом.
К несчастью, она попала в лапы дурака, и тот властью к нему любви искалечил ее здравый смысл до того, что чуть не сделал ее идиот-философкою, как он сам, и деспотически-вкоренял в ее горячую головку смехотворные идеи. Борисов,, философ по призванию, мог только еще более увлечь ее по ложному пути. Должно ли удивляться, когда под родным кровом, очутившись в таких близких отношениях с умным, хитрым и красивым молодым человеком, каким был Кржечковский, и услышав впервые сладкие неведомые ей речи, обращенные прямо и без всяких философских фраз к ее сердцу, она сбросила насильно надетую на нее маску и мало-помалу вседневными уступками увлеклась потоком новых для нее чувств. Но так или иначе, это обстоятельство гибельно подействовало на бедного Борисова. И до сего всегда слабые силы его еще больше подломились, и он в одно утро, копируя с живых цветов букеты из забайкальской флоры, едва ли не лучше самого Одюбона, с кистью в руке, склонил голову на стол и отошел в вечность. Сумасшедший брат его, долго дожидая к обеду брата, наконец, вошел в комнату, начал будить, полагая его спящим, и, когда удостоверился в истинной смерти брата, пришел в такое исступленное отчаяние, что, схватя бритву, перерезал себе горло, но не так удачно; потом побежал в свою комнату, где были навалены вороха обрезок от переплетаемых им книг, и зажег их; задыхаясь от дыма, он выбежал на двор и под навесом повесился, где его и нашли уже мертвым крестьяне, сбежавшиеся на пожар, который едва был потушен.
А. Фролов. Из статьи «Воспоминания по поводу статей Завалишина»
(Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-ых годов. Т. 2.- М., 2008.)
…Первое время пребывания в Читинском остроге помещение наше поистине было ужасно: в небольшой сравнительно комнате с нарами помещалось 16 человек, так что, когда ложились спать, то на каждого не приходилось и аршина. Нельзя было перевернуться с одного бока на другой, не разбудив товарища. Если к этой тесноте добавить говор и бряцание цепей при малейшем движении, то будет очевидно, что занятий, а тем более серьезных, в это время не могло быть. Так оно и было. Единственным развлечением были шахматы, а по вечерам — увлекательные рассказы Корниловича (издателя «Русской старины» в 1825 г.) из русской истории.
В сентябре 1827 г., по окончании устройства временного помещения (постоянное строилось в Петровском заводе), нас разместили более удобно. Нары заменились кроватями, и только тут явилась некоторая возможность чем-либо заняться, хотя шум и бряцание цепей не уменьшились, но по крайней мере каждый имел свой уголок. Пребывание в этом остроге оставило, вероятно, в каждом самое отрадное воспоминание. В среде наших товарищей были люди высокообразованные, действительно ученые, а не желавшие назы¬ваться только такими, и им-то мы были обязаны, что время заточения обратилось в лучшее, счастливейшее время всей жизни. Некоторые, обладая обширными специальными знаниями, охотно делились ими с желающими. Так что получившие воспитание в тогдашних кадетских корпусах или дома на медные гроши имели полную возможность пополнить свои пробелы. Как на особенно выдающихся укажу на П. И. Борисова, работавшего не менее 16 часов в сутки. Он ложился в одно время с другими, но раньше него никто не вставал. Как бы рано ни проснулся, а он уже сидит и работает при огне (история, философия). Бечаснов, не знавший французского языка, не только изучил его, но на поселении был преподавателем этого предмета в Иркутске и преподавал с успехом. Не могу отказать себе в удовольствии назвать тех дорогих соузников, которые, делясь своими знаниями, своим искусством, не только учили, доставляли удовольствие, но и были спасителями от всех пороков, свойственных тюрьме. Никита Мих. Муравьев, обладавший огромной коллек¬цией прекрасно исполненных планов и карт, читал по ним лекции военной истории и стратегии. П. С. Бобрищев-Пушкин — высшую и прикладную математику. А. И. Одоевский — историю русской литературы. Ф. Б. Вольф — физику, химию и анатомию. Спиридов — свои записки (истории Средних веков) и многие другие — как свои собственные, так и переводные статьи.
Музыканты наши, Ф. Ф. Вадковский (1-я скрипка), П. Н. Свистунов (виолончель), Н. А. Крюков (2-я скрипка), А. П. Юшневский (альт), были вполне артистами; они-то доставляли нам по временам приятное развлечение. Кроме них, были еще очень хорошие музыканты: Ивашев, Одоевский, Юшневский (фортепьяно), Игельстром (флейта).
Н. А. Бестужев снял почти со всех акварельные портреты, Н. П. Репин и И. В. Киреев снимали виды, а Андреевич рисовал масляными красками. Узнавши из записок Д. И. Завалишина о его профессорской деятельности и обширных познаниях по всем отраслям, приходится пожалеть, что он не поделился своими познаниями с товарищами, с такой благодарностью принимавшими всякое сообщение, которое расширяло их умственный кругозор. Чтобы чище держать свое помещение, мы летом в хоро-шую погоду обедали во дворе. Д. И. Завалишин с нами не обедал (пищу его составляли кедровые орехи по преимуществу), а гулял на том же дворе с отпущенной бородой, что было тогда диковинкой, в шляпе с широкими полями и с Библией в руках, чем и обратил на себя внимание горного унтер-офицера, приносившего нам обед, который, передавая о жизни заключенных жене горного чиновника Смольяниновой, сообщил ей, что в числе узников есть святой человек, который не ест никогда скоромного и всегда читает душеспасительные божественные книги. Г-жа Смольянинова, будучи сама женщиной религиозной, познакомилась с Д. И. Завалишиным и тут же предложила ему невесту — свою младшую любимую дочь (свадьба состоялась через 12 лет). Этот эпизод нам рассказывал покойный И. А. Ан¬ненков, который пользовался особенным расположением г-жи Смольяниновой, считавшей себя в родстве с ним. Упоминаю об этом обстоятельстве, потому что оно имело огром¬ное влияние на последующую казематскую жизнь Д. И. Завалишина. Пока мы оставались в Чите, он очень часто под разными предлогами уходил из тюрьмы и навещал свою невесту. Это было еще в то время, когда нас держали очень строго, а потому непонятно, почему Д. И. Завалишин нападает на почтенного, всеми любимого и уважаемого коменданта С. Р. Лепарского. Если он посещал Смольяниновых с его разрешения, то из этого еще не следует, что комендант давал льготы только тем, которые имели голос в Петербурге. Если же без его разрешения, то это показывет, что снисходительностью Лепарского в значительной ме¬ре и большей, чем другие, пользовался Д. И Завалишин. Кстати, не могу умолчать и о себе. Я никогда не имел никакой руки, ни голоса не только в Петербурге, но даже и в Иркутске, и, несмотря на это, Лепарский разрешил мне устроить мастерскую вне каземата, где я и работал. Правда, при мне постоянно был часовой, который большей частью спал. Однажды комендант вошел неожиданно в мастерскую; я бросился будить часового, но он остановил меня, сказав: — Оставьте его, я знаю, что не он, а вы его караулите. Он устал, не спавши ночь. В 1828 г. в сентябре месяце поступили в нашу Читинскую тюрьму трое молодых офицеров из Оренбурга. Они военным судом приговорены были на каторжную работу как принадлежавшие к тайному политическому обществу. Мы от них узнали, что некто Ипполит Завалишин, младший брат того, который с нами находился, 17-летний юноша, воспитывавшийся в Инженерном корпусе и сделавший ложный донос на брата своего, по высочайшему повелению был разжалован в солдаты в Оренбургский корпус. Прибыв туда, он распустил слух между юнкерами и молодыми прапорщиками, что разжалован и сослан за участие в деле 14 декабря, уверял, что существование тайного общества не прекратилось и что он уполномочен вербовать членов в тайное общество. Несколько человек из них уговорил он вступить в вымышленный заговор и, взяв с них расписку в согласии на его предложение, донес генерал-губернатору Эссену о существовании тайного общества и представил список всех членов, им же завлеченных. При допросах тотчас же обнаружилась злостная и безумная проделка Ипполита Завалишина. Его сослали на каторгу в нерчинские заводы на 20 лет, некоторых — на Кавказ, а молодых Дружинина, Колесникова и Таптикова — в работу на короткие сроки, и по высочайшему повелению поместили в нашу тюрьму. Как же обидно нам было узнать в 1830 г., что этот несчастный Ипполит Завалишин, по просьбе брата своего, переводится из нерчинских заводов в наш Петровский каземат. Личность его под именем «Z» подробно описана в весьма интересном рассказе Василия Колесникова, изложенном В. И. Штейнгелем и помещенном в декабрьской книге «Русской старины» изд. 1881 г. ив январской книге изд. 1882 г.
Он вел себя посреди нас так же, как и в описанном походе, пел и посвистывал, проходя мимо нас, не выказывая ничем ни малейшего раскаяния, ни стыда, ни хоть сожаления о молодых людях, которых он погубил. Я шесть лет прбыл с ним в одной ограде и при встрече с ним проходил, не обращая на него внимания; так же и все поступали.
Некоторые из нас из жалости к его положению — С. П. Трубецкой, И. Д. Якушкин, Е. П. Оболенский — познакомились с ним, выказали ему участие в надежде привести его к сознанию его нравственного падения, но безуспешно.
Находясь потом на поселении в городе Кургане, он опять отдан был под суд и посажен в острог за ложный донос, о чем фон дер Бригген известил Ив. Ив. Пущина в сохранившемся письме. Неисправимая наклонность к доносам объяснима не иначе, как особым родом мономании. Впоследствии я слышал, что он подвизался на литературном поприще. Московское общество распространения полезных книг издало три тома его сочинений под заглавием «Описание Сибири». Кроме того, появились в печати «Эпопея тысячелетия России» и другие произведения его плодовитого, хотя неискусного дара.
Одна знакомая мне дама, прочитав кое-что из его сочинений, говорила мне, что в них выражается любвеобильная душа автора. Я не почел нужным выводить ее из заблуждния, но заключил из этого случая, что еще труднее судить о сердце человека по его печатному, чем по устному слову. Впрочем, почем знать — ему должно быть теперь 75 лет, если он только жив. Опыт жизни с помощью божьею, может быть, неузнаваемо изменил его. Дай Бог!
VII
В 1830 г. нас перевели, наконец, в постоянную тюрьму, в Петровский завод. Тут у каждого была своя комната и можно было устроиться по своему желанию.
В Петровской тюрьме общежитие наше кончилось. Обедали мы по отделениям в своих коридорах, а потому и вместе собирались гораздо реже. Здесь же был выработан устав артели, как большой, так и малой. Еще в Читинском остроге Е. П. Оболенский предложил все деньги, которые получались как от казны, так и некоторыми из дому, вносить в общую кассу и расходовать на нужды всех и сделать таким образом всех равноправными собственниками общего достояния. Предложение это, несмотря на братскую готовность имущих делиться с неимущими, не могло осуществиться и было отвергнуто, так как между нами были женатые, семейства которых жили отдельно на квартирах или в собственных домах. Но оно было первым поводом к устройству артели в Петровском. Желание устроить наш быт возможно лучше и независимее по прибытии в Петровский завод и просьба некоторых неимущих о пособии правительства ускорили дело.
Комендант, всегда и везде старавшийся о поддержании нашего достоинства, отнесся к этой просьбе неблагосклонно, но как лицо официальное прислал плац-майора проверить заявление личным опросом всех заявивших просьбу. Как только слух об этой просьбе пронесся по каземату, то все возмутились и до прихода плац-майора уговорили отказаться от своего заявления, а когда он пришел, то его просили передать генералу Лекарскому общую просьбу оставить это дело без последствий, что очень порадовало старика-коменданта. Тотчас же И. И. Пущин, А. В. Поджио и Ф. Ф. Вадковский взялись за составление устава артели, который и был ими выработан при общем содействии всех участников, из которых каждый мог делать свое предложение. Полный устав помещен в записках Басаргина (Девятнадцатый век. Т I. С. 149—161). Входить в подробности этого устава не буду; желающие могут прочесть его в запсках Басаргина. Устав большой артели делал каждого неимущего собственником известной суммы, которой он мог безотчетно располагать на свои нужды. На каждого в год отчислялось 500 р.; из них приблизительно около половины назначалось в хозяйственную сумму и расходовалось на продовольствие, а остальные перечислялись в частную (личную каждого) сумму и расходовались по усмотрению влдельца. Для тех, которые не пользовались общим столом, как например Д. И. Завалишин, все 500 р. зачислялись в частную сумму. На образование всей суммы поступали деньги, отпускаемые на наше содержание и получаемые от продажи экономического провианта, но главным образом от взносов участников. Все холостые, получавшие из дому до 500 р., отдавали все сполна, а более 500 р.— по желанию, но не менее как в полтора раза больше того, что получали из артели. Многие давали значительно больше. Некоторые женатые, не пользуясь ничем от артели, посильно помогали этому учреждению; так, Муравьев и Трубецкой жертвовали от 2 до 3 тыс., Нарышкин, Ивашев, Фонвизин и Волконский — до 1 тыс. ежегодно.
Вообще, как человек неимущий и пользовавшийся плодами этого благого учреждения, с полной благодарностью вспоминаю братское, истинно христианское разделение богатыми товарищами своего имущества с бедными, причем предлагалось все так простодушно, родственно, что отказаться значило оскорбить. Эти же чувства высказаны и в записках моих добрых товарищей: Якушкина, барона Розена, Басаргина и А. П. Беляева.
Я помню, что раз перед годичной Верхнеудинской ярмаркой оскудел в Петровском запас сахара; некоторые из нас, в том числе и я, ввиду установившейся дороговизны, отказались от чая. С. П. Трубецкой, узнав об этом, принес целую голову сахара и чуть не со слезами упрашивал нас не подвергать себя лишению, которое может вредно повлиять на наше здоровье. Он был олицетворенная доброта. Я понял, сколько бы его огорчил отказ с нашей стороны. Вот как вели себя у нас богатые.
Конечно, не может быть и речи о том, что мысль устрить артель и осуществление этой идеи могли принадлежать только кому-либо из богатых, так как для этого требовалось делать довольно значительные ежегодные вклады, что возможно было только имущим. Требовать же этого от них никто не мог, а если бы и нашелся такой, то едва ли бы его коммунистические наклонности могли встретить сочувствие. Поэтому заявление Д. И. Завалишина, что он предложил, осуществил и даже был первым хозяином,— далеко от действительности. Хозяином его избрали только в 1835 г. Многие отказывались от этой хлопотливой и неблагодарной должности, тем более что хозяин, добросовестно относящийся к делу, должен был отказаться от всякого другого дела и занятия, что для многих было лишением и заставляло уклоняться от избрания. Д. И. Завалишин был избран по просьбе Е. П. Оболенского и А. В. Поджио, желавших сблизить его с обществом.
Малая артель, имевшая целью помощь отъезжающим на поселение, также возникла благодаря старанию покойного И. И. Пущина, который управлял ею не только по выходе из каземата, но даже по возвращении в Россию. Артель эта существует и до сих пор под управлением оставшихся в живых и детей умерших, и посильно помогает нуждающимся как отцам, так и детям. Основанием для нее также были добровольные вклады имущих и только в незначительной степени — каждого из неимущих участников, вносивших известный процент участковой суммы. Но так как каждый отправляющийся на поселение получал больше, чем было им внесено, считая даже сложные проценты в жидовских размерах, то очевидно, что избыток этот был возможен только при добровольных взносах. Что было в последние три года пребывания в Петровском — не знаю, так как в 1836 г. выехал на поселение. Живых свидетелей этого врмени нет, а оставленные записки пока не опубликованы.
Автор говорит (с. 430), что он «артелью не пользовался, потому что вносил деньги полностью и пищу себе готовил на свои личные средства». Не бывши казначеем, ни подтверждать, ни оспаривать этого факта не могу. Замечу только, что он не согласуется с тем, что всем известно было о помощи, доставляемой С. П. Трубецким брату его Ипполиту, когда последний отказался от пособия из артели, потому что лишен был права голоса, как не причисленный к членам ее. Из дома Трубецких приносили ему каждый день обед и ужин. Если были у Д. И. Завалишина собственные средства, то пользовался бы, вероятно, такими же и брат его и не нуждался бы в помощи посторонней. Тут же сказывает автор, что, отправляясь на поселение, он не взял ничего из малой артели. Об этом знали только товарищи наши, принадлежавшие к I разряду и пробывшие в тюрьме 12 лет, которых уже нет на свете
По окончании срока в 1839 г. Д. И. Завалишин по его просьбе был назначен на поселение в Читу, где и женился на дочери Смольяниновой. …Не хватит у меня ни духа, ни сил подробно перебирать все показания Д. И. Завалишина, требующие опровержения; такой труд тем более тягостен, что приходится высказывать человеку на каждом шагу, что он вымысел выдает за действительный факт; мягче этого я выразиться не умею. Не могу допустить преднамеренного искажения истины, систематически поддержанного в продолжение целого рассказа. Несомненно, что страсти помрачают наш разум и бывают не без влияния на память, но я того мнения, что необузданное, пылкое воображение, тревожившее автора по его же сказанию с юных лет, и в старости не охладело и не улеглось. Оно одарено способностью превращать невидимое в видимое, фантазию в действительность и вывести человека из нормального психического состояния.
Никто не поверит, что юноша двадцати с чем-то лет, вступивший в круг людей, незнакомых ему и по известным причинам не доверявших ему, получил бы вдруг право «требовать от них сохранения нравственного достоинства» (с. 412) и «чтоб они не теряли время на пустые занятия», обращаясь притом к лицам, многим старше его, снискавшим общее уважение и знавшим его прошлое колебание, или, точнее сказать, отсутствие убеждений. Между ними несколько лиц участвовали в бородинском деле, многие делали кампанию 1813—1814 гг., а М. С. Лунин был даже в строю под Аустерлицем. Если бы он точно отважился на заявление подобного требования, ответом был бы ему взрыв смеха или совет обратиться с увещаниями к брату своему Ипполиту, который в том очень нуждается. Если же бы вздумал выступить в качестве наставника перед лицами одного возраста с ним, ему бы, вероятно, сказали: врачу, исцелися сам,— но все это немыслимо (с. 419).
Комендант Лепарский не мог разрешить письменных занятий, воспрещенных нам по данной ему инструкции (с. 430). Обыска на этот счет ни разу не производилось: но он сквозь пальцы смотрел на это отступление от инструкции и при случае говорил: «Я не вижу». Писем и записок никому из нас не писал. Имея право требовать нас к себе для объяснения и навещая нас часто в каземате, он, 80-летний старик, не имел надобности утруждать себя письмом напрасно. Единственный случай, побудивший его взяться за перо, был отъезд на поселение Ф. Б. Вольфа, искусству и попечениям которого он обязан был, как выражался, сохранением нескольких лишних лет земной жизни. На первой станции от Петровского Ф. Б. Вольфа нагнал посланный с запиской от коменданта, в которой он заявлял ему о своей признательности и дружбе. Непонятны ни мне, ни кому-либо из нас выходки автора против коменданта Лепарского, который снискал нашу общую любовь и оставил по себе добрую память посреди жителей читинских и петровских. Никто из нас в каземате не подозревал скрытую ненависть автора к Лепарскому, которой он никогда не высказывал. Проявление этой ненависти в настоящей его статье скорбно поразило нас всех.
Касательно перевода всей Библии с еврейского языка (с. 426) — это такой подвиг, которым бы он увековечил свое имя. Алтайский миссионер, прославившийся архимандрит Макарий, посвятил 20 лет своей жизни на этот колоссальный труд. Когда Св. синод отказал ему в просьбе напечатать свой перевод, он отнес его к московскому митрополиту Филаретус просьбой сохранить его. Предположив в Д. И. Завалишине надлежащую ученую подготовку для такого труда и пользование благоприятными для того обстоятельствами, как то: надлежащей окружающей обстановкой, спокойствием духа и удалением от житейских забот и волнений, чтобы всецело посвятить себя такому благому предприятию в продолжение многих лет, и тогда, чтобы удостовериться в совершении такого подвига, я бы желал услышать от человека, сведущего и достойного доверия, что он перевод этот имел в руках, просматривал и убедился, что это не копия, а оригинальный перевод с еврейского. Такой простой способ к исцелению самого упорного недоверия всегда доступен автору, и ему следовало бы им воспользоваться, потому что всеобщее недоверие в этом случае роняет его авторитет касательно всего им повествуемого.
Во всей статье, а особенно на с. 428, он дает понять, что высокое его нравственное достоинство возбудило против него вражду его соузников. Он не довольствуется этим огульным осуждением своих товарищей, но выставляет их на поселении как утративших свое нравственное достоинство и вследствие того погибших. Что к нему никто вражды не питал и что по сию пору никто из оставшихся в живых не злобствует на него, я смело могу поручиться, но что он в течение 12-летнего пребывания в тюрьме не приобрел ни одного друга — не с кого ему взыскивать, как только с самого себя. Сам его рассказ достаточно показывает, как автор мало способен испытывать или внушать дружеское чувство. Он упрекает всех в неблагодарности к его заслугам. «Все, что касается до обеспечения в настоящем и по возможности в будущем, всецело принадлежало мне». Как бы он решился сказать это несколько лет тому назад, когда еще живо было несколько десятков товарищей, которых он пережил для того только, чтоб их позорить? И как это согласить с тем отзывом о его соузниках как «о людях высшего уровня тогдашнего образования» (с. 433) и что «все науки имели в каземате своих живых представителей» Неужели они для устройства казематной жизни, неголоволомного, кажись, труда, не могли обойтись без содействия Д. И. Завалишина и вынуждены были отрывать его от ученых занятий, вымаливая у него пожертвование драгоценного времени, по неспособности самих к малейшему занятию? Как этому поверить? Надо правду сказать: ни злобы, ни признательности не было никакого повода к нему питать, потому что не имел он случая ни вредить кому-либо, ни благодетельствовать. Он говорит, что доктор товарищ Вольф никому, кроме него, не доверял ночного дежурства при труднобольных. Все товарищи могут засвидетельствовать, что ни с кем не был Ф. Б. Вольф так близок, как со мной. Мы в одном коридоре и в смежных нумерах жили. Он мне поручил заведование своей аптекой и составление лекарств по его указанию. Дружбу его я высоко ценил, потому что, бывши многим моложе его, я пользовался добрыми советами человека, высокообразованного и приобретшего общую любовь попечением своим о всех нуждавшихся в его помощи. При мне опасно хворали всего пятеро из нас: Пестов, который умер, П. С. Бобрищев-Пушкин, Арбузов, Швейковский и Бечаснов. Вольфу не нужно было призывать кого-либо для ухода за ними, потому что всякий из них имел друзей, которые сами на то вызывались, а Д. И. Завалишин не был из числа их. Прибавляю мимоходом, что Ф. Б. Вольф на поселении прославился своим искусным и безвозмезным лечением в Иркутске и Тобольске. В последнем городе, по просьбе преосвященного, читал лекции по гигиене в тамошней семинарии.
Декабристы на каторге и в ссылке: Сб. новых материалов и статей. - М., 1925
Письма жен декабристов про начало пребывания в Петровском заводе
Е. П. Нарышкина — Б. М. Нарышкиной.
[Письмо Елизаветы Петровны Нарышкиной к сестрам Варваре и Евдокии]
Петровский Завод
27 сентября 1830 г.
Дорогие мои Варенька и Дуняша.
Мы приехали сюда 23 и уже с третьего дня и с Михаилом в его тюрьме. Он передает вам обоим тысячу приветствии и просит не беспокоиться о нем, так как он уповает на милость божию, не оставлявшую его столько раз.
Что мне рассказать вам о комнате, которую мы с ним занимаем в тюрьме? Она темная, сырая и ее никак нельзя проветривать, что делает ее не слишком подходящей для моего здоровья. Истинное чудо, что я еще не совсем расхворалась и что до сих пор у меня еще только сильный кашель. Но господь милостив, и я всецело на него уповаю. Не скрою от вас, что и очень беспокоюсь за бедную матушку; ее наверное испугает мое решение жить в остроге и собственно для ее спокойствия я еще этим летом сочла своим долгом просить разрешения на еженедельные свидания с Михаилом у себя дома, как это в последнее время в Чите: но до сих пор я не получила никакого ответа на свое письмо и во избежание разлуки с Михаилом заперлась с ним в и тюрьме на следующий день нашего приезда сюда. Но все же я пишу вам не из нашей тюрьмы, а на частной квартире, где находится мое хозяйство и которая нанята мною в деревне для помещения моих людей и для хранения моего имущества.
У меня сегодня нет времени, чтобы сообщить вам все подробности, и потому целую вас обоих, также как и Маргариту за Михаила и себя. Я хочу также непременно к следующий раз на досуге поблагодарить любезного Петра за садовые инструменты и за турецкий табак, который он выслал Михаилу.
Прощайте, мы с вами всегда душой и сердцем.
Е. Нарышкина.
А. И. Давыдова — П. Л. Давыдову.
Петровский Завод, 27 сентября 1830 г.
Мы бы должны начать письмо сие изъявлением глубокого чувства благодарности нашей к к беспримерному брату и но известие, полученное нами через М. Андр. о бедных четырех старших детях наших, меня и несчастного мужа столь поразило, что мы оба не знаем, что делать и что сказать нам, любезный и почтеннейший братец. [Речь идет о том, что лишенному прав Давыдовы было запрещено узаконить своих старших – еще внебрачных детей – М.Ю.] — Видно, суждено нам испытать всякого рода мученья и горести, и удар следует за ударом — в какое еще время столь неожиданное известие получила я? Когда и так терзаюсь я новым нашим положением в Петровском заводе!— Оно произошло всякое ожидание. Но ежели не можем вам выразить всего, что мы чувствуем к вам, Бог видит сердца наши — благодарим вас со слезами,— и со слезами на коленях умоляем вас — спасите невинных несчастнейший сирот, пристройте их, будьте им отцом - не могу, не в силах ничего писать более. Мы убиты, любезный брат и друг,— вся надежда на Бога и на вас. Все нас покидают, но вы останетесь нам всем навсегда другом и благодетелем. Брат вас со слезами целует — верьте, что я, пока живу, не перестану вас любить, благодарить и почитать от всей души моей.
Преданная вам сестра А. Давыдова.
[М. К. Юшневская - С. П. Юшневскому.]
27 сентября 1830 г, Петровский завод
Я ужаснулась, любезный братец Семен Петрович, увидя моего мужа, так он похудел, одна тень его осталась. Не жалуется, чтобы страдал какою-либо болезнью, но спит очень мало и почти ничего не ест; я боюсь, чтобы не впал в чахотку; уверяет меня Фердинанд Богданович [Вольф] , что этого опасаться не должно, но может он уверяет для того, чтобы успокоить меня. Как бы ты не представлял себе его худобы, все еще будет мало.
Ты, может быть, уже слышал, что брат твой и все товарище его переведены в Петровский завод. - И я, желая разделить вполне участь мужа моего, поступила в острог, где занимаю один нумер с ним; здесь мы лишены не только воздуха, но и дневного света. Боюсь, что муж мой вконец расстроится здоровьем.
Брат благодарит за присланные ему тысячу рублей, он был без гроша денег и очень давно нуждался. Я с собой не могла привезти ничего. Ты, мой друг, очень хорошо знаешь, с какими малыми способами выехала я из Москвы. Но ты обещал еще выслать вскоре тысячу рублей, следовательно, муж мой, по крайней мере будет спокоен на несколько времени, что нуждаться не будет в необходимом…
…В заключение письма твоего к брату, ты желаешь, чтоб я забыла все прошедшее; из любви моей к твоему брату, из любви моей к тебе я никогда не переставала желать тебе добра и сожалеть о твоем от меня удалении; очень рада буду, ежели ты искренно возвратишь мне дружбу и любовь твою, которых я никогда потерять не желала.
Ты пишешь, что моя Сонечка [дочь Марии Казимировны от первого брака] была у тебя в Хрустовой [имение Юшневских] с ее мужем; очень меня утешило сие известие; дай Бог, чтобы ты любил детей моих и чтобы они умели заслужить на твою дружбу. Любезный Семен Петрович, будь уверен, что я никогда не могу перестать любить тебя, как бы ты ни удалялся от меня и как бы ты ни был несправедлив противу меня. - С самых юных твоих лет брат твой приучил меня любить тебя всем сердцем, как и он сам любит тебя, и сам ты столько мне показывал привязанности, что я никак не могу себе представить, чтобы ты был в силах желать мне зла; итак, мой друг, будет друзьями по-прежнему, и не станем вспоминать того, что нам делало большую неприятность, а мне, откровенно тебе скажу, несчастье.
Не помню, написала ли я тебе в прошлом письме, которое послала из Иркутска, что Варфоломей Варфоломеевич еще в прошлом году умер в июле месяце, и смерть его преждевременную приписывают невоздержному употреблению напитков. Он умер скоропостижно, бывши в гостях. Я надеюсь, что ты, любезнейший Семен Петрович, не сообщишь сего брату его; душевно бы мне было неприятно, если бы от меня узнал он такие неприятные известия о его брате. Ты знаешь, что я неспособна сделать неудовольствия даже и тем людям, которые делали мне величайшее зло. Я уже здесь вместе с мужем моим. Бог прости всех, и я их прощаю, если только мое прощение сколько-нибудь их занимает.
Зная твое доброе сердце, мой друг, я уверена, что матушка моя под твоим покровительством не стерпит никаких притеснений ни от кого и не нуждается в необходимом; благодарю тебя заранее за все одолжения, какие ты ей наверное оказываешь. Я буду стараться так распорядиться, чтобы ее пристроить и дать ей уголок спокойный: она в тех летах, что спокойствие ей необходимо; поцелуй у нее ручку за меня и моего мужа и скажи ей, что мы оба здоровы.
Если ты можешь, любезный Семен Петрович, сделать это для меня и твоего брата, то постарайся непременно выкупить часы твоего брата у Филипп Прохоровича; брат твой очень дорожит сими часами, потому что это память от отца его и к часам сим он очень привык. Если бы ты был очень богат платками шейными цветными, то пришли мужу моему: сколько бы ты одолжил его сим; он очень любит теперь цветные платки. Я пришлю тебе, друг мой, мерку его с будущею почтою на сюртук и жилет; сшей ему, сделай милость; здесь нету портного, а он очень беден платьем; представь себе, что он худее, наверное можно сказать, Осипа Варфоломеича [Ринкевича]: увидишь по его мерке, которую я тебе пришлю. Алексей Петрович приказал кланяться Владимиру[младший брат Юшневского], от которого он получил письмо: очень рад, что он счастлив, и благодарит его за память.
Прощай, любезный Семен Петрович, я и брат твой от всего сердца желаем тебе быть здоровым; будь счастлив и не забывай истинных друзей твоих - брата и меня. Любящая тебя всем сердцем сестра и друг
Мария Юшневская.
Здесь я наняла избу близ острога, в которой варят нам есть, содержатся там мои вещи и живут в ней человек и женщина; плачу за нее 25 рублей в месяц. Здесь дорого очень все, особливо, когда сообразим с нашими ценами. Пишу все потому к тебе, чтобы ты знал, любезнейший Семен Петрович, как мы здесь живем: пуд сахару здесь 60 ср [серебряных рублей], а чай самый посредственный 10 фунт. Прощай, мой любезный.
Е. И. Трубецкая — А. Г Лаваль.
Петровское, 28 сентября 1830 г.
Милая и дорогая мама.
Я пропустила почту на прошлой неделе, потому что была больна а и лежала в постели в такой сильной лихорадке, что не могла писать. Это было легкое недомогание происшедшее, я думаю, от холода, от волнения и беспокойства, от всего того, наконец, что мне пришлось испытать по дороге в Петровское, теперь я совершенно поправилась и чувствую себя такою же бодрою, как прежде.
Мужчины прибыли сюда 23. Дамам объявили, что, оставаясь вне тюрьмы, они могут навещать своих мужей через два дня в третий как это было в Чите, если они хотят видеться с ними чаще, то им предоставляется право поселиться в остроге. Эта жизнь от свидания до свидания, которую нам приходилось выносить столько времени, нам всем слишком дорого стоила, чтобы мы вновь решились подвергнуться eй: это было бы свыше наших сил. Поэтому мы все находимся в остроге вот уже четыре дня. Ним не разрешили взять с собой детей, но если бы даже позволили, то это равно это было бы невыполнимо из-за местных условий и строгих тюремных правил. После нашего переезда (в тюрьму) нам разрешили выходить из нее, чтобы присмотреть за хозяйством н навещать наших детей. Разумеется, я пользуюсь, сколько мне позволяют мои силы, этим разрешением, так как я чаще других, должна видеть мою девочку, чтобы следить за тем., как кормилица смотрит за ней в мое отсутствие.
Но сколь спокойнее была бы я, если бы могла поручить моего ребенка верной и опытной няньке, и как облегчили бы вы мое положение, дорогая маменька, если бы вы поскорее прислали мне таковую. Представьте себе, умоляю вас, что должна я переживать, и вы поймете, как мне нужна такая нянька. Ради бога подумайте о том, как это осуществить скорее.
Я должна буду строиться, об этом я напишу вам в ближайшем письме. Сейчас же, если позволите, н опишу вам наше тюремное помещение. Я живу в очень маленькой комнатке с одним окном, на высоте сажени от пола, выходит в коридор, освещенный также маленькими окнами. Темь в моей комнате такая, что мы в полдень не видим без свечей. В стенах много щелей, отовсюду дует ветер и сырость так велика, что пронизывает до костей.
Вы видите, милая маменька, что я ничего не преувеличила в своем письме от 7 нюня, и вы понимаете теперь, как ваш ответ на это письмо должен был меня огорчить. Физические страдания, которые может причинить эта тюрьма, кажутся мне ничтожными в сравнении с жестокой необходимостью быть разлученной со своим ребенком и с беспокойством, которое я испытываю все время, что не вижу его. Скажу более: я иногда спрашиваю себя, нет ли в этом какого-нибудь ужасного недоразумения. Возможно ли, чтобы действительно хотели сделать наше положение столь тяжким после четырех лет страданий и после того облегчения, которое было даровано нам в последний год нашего пребывания в Чите.
Вы мне говорите, дорогая мамонька, что я мало верю в бога. Конечно, моя вера не такова, как она должна была бы быть, но все же, дорогая маменька, если бы я не верила всей душой в безграничное милосердие и всемогущество божие и если бы я не надеялась, что он когда-нибудь облегчит наши страдания, могла ли бы я относиться с таким спокойствием к тому, что мне предстоит еще в течение 16 лет? И не достаточно ли было бы одной этой мысли, чтобы покончить с собой?
Будьте здоровы, дорогая и милая маменька, а также папенька. Спаси и сохрани господь вас обоих. Целую ваши ручки, крепко обнимаю вас обоих и прошу вашего благословения для моей малютки и для себя.
Преданная вам дочь ваша Е. Трубецкая.
Передайте мое глубокое уважение бабушке и тетушке. Крепко обнимаю сестриц 3изи и Китти. Сердечный привет Станиславу. Вчера я получила посылку, которая доставила мне большое удовольствие. В ней была одежда для Сергея, очень красивый чепчик для Сашеньки, платьице для маленькой Сони и чулки для Сергея.
Н. Д. Фонвизина — Н. Н. Шереметевой
Петровский Завод, 28 сентября 1830 г.
Вот уже несколько дней, как мы прибыли все сюда и я уже поселилась в остроге. Иван Дмитриевич, слава богу, здоров, милый друг мой, Надежда Николаевна, дорогой получил оп 6 писем от вас. Благодарит также за посылку и за деньги 400 р., которые получил в одном из писем. Настенька гово¬рила ему, что хочет сюда ехать, но Иван Дмитриевич говорит, что причины, по которым он этого не желал, все существуют и что даже если бы оные и не существовали, то никогда не согласился бы запереть жену в темную и сырую тюрьму — а если хотите, мой милый друг, узнать подробности нашего нового жилища, то Иван Александрович может вам сообщить письмо мое. — Право, не думайте, чтобы это было прикрашено — если бы адресоваться здесь ко всем, кто только в этой тюрьме хотя и не живут в ней, словом к самим начальникам нашим, то по справедливости и они не могли бы сказать другого.— Конечно, если это все положение перенести с покорностью к воле божьей и с смирением, то и оно будет на пользу впрочем это одно только и может поддержать в этом заключении. Еще мое положение покамест не так тягостно, но сердце кровью обливается смотреть на тех, у кого здесь есть дети; бедные малютки одни живут и бог знает чему подвергнутся. Скоро и мое положение будет тоже. Если господу угодно будет сохранить будущего моего дитяти.
Помолитесь, друг милый, чтобы спаситель наш ниспослал нам «сем силы покориться с кротостью этому ужасному положению. Вы себе и представить не можете стой тюрьмы, этого мрака, этой сырости, этого холода, этих всех неудобств. То-то чудо божие будет, если все останутся здоровы и с здоровыми головами, потому что так темно, что заняться совершенно ничем нельзя.
Нам, женщинам, позволено выходить из тюрьмы, доложившись офицеру, но и тут как шальные ходим, а они бедные вечно в затворе и в тюрьмах. Прощайте, друг мой, чувствую, что это письмо неутешительно, но господь велик и милостив, на него уповаем: даст силы, и все перенесем авось-либо. А тяжко, очень тяжко, не так за себя, как за них. Христос с вами. Иван Дмитриевич вас, Настю и детей целует, я также. Екатерину Гавриловну благодарит очень за память и за письмо.
Н. Ф.
А. Г. Муравьева — Г. И. Чернышеву.
1 октября, Петровское. 1830 г.
Итак, дорогой батюшка, все, что я предвидела, все, чего я опасалась, все-таки случилось, несмотря на все красивые фразы, которые нам говорили. Мы — в Петровском и в условиях в тысячу раз худших, нежели в Чите. Во-первых, тюрьма выстроена на болоте, во-вторых — здание не успело просохнуть, в-третьих, хотя печь и топят два раза в день, но она не дает тепла, и это в сентябре, в-четвертых — здесь темно: искусственный свет необходим днем и ночью: за отсутствием окон нельзя проветривать комнаты.
Нам, слава богу, разрешено быть там вместе с нашими мужьями, но как я вам уже сообщила, без детей, так что я целый день бегаю из острога домой и из дому в острог, будучи на седьмом месяце беременности. У меня душа болит за ребенка, который остается дома один, с другой стороны, я страдаю за Никиту и ни за что на свете не соглашусь видеть его только три раза в неделю, хотя бы это даже улучшило наше положение, что вряд ли возможно. Вот уже два дня, что я его не вижу, потому что я серьезно больна и не могу выходить из дому; даже пишу тебе в постели, так как простудилась, но не в тюрьме, а еще раньше; я себя перемогала дня три пока сил не стало, так что я лежу, не выходя из дому, чтобы не свалиться на всю зиму.
Если бы даже нам дали детей в тюрьму, все же не было бы возможности их там поместить: одна маленькая комнатка, сырая и темная и такая холодная, что мы все мерзнем в теплых сапогах, в ватных капотах и в колпаках. Наконец, моя девочка кричала бы весь день, как орленок, в этой темноте, тем более, что у нее прорезаются зубки, и очень мучительно, как вы знаете.
Прошу тебя не показывать этого письма ни младшим сестрицам, ни даже сестрам, зачем их огорчать. Я сообщаю это тебе, потому что я не могу выносить, что тебя под старость этак обманывают. Я нахожу, что это жестоко и из-за девочки, и из-за второго, которого я жду через некоторое время; что касается меня, то я никогда не стану жаловаться за себя лично. Нужно сознаться, что я себе на радость детей нарожала. Не пишу тебе больше, потому что у меня болит голова. Однако у меня только флюс. Потому же не пишу ни брату, ни сестрам. Целую вас всех, и в каких бы обстоятельствах я ни находилась, я вас буду все так же горячо любить и благодарить бога за счастливые времена, проведенные с вами.
А. Муравьева.
Извести меня, дорогой батюшка, получишь ли. ты это письмо от 1 октября, чтобы я знала, разрешено ли мне сообщать вам правду.
Письма Свистунова из Петровского Завода, 1831–32 гг.
(Свистунов П. Н. Сочинения и письма. Т. 1, Иркутск, 2002)
А .Н. СВИСТУНОВУ
[Петровский завод] 2 сентября 1831
[Подлинник на франц. яз. написан рукой Е.И.Трубецкой. Сверху письма помета по-французски «Копия, полученная 20 января 1832 госпожой М.»]
Дорогой Алексей! Особа, которая берется доставить тебе это письмо, сегодня через несколько часов уезжает. У меня остается совсем мало времени, чтобы написать тебе несколько слов о том, насколько я тронут твоей ко мне преданностью. Мне нет нужды говорить, как утешительно в нашем печальном положении знать, что тебя еще любят. К несчастью, в таком положении становишься недоверчивым ко всему, а когда теряешь надежду вновь увидеться с теми, кого любишь, то чувствуешь себя забытым. На днях я получил известие о свадьбе Вареньки, которое доставило мне истинную радость. Получил также письмо от нее и ее мужа. Всем сердцем желаю, чтобы господин де Жуаннис сделал ее счастливой. Теперь маменька осталась одна, но надеюсь, что она переедет к тебе в Петербург, а это подает мне надежду чаще получать о ней вести.
Хочу рассказать тебе о некоторых подробностях нашего образа жизни. У каждого из нас отдельная камера. Мы имеем книги и газеты. Музыка служит для меня и занятием, и отдохновением. У нас составился квартет, который хорошо сыгрался. Кроме того, у дам есть три фортепьяно, и мы прекрасно музицируем. В минувшее время дамы жили вне тюрьмы, пока ее перестраивали, но с наступлением зимы они снова будут жить в ней вместе со своими мужьями. Княгиня Трубецкая — ангел доброты. Трудно найти такую добрую, самоотверженную и милосердную женщину, как она. Я часто сравниваю ее с Аглаей, которую особенно люблю, и как-то сказал княгине, что самое для меня заветное желание — увидеть их впоследствии друзьями.
Наш комендант, если описать его в двух словах, своего рода китайский мандарин, чьи медлительность, нерешительность и трусость превосходят все дозволенные границы. Но в сущности он добрый человек, обращается с нами вежливо, как и его офицеры. Однако он всегда чего-то боится. Когда он в добром здравии, то ему повсюду чудятся доносители (плод его воображения), а когда нездоров, то из-за своего преклонного возраста боится внезапной смерти и в это время смягчает свою суровость. В обычное же время он неприступен, даже когда к нему обращаются с самыми ничтожными просьбами. Иногда в порыве чувствительности, которая все же в некоторой степени ему не чужда, он может пообещать: «посмотрю, сделаю все возможное», но затем, буквально через минуту, напускает на себя вид тюремщика в самом строгом смысле этого слова. Он пользуется репутацией неподкупного человека, но в конечном счете все описанные выше его свойства, включая и «добродетели», почему-то оборачиваются против нас.
Зимой вся наша работа заключается в том, что нам приходится молоть рожь, которая поставляется сюда для нашего пайка.[Паек – по-русски] Однако здесь всегда можно нанять людей, которые могут исполнять эту работу за нас за несколько рублей в месяц. Летом мы разравниваем территорию вокруг нашей тюрьмы. Работа эта довольно легкая, главная наша обязанность – находиться при ней и этого бывает вполне достаточно. Впрочем, уже около шести месяцев я освобожден и от этой работы, так как исполняю обязанность кассира нашей артели. Она составлена для ведения общих расходов на питание и прочего, для чего каждый из нас вносит денежную долю сообразно своим средствам. Это наше небольшое, поистине лилипутское «государство». Ежегодно путем тайного голосования мы избираем большинством голосов правителя и кассира, которые выполняют волю артели и привилегия которых состоит в том, что полагающийся им объем работ распределяется между остальными ее членами. Общественное мнение артели является ее высшим судом, который и разрешает все споры. У нас есть свой кодекс правил, свой бюджет, свои специальные комиссии, избиратели и депутаты. Словом, мы играем в республику самым невинным образом, как бы утешая себя этим а своих несчастиях. Это пародия на наши мечты, которая может быть предметом исследования недостатков человеческого разума.
Нам необходимо, дорогой друг, договориться с тобой об условном знаке, чтобы я мог узнавать, доходят ли до тебя мои письма. Так, если я в одном из твоих писем увижу русскую или латинскую пословицу, а в постскриптуме ты мне сообщишь новости о моем «старом Николае» или «няне Прасковье» я пойму что мое письмо тобою получено. Я очень хотел бы, чтобы ты использовал этот прием в своих ко мне письмах, так как, посылая письма обычной почтой, практически невозможно сообщить друг другу какие-либо конкретные сведения. Таким же способом я мог бы получать письма от маменьки и Аглаи, если они, соблюдая тайну, будут действовать осторожно.
Это письмо посылаю тебе в переплете книги. Переплет склеен из двух тонких листов картона, между которыми и помещено письмо. Есть и другой способ провести нашу бдительную и любознательную полицию. Я знаю одного человека, который для посылки своего письма воспользоваться щеткой. Так, тебе стоит лишь указать в постскриптуме другого, обычного письма тот предмет, в котором будет спрятана твоя записка. Полагаю, что нет проще именно такого способа, ибо ты регулярно посылаешь мне посылки, и я таким образом легко смогу отыскать спрятанное тобой письмо. Умоляю тебя не открывать никому тайну письма, которое я тебе посылаю, разве лишь маменьке и моим сестрам, ибо и среди искренних друзей есть не умеющие хранить тайны, не говоря уже о мнимых «друзьях»: тех и других следует остерегаться. Не посвящай в свою тайну графиню Лаваль, которая боготворит наше отечественное правительство. Когда ее дочь пишет тайное письмо, то никогда не адресует его на ее имя. Надеюсь, что мне представится еще один случай отправить тебе письмо таким способом, как и первое. А это повезет тебе полька, которая приезжала сюда служить няне к княгине Волконской. Так как бедный ребенок княгини умер, то полька возвращается обратно.
Прощай, дорогой брат. Нежно обними за меня маменьку и сестер, а главное - верь глубокому уважению и неизменной дружбе, которые навсегда сохранятся у меня к тебе — моему замечательному брату,
Пьер С.
А. Н. СВИСТУНОВУ
Петровский [завод]. 23 января 1832
[Подлинник на франц. яз., написан рукой Е. И. Трубецкой.
Сверху помета: «Копия, полученная 2 марта госпожой К.]
Дорогой мой брат! Я уже писал тебе, что полька, приезжавшая сюда служить няней, согласилась передать тебе мое письмо. Я его спрятал в переплете польского молитвенника. Не знаю, дошло ли оно до тебя, но, по крайней мере, надеюсь, что, если ей и не удалось доставить его по указанному адресу, оно не доставит каких-либо неприятностей, да оно и не содержало в себе ничего такого, что может кого-либо скомпрометировать.
Сегодня же предоставляется более надежная оказия. Данное письмо я адресую госпоже Кругликовой для передачи его тебе или Аглае, которая в настоящее время находится в Москве. Повезет его слуга Давыдова, возвращающийся в Россию. Письмо спрятано в свече. На честность этого слуги можно положиться, а опасность не следует преувеличивать. Я не единственный, поступающий таким образом, когда необходимо написать своим родственникам, но при этом соблюсти осторожность. Поскольку я не уверен, что тобою получено мое первое письмо, написанное прошлым летом, буду писать к тебе так, как будто ты и не получал его.
Прежде всего я хочу выразить тебе свою самую искреннюю радость и сказать о приятном волнении, которое я испытал при чтении первого твоего письма. Я тотчас же простил тебе твое долгое молчание, так сильно меня огорчавшее, почувствовал себя гордым и счастливым, имея истинного друга в лице такого доброго брата. У моих товарищей по несчастью есть родственники, которые нехорошо ведут себя по отношению к ним. Ты не можешь представить, как их мне жаль. Преследуемые правительством, покинутые теми, на которых они в черные дни могли бы всем сердцем положиться, они вдвойне несчастны, и это их положение в глазах тех, кто еще имеет счастье оставаться любимым, придает особую ценность каждому получаемому письму, каждому привету, каждому ласковому слову. Я пишу тебе об этом, брат, потому, чтобы дать тебе возможность лучше понять, как приятны для меня слова утешения, идущие от тебя, от маменьки и сестер. Постараюсь описать тебе некоторые подробности нашего здешнего «растительного» существования, тем более что сведения, которые могли до тебя дойти, либо никчемны, либо вовсе неверны. Я понял это из того представления, какое сложилось у тебя и у Аглаи, будто бы я имею возможность писать вам о себе обычной почтой, а не прибегать к тайной пересылке писем.
Не знаю, то ли с возрастом, или в зависимости от ума и характера, может быть, в конце концов и можно будет привыкнуть к тому положению, в котором я нахожусь в Сибири уже в течение 5-ти лет. Но что касается меня, то, признаюсь, оно гнетет меня так же как и в день моего заключения в тюрьме Я не говорю о своих нравственных терзаниях, которые переживал в крепости и особенно во время суда. С тех пор вся моя жизнь представляет лишения, тревоги, беспокойство и мучительное умственное напряжение. Тоска, которую я испытал, размышляя о крушении своего будущего, действительно утихла, но последовавшее за нею спокойствие было печальным выздоровлением от душевных мук. Не знаю, но, вероятно, внутри нас есть некое действенное начало, жаждущее движения и эмоций. Тщетно я борюсь с этим началом, которое ношу в своей груди; оно меня преследует неотступно и не дает мне покоя в тишине моей камеры, отбивает у меня охоту к любимым занятиям. Горизонт жизни блекнет, всякая надежда кажется обманчивой, и ты, усталый, изможденный, теряешь ощущение всего того, что еще оставалось в тебе от былых силы и мужества. У этой болезни есть свои приступы и перерывы, она связана с однобокостью нашего существования, с отсутствием побудительных причин для воли, цели, усилий. Я знаю, что религия – единственное лекарство от этого рода болезни – религия сама по себе справляется со всеми требованиями реальности и воображения, но чтобы пользоваться ее благодеяниями, необходима вера более сильная и ревностная, нежели моя, а я, признаюсь, к стыду своему, еще держусь за земное, за его радости и разочарования, и упование на лучшее будущее в потусторонней жизни не может еще заглушить во мне полностью ни сожаления, когда я думаю о тех, кого люблю, ни ту потребность в действии, которая раскрывает наши способности к жизни. В остальном совсем не надо, чтобы ты понимал буквально все то, о чем я тебе пишу. Красноречие всегда выливается в повествование о своих несчастьях, а всякое красноречие, между нами говоря, не что иное, как преувеличение в красивых словах; поэтому ты был бы введен в заблуждение, если бы подумал, что я впал в маразм или ипохондрию; напротив, я рассказал тебе лишь о неблагоприятных для меня моментах. В сущности, мое настроение ныне более спокойное, нежели прежде. Я никогда не жалуюсь на свою судьбу, ибо редко испытываю ее искушения. Однако я не могу устоять перед страстным желанием излить тебе свои чувства, что облегчает мою душу, а здесь у меня нет, по существу, ни единого друга, хотя у меня и много друзей. Счастливы те из нас, которые женаты, они не испытывают того чувства одиночества, которое иссушает душу. Однако, чтобы успокоить тебя относительно моего душевного состояния , скажу тебе, что я скорее весел, чем грустен. Когда мною овладевают мрачные мысли, что, впрочем, бывает редко, и я не могу открыть даже книги, я прибегаю к моему доброму другу виолончели — и делаю с ней несколько кругов по камере, и это меня рассеивает. Или же иду развлечься к кому-нибудь из моих соседей, где нахожу общество, в котором идет какой-нибудь спор или слышатся шутки. Со своей стороны я также вступаю в спор или шучу, и душевная боль проходит. По правде говоря, такое непостоянство натуры является недостатком, но благодаря мудрости Провидения оно чаще всего оказывается спасением. Вот как мы примерно проводим время.
Работа, которую мы обязаны выполнять, не очень трудна. Вне стен тюрьмы стоит жалкий домишко, в котором находится двенадцать жерновов. Дважды в день нас водят туда в сопровождении солдат с ружьями и патронташами. Там мы мелем рожь, которую казна поставляет для нашего пайка. Однако можно избавиться от этой работы с помощью нескольких рублей в месяц, уплачиваемых охранникам. Они охотно берутся за это дело. Самое тягостное в этой работе то, что дважды в день приходится находиться скрюченными как сельди в бочке в этой комнате, где холодно зимой и душно летом. В хорошую погоду летом нас заставляют работать на дороге, проходящей вдоль стен нашей тюрьмы. По существу, здесь не заставляют что-либо делать, так что это могло бы показаться прогулкой, если бы не принудительность выхода на работу и если принять во внимание необходимость выходить во время солнечного пекла с 10 часов до полудня. К тому же принуждение выполнять совершенно бесполезную работу тоже своего рода пытка. У властей всегда хватает изобретательности, чтобы наложить наказание, сохраняя при этом видимость милосердия. У нас нет никакой связь с внешним миром. Довольно часто вижу княгиню Екатерину. У меня не хватает слов, чтобы выразить свои чувства восхищения этой женщиной, настолько она добра, любезна и достойна во всех отношениях. У нее свой дом, куда трижды в неделю приходит видеться с ней ее муж, а в остальные дни она приходит на свидание к мужу в тюрьму. Из-за своего ребенка она не может жить в тюремной камере. Другие дамы, у которых нет детей, живут в камерах своих мужей. Но под предлогом своей болезни им разрешается встречаться с мужьями и в своих домах. В нашем здешнем существовании есть только одни предлоги и ни одного разумного довода.
Почти у всех дам есть фортепьяно. Мы занимаемся музыкой, а ты знаешь, как я ее люблю. С особенным удовольствием я слушаю пение госпожи Нарышкиной. У нее контральто, напоминающее голос нашей Алины. Полагаю, что и ты испытывал на себе власть музыки, особенно когда музыка пробуждает в нашей душе дорогие нам воспоминания. У нас составился квартет, который доставляет нам приятное занятие. О содержании игры ты можешь представить по тем нотам, которые ты мне прислал. У нас есть книги и газеты на русском, французском и немецком языках. В этом году я освобожден от общественных работ, так как исполняю должность кассира нашей артели. У нас стол и прочие расходы общие. Также у нас и свое правление в составе трех человек, избираемых по большинству голосов тайным голосованием на год. Привилегией этих лиц является освобождение их от работ. В этой бедной маленькой республике есть свои партии, оппозиция, интриги, свои ораторы и специальные комитеты. Сношения с официальными властями, касающиеся интересов артели, а также некоторых мер тюремного распорядка, входят в круг обязанностей избранных нами лиц. Артель. — благо для нас в условиях нашего положения: многие из нас не получают совершенно ничего от своих родственников, и чтобы поддержать не получающих, создана общая касса, в которую каждый делает взнос соответственно своим средствам.
Опишу в нескольких словах о моих занятиях. Я сделал определенные успехи в изучении латинского, английского и немецких языков. Здесь легче изучать иностранные языки, нежели другие науки, требующие гораздо больших трудов и времени для их освоения. Так, изучение физики без необходимых приборов и опытов малоэффективно и бесполезно, математика не в моем вкусе; что же касается истории, политики, философии, то по этим предметам я здесь прочитал много книг, но, скорее всего, для отдыха, нежели ради настоящего изучения. Хотя от этого чтения и есть определенная польза, я считаю его несерьезным занятием. Серьезные же занятия [по этим предметам] требуют систематичности, усердия и упорства, а они невозможны без надлежащего стимула. Чтобы посвятить свое время специальному изучению какой-либо из этих наук, должна быть надежда, основанная на возможности в будущем применить полученные знания в каком-либо практическом деле. Но если даже в будущем и представится нам благоприятная возможность для этого, то эти науки настолько неопределенны и далеки от реальной жизни, что было бы, например, безумием изучать в течение 15 лет военное дело, политическую экономию или право, когда судьбой предназначено мне сажать капусту или сложить свои старые кости в Сибири.
Поскольку я коснулся своего будущего, вот что, дорогой брат, я о нем думаю. К несчастью, я не могу питать надежду на милосердие властелина; время излечило меня от многих заблуждений; наконец время очень многое меняет. Моя заветная мечта — снова увидеть в один прекрасный день тебя, а также маменьку и сестер. Но я не смею даже поверить в возможность этого. Если когда-нибудь вновь обрету свободу передвижения без всякого надзора, то (не считая нужным вдаваться в объяснения) не переселился бы в Россию ради праздного и бесполезного существования. Необходимо найти себе занятие. Коммерция как род такого занятия и ее смысл всегда мне нравились. Жизнь независимая, активная, связанная с путешествиями, — несбыточная мечта узника. Я люблю коммерцию не столько из-за материальной выгоды, но, скорее всего, ради самоутверждения, ибо богатство - власть, но более всего оно открывает путь к активности, упорству и предприимчивости. Если мне суждено стать поселенцем в Сибири, я здесь смогу заняться коммерцией. С определенным капиталом в этом новом и лишенном капиталов крае можно вести выгодные коммерческие операции. И в данном случае, дорогой друг, я хотел бы, чтобы ты предоставил мне необходимый капитал, который я мог бы вложить в торговое дело или же получать проценты с него, которые, если буду обречен все-таки на бездеятельность, могли бы удовлетворить мои весьма скромные потребности ссыльного и избавили бы меня от несчастья быть неимущим или зависимым от кого-либо в старости.
Я никогда не сомневался в благородстве и щедрости твоих чувств. Первое письмо, полученное от тебя и вызвавшее у меня слезы радости, подтвердило мое мнение, что у меня такой замечательный брат. Бескорыстие в твоем сообщении о моей доле состояния делает тебе честь, но я не думаю, что буду когда-либо в состоянии принять все твои щедрые предложения. Помимо всего прочего надо кончать с твоей холостяцкой жизнью, подумать о женитьбе, у тебя будут дети, и надо постараться не противопоставлять или, так сказать, не смешивать дружеские чувства к брату с чувством любви к своим детям, к тому же неопределенность твоего положения может повредить и твоей карьере. Самое сильное мое желание — видеть, что ты оправдал надежды, которые возлагает на тебя маменька, и прежде всего я хотел бы видеть тебя счастливым, добиться исполнения твоих желаний. Но если даже и не было бы у тебя стремления к тому, чтобы занять достойное положение в обществе, достичь почестей, то твоим долгом является не обмануть надежды маменьки на твою блестящую карьеру, а исполнение этого долга всегда будет вознаграждено. Хотя и не мне об этом говорить, ибо я ничего не сделал в этом отношении для нее, но надеюсь, что она мне это простила. Что же касается твоего намерения избрать себе дипломатическую карьеру, я не думаю, что маменька этому станет противиться, в особенности если это связано с состоянием твоего здоровья, о чем ты мне писал. Наша военная служба — настоящий обман, и я буду счастлив, если избегнешь этой каторги. Но возвращаюсь к вопросу о капитале, о чем я писал выше. Я прошу тебя написать мне, на какую сумму я могу рассчитывать и какими способами ты мне ее можешь доставить. Сверх нее мне очень хотелось бы иметь несколько тысяч рублей при себе на всякий случай. Это необходимо в нашем положении, полном непредвиденных случайностей. Деньги нужны не на текущие расходы, а как надежная защита от ударов судьбы. Ты вычтешь эти деньги из предоставленного тобой мне капитала. Способ посылки денег будет тот же, какой я тебе укажу и для посылки писем. Только не надо ничего зашивать в одежду (это всем известный старый прием, равно как и сундуки с двойным дном). Необходимо воспользоваться таким тайником, который можно обнаружить с большим трудом, когда вещь приходится разбить или отклеить ее наружное покрытие. В этих случаях мы используем свечи, щетки, куски мыла, зеркала, подошвы или вешалку — тайники, которые будут находиться между картоном и кожей. Тайник может быть и в шкатулке, покрытой пластинкой из красного дерева. Такая пластинка прикрывает тайник особенно надежно. Впрочем, я полагаюсь на твою изобретательность. Для того чтобы условиться о тайном знаке, тот предмет, в котором тайник, напиши с заглавной буквы, а в следующем письме ты снова повторишь список посланных вещей, где укажешь его в постскриптуме следующей фразой: «Я забыл указать тебе такой-то предмет х». Для подтверждения получения тобой письма, которое я тебе посылаю, сообщи мне в своем ответном письме о Россини и философии Кузена, которые приятны и воодушевляющи как один, так и другой. Что касается меня, то, если княгиня Екатерина будет писать тебе о моей склонности к математике, ты будешь знать, что я нашел то, что было спрятано. А теперь некоторые подробности о наших властях.
Наш комендант — пожилой человек, слывет за неподкупного, скорее всего, добрый, но очень нерешительный и боязливый, не осмеливающийся что-либо разрешить, но иногда позволяющий что-либо сделать. Он лепив, и чтобы согласиться на какую-либо мелочь, стоит ему двухдневных размышлений. Он никогда не скажет ни да, ни нет, но довольно вежлив с нами, часто говорит о присланных мне Аглаей письмах, содержание которых он помнит, как и я, наизусть, так как считается как бы связным между нами. Когда случится ему заболеть, то он боится умереть, но более всего он опасается шпионов и их ложных доносов, что становится для него навязчивой идеей. Он боится также прослыть в глазах нас и наших родственников человеком злым, а в глазах начальства человеком слабым. Он достаточно хитер и пользуется этим по всякому случаю. Полагают, что у него есть инструкция, предоставляющая право ему несколько смягчать наше положение допуская для нас некоторые послабления на свою собственную ответственность.
Однако он остерегается пользоваться этим дозволением, не имея более детальных распоряжений на этот счет. Словом, скажу тебе, мы могли бы иметь и лучшего коменданта, хотя очень легко могли бы получить и худшего. Его штаб состоит из офицеров — людей довольно ничтожных, не оказывающих какое-либо существенное влияние на наше положение. Им приказано обращаться с нами вежливо; они хотят как-то сблизиться с нами, но мы держимся от них на расстоянии, видя в них волков, которые хотят попасть в овечье стадо. Полагаю, что без бдительного ока старца, как мы называем коменданта, они наделали бы нам немало хлопот. На этом кончаю, мой добрый брат, чтобы написать несколько слов Аглае. Я рекомендую тебе хранить тайну моего письма, быть осторожным и беречься мнимых друзей. Еще раз умоляю тебя ни слова об этом никому, кроме ма¬меньки и сестер при личном свидании с ними. Любой пустяк может нас выдать. Люблю тебя более чем когда-либо и обнимаю с братской нежностью. Наша дружба выдержала испытание в несчастье. Тебе должно польстить то, что ты покорил княгиню Екатерину. Иначе и не может быть. Она очарована тобой и твоими письмами. Прошу также пришли мне свой портрет. Я счастлив, что у меня есть портреты Аглаи и Алины. Когда будешь отвечать на мое письмо, пиши больше о себе. Из моего письма выпиши себе то, что нужно тебе запомнить, а само письмо прошу тебя сжечь. В противном случае оно может затеряться, и тогда беда! Также прошу тебя нежно обнять от меня маменьку, Аглаю и Вареньку. Прощай еще раз, мой дорогой и добрый брат.
P.S. Вместо того, чтоб замуровать это письмо в свечу, я его спрятал в переплете русского молитвенника.