Федор Петрович Гааз

ИССЛЕДОВАНИЯ | Статьи

П. С. Лебедев

Федор Петрович Гааз

Врата милосердия. М., 2002. С. 423–464

Перв. публикация: «Русский вестник», 1868 г.

Если в нашем образованном кругу произнести имена Говарда1, Бентама2 и других ревнителей улучшения тюрем и содержания заключенных под стражей, то каждый, конечно, сочтет стыдом сознаться в неведении о деятельности и заслугах этих людей добра; но многие ли знают, что у нас в Москве жил и действовал с 1829 по 1853 гг. человек, оказавший тюремному делу и страждущему человечеству, быть может, не меньшие заслуги, как и знаменитые деятели на этом поприще — заслуги тем более замечательные, что человек этот не занимал высокого положения в свете, действовал один на совершенно новом поприще, встречая на каждом шагу препятствия, никогда не имел положительной власти и определенного круга деятельности, чтобы самостоятельно развивать и приводить в исполнение свои мысли, а должен был выпрашивать, как милости, позволения ввести то или другое улучшение, принимая на себя всю ответственность при неудаче, тогда как успех всегда приписывался тому, кто исполнял мысль и предположение нововводителя.

Человек этот был главный доктор тюремных больниц в Москве и член Московского Попечительного о Тюрьмах Комитета Федор Петрович Гааз. Именем его мы можем смело гордиться. Между тем, оно известно лишь весьма ограниченному кругу образованных москвичей, бывших свидетелями его деятельности. Зато каждый простолюдин в Москве знает «Гаазовскую» больницу для бесприютных больных; арестанты же, следующие в оковах, просят как милости быть закованными в «гаазовские» кандалы, а кто не знает, что в России народная память удерживает лишь то, что действительно особенно замечательно.

Представляю очерк деятельности Федора Петровича Гааза, как глубокую дань уважения и сочувствия от его слабого последователя по званию директора Петербургского Попечительного Комитета о тюрьмах.

I

В июле 1859 года привелось мне первый раз осмотреть московский тюремный замок и все места заключения в Москве. Уже год был я директором Петербургского Тюремного Комитета, а 1-го января 1859 года назначен управлять петербургским тюремным замком, и естественно желал оправдать оказанное мне доверие, сделав что-нибудь полезное; но литература и наука наша еще мало занимались тогда общественными вопросами; статьи о русских тюрьмах не появлялись тогда в современных журналах и газетах, и мы были более знакомы с ходом тюремных улучшений во Франции, Англии, Германии и Америке, чем с состоянием тюрем у нас дома, где дело оставляло так многого желать.

Петербургский Тюремный Комитет, руководимый чувством сострадания к заключенным, сделал много частных улучшений в быте и содержании арестантов, именно: улучшена пища прибавкой одной четверти фунта мяса; устроены рессорные экипажи для развоза арестантов по присутственным местам; учреждена центральная кухня при городской тюрьме, откуда пищу (в хорошо укупоренных котлах) стали доставлять горячей в пересыльную тюрьму и в арестантские при частях; устроена машина с особыми резервуарами для подъема и очистки воды; улучшен способ мытья арестантского белья; заведены железные кровати в женском отделении; учрежден приют для детей арестантов, одним словом, улучшено много частностей; но общее, то есть устройство здания, размещение в нем арестантов, род их занятий, попечение об их нравственности, меры к исправлению, занятие арестантов грамотностью и мастерствами, — все оставалось в первобытном виде. Тюрьма была истинной школой разврата, и из стен ее выходили часто опытными злодеями те, которые поступили в нее за маловажные проступки; арестантские при частях были еще в худшем состоянии. Комитет видел и сознавал это, но недостаток опытности в тюремных деятелях, то есть в директорах, и зависимость распоряжений Комитета от административной, судебной, полицейской, строительной и других властей, действовавших каждая отдельно и без малейшего согласования, не позволяли Комитету сделать решительные преобразования в устройстве помещений для арестантов, способе их содержания и занятий.

Скажу несколько слов о Петербургском тюремном замке в 1859 году. Замок этот был прежде казармами Лейб-гвардии Литовского полка, при императоре Николае к нему пристроен четырехэтажный южный флигель, а вся тюрьма представляет теперь вид неправильного четырехугольника с башнями по углам. С первого взгляда замок кажется совершенным городком: в нем, кроме величественной православной, находились католическая и лютеранская церкви и могометанская мечеть, были мужская и женская больницы, мужская и женская прачечная, баня, особый склад для капусты и 1000 четвертей муки, и независимо от дровяного двора, складывалось на дворе замка до 150 саженей трехполенных дров.

Но при всей наружной представительности, петербургская тюрьма имела все недостатки старого, мало приспособленного к назначению здания. В особенности был ощутим недостаток в отдельных номерах для следственных арестантов по важным преступлениям; отдельных комнат вовсе не было; чувствовался недостаток малолетнего отделения со школой и мастерской для мальчиков; не было мастерских для взрослых преступников, не было возможности иметь за ними постоянный и бдительный надзор, наконец, самое здание было сильно запущено, камеры не имели вентиляции, и нижние этажи были сыры.

При ближайшем рассмотрении невольно рождалось множество вопросов: зачем, например, спрашивали некоторые пытливые директоры, вместо мытья через подрядчиков, белье моется машинами в тюрьме и сушится в комнатах, отчего оно желтеет и не довольно освежается, тогда как при переполаскивании его в проточной воде и сушке на воздухе, оно белеет и, освежаясь, становится более полезным в гигиеническом отношении. Еще более казалось странным, почему тюрьма, имевшая своих годовых подрядчиков, держит годовой запас капусты рядом с пекарней и кухней, зачем двор загроможден запасными дровами и, наконец, с какой целью «заключены» в тюрьме 1000 четвертей муки в зале без вентиляции, способной вмещать не более 700 четвертей? На все эти вопросы был один ответ: так решено Комитетом, утверждено президентом, и так делается уже много лет.

Невозможность согласиться безусловно с этим порядком вещей и желание найти что-нибудь лучшее побудило меня съездить на первый раз в Москву для осмотра тамошних мест заключения.

Московские губернские пересыльные тюрьмы произвели на меня почти то же впечатление, что и петербургские места заключения, потому что обстоятельства, в которых действовали тогда местные тюремные комитеты были те же, в Москве как и в Петербурге; но меня поразили некоторые особенности, с первого взгляда убедившие, что в Москве смотрели на улучшение тюрем гораздо шире и самостоятельнее, чем в Петербурге, и не ограничиваясь частностями, старались улучшить именно то, что могло иметь влияние на здоровье и нравственность арестантов. Между прочим, московская тюремная больница и отделение ее при пересыльной тюрьме не оставляли желать ничего лучшего. При расспросах, кто положил такое превосходное начало будущим усовершенствованиям, впервые удалось мне услышать имя Федора Петровича Гааза. Вот что написал я тогда под влиянием испытанных впечатлений3.

«Тюремная больница, устроенная другом бедствующего человечества, доктором Гаазом, соединяет в себе удобства, к каким не привыкли мы в других госпиталях и больницах. Имя Гааза с благоговением повторяется в тюрьме до сих пор; бюст его поставлен в конторе больницы, которой он посвятил всю свою деятельность и возвел на замечательную степень совершенства… Больница находится на отдельном, просторном, весьма чистом дворе и помещается в высоком двухэтажном здании, с особым подвальным этажом, где живет прислуга и устроены кухня и лаборатория; при больнице есть своя превосходно составленная аптека. Вообще больница содержится необыкновенно чисто, каждый этаж разделен широким коридором по сторонам которого находятся светлые и просторные комнаты, каждая на двенадцать больных; воздух везде чист... Осмотрев во всей подробности больницу, я еще раз с признательностью вспомнил имя почтенного доктора Гааза. Жаль, что до сих пор у нас нет его биографии, в которой бы подробно рассказали все, что сделано им для облегчения участи заключенных. Пользуя их от болезни, Гааз, вследствие своего обширного знакомства и общего к себе уважения, был ходатаем своих пациентов в судах и у властей… Честь, слава и вечная память благородному служителю добора и человечества!»

С тех пор прошло почти девять лет, о Федоре Петровиче не один раз с уважением начали вспоминать в наших современных изданиях, и не так давно, в «Современной Летописи» (№6, 29-го февраля) в статье г. Похвиснева о Шереметевской больнице, с удовольствием прочитал я следующие строки: «Наше общественное внимание, к сожалению, обращается вовсе не туда, куда бы ему следовало, награждает своим одобрением и похвалами вовсе не тех, кто их вполне заслуживает. Наше общество еще очень юно и любит вообще тешить себя погремушками. Спрашивается, как относилось общество к высокой личности покойного доктора Гааза, посвятившего всю свою жизнь на служение страждущему человечеству? Почему до сих пор никто из знавших его врачей не потрудился написать его биографию? А ведь в долголетней жизни такого высокого общественного деятеля каждый из читателей нашел бы для себя много полезного и назидательного».

Имя Гааза принадлежит, однако, не одной медицине; она служила ему только средством всецело посвятить себя добру на пользу других и преимущественно тех, которых только недавно, и то не всегда чистосердечно, стали мы называть меньшею братией. Не имея возможности взять на себя составление полного жизнеописания Гааза, помещаю здесь собранные мной черты его деятельности как члена Московского Попечительного Общества, устроителя Рогожского полуэтапа и Полицейской больницы для бесприютных больных, известной в Москве под названием «Гаазовской больницы».

Отысканные в архивной пыли и хламе служебной переписки докладные записки Федора Петровича Гааза, его покровителей и противников, послужили главным материалам для моего рассказа. Эти записки свидетельствуют, как смело и решительно говорил скромный и кроткий по характеру доктор Гаа, когда ему приходилось возвышать голос во имя человечества, и служить прекрасным доказательством, что настойчивость, почерпающая силы в самом противодействии, может привести к успеху, несмотря на малое сочувствие благим начинаниям.

II

Нередко филантропам, посещающим тюрьмы, приходится слышать: «Зачем вы заботитесь об отверженцах общества и людях порочных? Разве среди простолюдинов много найдете вы таких, которые бы жили в таком достатке, имели такую сытную и обильную пищу, спали на подстилках или соломенниках, покрывались одеялами, как арестанты?» Конечно, нельзя не пожалеть, что простолюдин еще не осознал необходимости в тех удобствах, без которых жизнь есть непрерывное лишение и что тяжелый труд его так плохо вознаграждается. Но зато у бедняка есть свобода, с которую кусок черствого хлеба вкуснее сытной тюремной пищи. Желание именно этой свободы и заставляет заключенного, даже в превосходно устроенных заграничных тюрьмах, употреблять невероятные усилия и извороты, чтобы выйти за порог тюрьмы. Для птички и золотая клетка — неволя, а до какой степени наши тюрьмы в двадцатых годах текущего столетия — время начала деятельности Федора Петровича Гааза — походили на «золотые» клетки, можно судить по свидетельствам очевидцев.

В 1818 году последователь и почитатель Говарда, умершего в 1790 году в Херсоне, Веннинг4 прибыл в Россию и решился устроить здесь попечительство о тюрьмах, что составляло цель всей его жизни. Прежде всего Веннинг осмотрел места заключения в Петербурге и сообщил о них едва вероятные подробности. Помещения при съезжих домах, пишет г. Варадинов в Истории министерства внутренних дел5, он нашел очень нечистыми и негодными к содержанию людей, в арестантских не было возможности отделять мужчин от женщин, виновных от невиновных, молодых от старых; все помещения были подземные, сыры и темны, без кроватей; воздух в них очень дурен; заключаемые праздны; некоторые жаловались на недостаток хлеба, происходивший, вероятно от того, что на каждого арестанта отпускалось ежедневно 15 коп. в распоряжении солдата из состоявших при заключенных. В одном из съезжих домов было пять «стульев с цепями»; эти тяжелые стулья колодники принуждаемы таскать на себе, ходя в отхожее место. В заключение, об этих помещениях Веннинг присовокуплял: «Всякое возможное улучшение не может сделать сии места способными к тому предмету, к которому они назначены, по теперешнему их положению. Бедная девушка, которая попадется в сие место хотя на одну ночь необходимо должна потерять всякое чувство добродетели и приготовиться на жизнь развратную и несчастную. По точном рассмотрении сих мест, я могу назвать их истинным рассадником порока». В таком же виде нашел он и помещения для заключенных при управе благочиния: там были две низменные, сырые и нездоровые комнаты, где также не оказалось ни кроватей, ни постелей. В этих комнатах содержалось иногда до ста человек, отчего не было места где прилечь ни днем ни ночью. Третья комната была предназначена для людей высшего состояния, но она была еще хуже прочих, находясь «почти в земле». Заключение в столь сыром месте, продолжает Веннинг, хотя на короткое время, должно зарождать болезни и приготовлять колодников к больницам, а может быть — и к преждевременной смерти. Смирительный дом оказался в столь же неудовлетворительном состоянии по устройству, содержанию и цели. «Хотя заведение это назначено для исправления и, следовательно, улучшения нравственности заключенных, но от смешения оных без различия и из общего виденного порядка следует совершенно тому противное». Далее Веннинг говорит: «Я там же нашел злоупотребления в телесных наказаниях; я видел колодников, привязанных за шею, и бедных женщин в железных рогатках, на которых по три острые спицы длиною восемь дюймов, и так сделанные, что носящие подобные рогатки не могут ложиться ни днем, ни ночью, хотя бы несколько недель кряду в них содержались. Я основательные причины имею думать, — продолжал Веннинг, — что некоторые из них таким образом мучаются единственно из угождения тем, кто их отдает в сие место». В одной из комнат рабочего дома, находившейся почти в земле, длиною 41, а шириною 21 фут, содержалось 107 заключенных: детей, взрослых и стариков, без всякого занятия; комната была так тесна и нездорова, что каждую неделю десятый человек отправлялся в больницу. Один из заключенных — Тимофей Чеоров, 72 лет, находился в заточении 22 года, с 15-го января 1797 года; во все это время он вел себя похвально. Арестанты, делавшие покушение к побегу, содержались в цепях; 36 человек помещались, по неимению места, вместе с больными. Лазарет для мужчин при рабочем доме находился также в земле. Во всем же доме — теснота от множества арестантов, стены сыры и мокры, люди бывали часто пьяны. Кордегардия при губернском правлении показалась Веннингу еще в худшем положении, чем все виденное: солдаты и арестанты были все вместе, без всякого разбора, хотя между последними находились «совершенные изверги», внутренние стены и пол были очень нечисты, воздух стеснен. В этом помещении содержалось обыкновенно около 50 человек, но иногда и около 200; тогда им не было места, где лечь. «Здесь несчастный мальчик, потерявший паспорт, находился вместе с величайшим преступником, скованным цепями. Здесь, — продолжает Веннинг, — я нашел сильное негодование между заключенными и большую склонность к пьянству и другим распутствам, так что воздерживают их строгим караулом. Заключенные лежали на досках без постелей и не имели ни стола, ни стула». Женщины находились в особой комнате, которая была, если возможно, еще хуже: стены и пол были покрыты грязью, единственное в ней окно было изломанно, отчего ветер дует в комнате «как во дворе» и самая комната была очень холодна. «Невозможно, — восклицает Веннинг, — без отвращения даже и помыслить о пагубных последствиях такого непристойного учреждения. Не может никакое место заключения быть хуже учрежденным для заключения невольников. Здоровье и нравственность равно должны гибнуть здесь, как ни кратко будет время заточения несчастных жертв». Городская тюрьма, состоявшая из двух этажей, была очень ветха, тесна для заключенных, где без разбора помещались обвинявшийся и уличенный в преступлении, старые и молодые, несостоятельный должник и преступник. Веннинг нашел в тюрьме мальчика 12 лет не совсем испорченного и думал, что кратковременное пребывание в ней сделает его неспособным ни к чувствительности, ни к страху, ни вообще к какому-либо чувству. В женском отделении тоже теснота, там помещаются также распутные женщины вместе с содержащимися за долги. «Часто случается, — говорит Веннинг,  что заключают только по подозрению или в самом начале совращения с пути добродетели; таковой, быв несколько времени заключен в сообществе с гнуснейшими и развратнейшими людьми сам ожесточается и примерами их развращается так, что выходит из тюрьмы совершенным разбойником или развратным».

Г. Варадинов говорит в заключение «Несмотря на многие преувеличения в выражениях Веннинга, нельзя не убедиться из его донесения, что места заключения были у нас в дурном состоянии и представляли совершенную противоположность нынешним помещениям под наблюдением начальства и Общества Попечительного о тюрьмах».

Описание городских острогов и мест заключения, начиная с рассказа господина Якуткина о псковской арестантской при полицейском управлении тогдашнего полицмейстера Гемпеля и оканчивая последним отчетом министра внутренних дел — могут убедить, как мало еще сделано у нас по улучшению тюрем, и потому рассказ Веннинга, по известной мере, имеет даже цену современной истины. Добавлю здесь, что г. Якушкин не заметил в псковской арестантской самого важного и что было мною открыто впоследствии — именно, мужчины и женщины содержались вместе.

В 1829 году открыло в Москве свои действия, под особым покровительством тогдашнего генерал-губернатора князя Голицына6, Общество Попечительное о Тюрьмах, и в него поступил членом штадт-физик и потом главный доктор тюремных больниц — Федор Петрович Гааз. Гааз уже пользовался в то время, как врач, большой известностью. С горячностью взялся он за новую должность и жертвовал ей своим временем и достоянием: в то время он имел хороший достаток. Справедливый ценитель достоинства — князь Голицын, назначенный в 1820 году московским военным генерал-губернатором, узнал и полюбил Гааза, сделал его своим домашним человеком и энергически поддерживал все благие его начинания в деле улучшения тюрем и судьбы арестантов.

Имя князя Дмитрия Владимировича Голицына, двадцать четыре года стоявшего во главе управления древнею столицей, памятно Москве и России. При нем древняя столица, еще лежавшая в развалинах пожара 1812 года, воскресла как феникс из пепла, покрылась парками и садами, устроила водопроводы и фонтаны, превратила кучи развалин и пустыри в богатые улицы и, вместе с тем, удержала свой оригинальный характер. Общественная благотворительность, не стесняемая канцелярскими придирками и формальностями, имела при князе Голицыне полный простор и действовала с совершенной самостоятельностью, учреждая странноприимные дома и больницы. В этом деле принимали единодушное участие: православные, старообрядцы, первые аристократы, купечество и мещане. Все соревновало друг другу в деле благотворения; в Москве веял дух Екатерины II, жилось привольно, дышалось широко и легко.

Не можем отказать себе в удовольствии привести несколько строк, которыми желчный, резкий и неумолимый в своих приговорах Вигель7 очерчивает личность князя Голицына. «Это был, — пишет Вигель, — человек замечательный, хотя и не гениальный. Он находился с матерью в Париже во время начала первой революции: как покорнейший сын он был упитан строгими аристократическими правилами гордой княгини Натальи Петровны, а как семнадцатилетний юноша – увлечен новыми идеями, которые сулили миру блаженство. Сие образовало необыкновенный характер; в нем встречалось все то, что было лучшим в рыцарстве со всем, что было достойно хвалы в републиканизме. Более чем кто он был предан, верен престолу, но никогда перед ним не пресмыкался, никому из приближенных к нему не льстил, никогда не было царедворцем, большую часть жизни провел в армии и на полях сражений добывал почести и награды. От того то и в обхождении его была вся прелесть откровенности русского доброго воина с любезностью, учтивостью прежних французов лучшего общества. И это была не одна наружность, под нею легко было открыть пучину добродушия. Удивительно ли, что Москва была так долго им очарована, когда после двух свиданий, я был им совершенно пленен... Очень хорошо постигнул он русский дух. Он знал, что нет никакой пользы с этим народом капральничать, употреблять излишнюю строгость, действовать инквизиториально, везде совать нос свой, входить во все мелочи, мешаться даже в семейные, домашние дела... Бразды правления держал он твердою рукой, но несколько опустив их. Как Екатерина, говорил он: vivons et laissons vivre [будем жить и дадим жить другим], он не потворствовал порокам, но и не преследовал их: только люди, замеченные с худой стороны, какого бы чина и звания они ни были, не могли иметь доступ в его общество. Изредка, и то в чрезвычайных случаях, Голицын умел показывать себя взыскательным начальником, строгим исполнителем закона. Со всеми учтивый, даже ласковый, он, однако, умел безобидным, неприметным образом, давать чувствовать высоту своего сана. Бывало слово «что-то скажет об этом князь», «как это будет князю досадно» останавливало многих… Он пользовался совершенной доверенностью обоих императоров, Александра и Николая, которые не только уважали его, но и сердечно любили, и ни одного из приближенных к ним любимцев, он не боялся. Удивительное в нем было искусство без труда повелевать людьми, овладев их сердцами; искусство, кому научила все та же Екатерина, и которое нам так редко встречается»

Подтверждением этих слов служит для нас дальнейшая деятельность Гааза, когда по званию члена Тюремного Комитета, он мог возвысить свой голос против употреблявшегося тогда способа пересылки арестантов. Член Тюремного Комитета, филантроп-мечтатель, нашел могущественную поддержку во всемогущем, по доверию государя, московском генерал-губернаторе.

Завязалась переписка, продолжавшаяся с 10 октября 1829 года по февраль 1838 года. Начальник корпуса внутренней стражи, сослуживец Аракчеева, генерал Капцевич8, обратил это дело из служебного в личное, и сначала нападал вообще на членов Тюремного Комитета, кончил тем, что прямо просил об удалении Гааза, как «утрированного филантропа» предпочитающего преступника конвоирующим их заслуженным инвалидам, несущим тяжкую ответственность за побеги арестантов; от Гааза отступились так же товарищи его по Тюремному Комитету, но «утрированный филантроп» все-таки восторжествовал, насколько восторжествовать было можно, и положил первое начало преобразованию способа пересылки арестантов, который приведен в более соответствующий цели вид только в настоящее благословенное царствование, в 1863 году, то есть спустя тридцать один год после первой попытки Гааза, поддержанной князем Голицыным.

До 1824 года ссыльные в Сибирь на поселение и все пересылаемые по этапам, а также приговоренные к ссылке за неважные преступления, шли свободно, и только на приговоренных к каторжным работам надевались ножные кандалы по прочтении приговора. В 1824 году, апреля 4-го, управляющему министерством внутренних дел сообщена высочайшая воля начальником главного штаба генерал-адъютантом Дибичем9 (впоследствии Забалканским) — налагать легкие ручные железные прутья на всех следовавших до того незакованным арестантов во время сопровождения их в Сибирь по губерниям: Казанской, Пермской и Оренбургской; каторжные же должны были идти по-прежнему в ножных кандалах, мера и вес которых не были определены никакими правилами.

В 1825 году командиром корпуса внутренней стражи, граф Комаровский, довольный тем, что препровождение на прутьях, несмотря на уменьшение числа конвойных, уменьшило число побегов, особенно ходатайствовал о распространении этой меры на всех, пересылаемых по этапам. На доклад этот последовало согласие 12 мая и таким образом по всей России заведены легкие «ручные» прутья.

Трудно представить, каким путем изобретение испанской инквизиции пришло в Россию и еще получило название легкого, тогда как, напротив, оно было едва ли не из самых мучительных истязаний. «Легкий» ручной прут состоял из железного стержня около восьми вершков длиной и около десяти фунтов весом, один конец стержня имел головку, а другой - особое ушко, сквозь которое продевалась дужка замка. На стержень, по снятии замка, нанизывалось от шести до восьми железных запястьев, называвшихся наручами, сделанными так, что они охватывали плотно руку повыше кисти; прут с запястьями весил до 12 и более фунтов10. Обыкновенно перед отправлением партий арестантов их становили в пары, одну за другой; в парах были и дети и старики, и малорослые и великорослые; конвойный выбирал запястья, накладывал их на одну руку арестанта и потом вдвигал прут в отверстия, сделанные в запястьях; когда на прут было нанизано шесть или восемь запястьев, то вкладывался замок и запирался. Между тем ссыльно-каторжные оставались в ножных кандалах и следовали каждый отдельно.

Легко понять страдания, которым подвергались несчастные, прикованные к прутьям, особенно осенью и зимой, и почему они просили, как милости, заковывать их в ножные кандалы по примеру каторжников. Заметим, что в числе пересылаемых на прутьях, случались люди, не совершившие преступлений, а возвращаемые, например, на родину единственно за просрочку паспортов, или по воле помещиков, а также и дети. И ни один голос не возвысился против этой меры, придуманной исключительно для облегчения конвойных и уменьшения побегов. Существовавшие тогда тюремные комитеты погружены были в свои мелочные хозяйственные занятия и переписку, и более десяти тысяч несчастных ежегодно влачились по всем концам России, испытывая истязания, тягчайшие самых строгих телесных наказаний.

В августе 1829 года князь Голицын обратил на это внимание министра внутренних дел генерала Закревского11. Сообщение князя Голицыно было внесено в комитет министров и обратило на себя внимание государя, который предоставил министру внутренних дел «учинить надлежащее соображение и дать начальникам губерний предписания, какого рода должны быть ручные железные прутья и каким образом оные употреблять, дабы арестантам не было причиняемо через сие излишнего изнурения». Вмешательство князя Голицына, по-видимому, не понравилось министру, и он, не сносясь с губернаторами, предпочел отобрать сведения у этапных начальников, конвоирующих парии ссыльных: удобны ли прутья для арестантов или действительно изнурительны, как пишет о том московский генерал-губернатор. Начальникам местных команд, по мнению генерал-адъютанта Закревского, это было совершенно известно, тогда как в министерстве не было никаких сведений о неудобстве ручных прутьев. Управляющему главным штабом был послан следующий запрос (от 10-го октября 1829 года за номером 2.922):

«Московский военный генерал-губернатор, генерал от кавалерии, князь Голицын, сообщил министерству внутренних дел, что обозревая пересылаемых из разных губерний через тамошнюю столицу в Сибирь арестантов, он нашел, что многие из них, не имея на себе установленных законами кандалов, по нескольку человек приковываются к одному железному пруту и таким образом должны следовать до места их назначения, что сей образ пересылки крайне изнурителен для сих несчастных, так что превосходит самую меру возможного терпения; ибо, кроме того, что от железных колец остаются на руках их знаки и раны, они должны следовать всем тем движениям, какие один из прикованных к пруту сделает по каким-либо причинам или по болезни, нередко встречающейся, и терпят давление оков, нанося еще сильнейший вред заболевшему, как бы скоро ни было сделано ему пособие. По сделанному вследствие такового отношения князя Дмитрия Владимировича представлению комитету гг. министров, комитет сей журналом 24-го минувшего сентября, высочайшего утверждения удостоенным, между прочим предоставил министру внутренних дел учинить надлежащее соображение и дать начальникам губерний предписания: какого рода должны быть ручные железные прутья и каким образом оные употреблять, дабы арестантам не было причиняемо через сие излишнего изнурения. Из имеющегося в министерстве внутренних дел о ручных прутьях производства, видно, что заведение сих прутьев последовало во исполнение высочайшего его императорского величество повеления, объявленного 5-го апреля 1824 года управляющему министерством внутренних дел от генерал-адъютанта Дибича-Забалканского и что в последствии времени означенные ручные прутья, согласно отношению г. командира отдельного корпуса внутренней стражи, переданы в ведомство начальников уездных и этапных инвалидных команд. По всему сему заключая, что начальникам команд, конвоирующих партии ссыльных арестантов, должно быть совершенно известно, удобны ли прутья сии для арестантов или действительно изнурительны, как пишет о том московский военный генерал-губернатор, я обращаюсь к вашему сиятельству с покорнейшей просьбой почтить меня уведомлением: 1) Не было ли по начальству внутренней стражи донесений о неудобствах в употреблении ручных прутьев, и в чем состоят неудобства сии 2)Если арестанты, препровождаемые посредством оных прутьев, действительно от того изнуряются, то каким образом, по мнению начальства внутренней стражи, можно было бы отвратить неудобства сии, и в каком виде должны быть сделаны означенные прутья, чтобы они соответствовали цели заведения их, то есть, чтобы были для арестантов необременительны, а вместе с тем, имели бы надлежащую твердость, дабы арестанты не могли их повреждать или переламывать».

Такой оборот дела объясняется, если не ошибаемся, тем, что военным министерством управлял тогда граф Чернышев12, неблаговоливший к князю Голицыну, а корпусом внутренней стражи командовал старый сослуживец Аракчеева по Гатчине генерал Капцевич, хотя и заботившийся о своей чести, но не любивший, чтобы по русской пословице «в его монастырь ходили с чужими уставами».

Скажем несколько слов о генерале Капцевиче.

Из всех гатчинцев едва ли ни один Капцевич оставил по себе хорошую память, был храбрым и мужественным генералом и попечительным начальником; невзрачный с вида, угловатый и резкий по приемам, он снискал общую любовь подчиненных доступностью и простотой в обращении; всюду умел он быть на своем месте и также спокойно распоряжался, командуя дивизией под Бородиным, Малоярославцем и Лейпцигом, как производил смотры инвалидам в забытом уголке обширной России, заставляя хромых стариков ходить в штыки. Инвалиды гордились начальником, на груди которого среди первых отличий блистали ордена Георгия 3-ей и 2-ой степени, полученные им за Бородино и Лейпциг; он сам полюбил своих подчиненных, устроил постоянную этапную систему с конными командами в помощь пешему конвою, улучшил быт офицеров и солдат и, даже умирая, думал о них и о своих земляках: так в духовном завещании, вскрытом по кончине Капцевича 27 июля 1840 года, нашли следующую трогательную черту: не обделяя ни одного из дальних родственников своих, он положил в сохраню казну 40000 рублей ассигнациями, назначив из процентов этой суммы выдавать ежегодно 800 рублей в приданое беднейшей девице дворянского и 400 рублей мещанского сословия города Переяслава (в Малоросии), места своей родины, по 200 рублей столовых денег начальнику переяславской инвалидной команды и по 200 же на улучшение пищи нижних чинов той же команды.

Но при этих качествах Капцевич был вспыльчив и упрям; делая все для улучшения свой части по личному убеждению он считал чуть ли не обидой и посягательством на свое достоинство малейшее указание на какой-либо недостаток в ней; увлечения свои простирал он до непонятного пристрастия и односторонности. Так, будучи с 1822 по 1828 год генерал-губернатором Западной Сибири, он в числе прочего улучшил быт ссыльных, заботился о них и был их ходатаем; но сделавшись начальником корпуса внутренней стражи, перешел на сторону инвалидов, обязанных караулить и препровождать арестантов, и считал всякую стеснительную для последних меру необходимой для предупреждения побегов. Точно также Капцевич был постоянным противником вмешательства тюремных комитетов в дела арестантов и, не обинуясь, называл все старания по улучшению быта заключенных «утрированной филантропией». Сильное покровительство князя Голицына, как увидим, раздражило упрямого генерала и он часто, против своего доброго сердца, поддерживал такие меры, от которых отказался бы наверно, если бы мог отнестись к ним спокойно.

Но при этих качествах Капцевич был вспыльчив и упрям; делая все для улучшения свой части по личному убеждению он считал чуть ли не обидой и посягательством на свое достоинство малейшее указание на какой-либо недостаток в ней; увлечения свои простирал он до непонятного пристрастия и односторонности. Так, будучи с 1822 по 1828 год генерал-губернатором Западной Сибири, он в числе прочего улучшил быт ссыльных, заботился о них и был их ходатаем; но сделавшись начальником корпуса внутренней стражи, перешел на сторону инвалидов, обязанных караулить и препровождать арестантов, и считал всякую стеснительную для последних меру необходимой для предупреждения побегов. Точно также Капцевич был постоянным противником вмешательства тюремных комитетов в дела арестантов и, не обинуясь, называл все старания по улучшению быта заключенных «утрированной филантропией». Сильное покровительство князя Голицына, как увидим, раздражило упрямого генерала и он часто, против своего доброго сердца, поддерживал такие меры, от которых отказался бы наверно, если бы мог отнестись к ним спокойно. К запросу о легких прутьях Капцевич отнесся с горячностью и на рапорте, где сообщалось ему это дело (дежурного генерала Потапова, 18 октября 1824 года, № 8, 357) написал собственной рукой: «Как о предмете сем донесений в штабе не имеется, а потому спросить немедля батальонных командиров: московского, владимирского и нижегородского, были ли в виду их описанные здесь случаи, а буде были, почему они не доносили о том главному начальству; также спросить их и о мерах, какие по мнению их, к облегчению арестантов могут быть предприняты, и почему в Сибирь арестанты следовали не в кандалах, а в наручниках, и кто именно в том положении следовал?»

Надпись эта и бумага генерала Закревского одинаково свидетельствуют, что ни министерство внутренних дел, ни начальство корпуса внутренней стражи не знали ничего о препровождении арестантов и, конечно, ничего бы не узнали без доктора Гааза, участие которого в возбуждении этого вопроса не замедлило обнаружиться.

Несмотря на все желание опрошенных батальонных командиров ослабить истину, Капцевич из рапортов своих подчиненных убедился, что зло действительно велико, и даже существуют такие распоряжения, от которых возмутилось его доброе и честное сердце. Но отдавая справедливость верности указаний Московского Тюремного Комитета, он не хотел допустить вмешательства его в свои собственные дела; от этого колебания произошла нерешительность и последовал ряд полумер, временно улучшивших зло без решительного его искоренения; напоследок же составилось у Капцевича безотчетное раздражение против Московского Тюремного Комитета и его членов.

Медленно сообщались затребованные сведения, и только к концу 1829 года получились они в штабе Капцевича. Мы помещаем их в хронологическом порядке. Командующий, за отсутствием подполковника Жиглевского, московским гарнизонным батальоном, майор Викторов донес (от 20 ноября 1829 года, № 11.060).

«Относительно неудобства о заковке арестантов по нескольку человек к одному железному пруту, никаких донесений от начальников команд и сношений батальонных командиров соответственных губерний в командуемый мной батальон не поступало. Неудобство же о таковых прутьях я иначе предложить не могу, как только то самое, что из числа арестантов, бываемых закованными на одном железном пруте до пяти человек, кто-либо заболит. В таком случае может встретиться в следовании арестантской партии немалое затруднение или остановка, ибо ключи, которыми запираются арестанты от одного города до другого бывают запечатаны в деревянном ящике, и командующие распечатать оный права не имеют, следовательно и больного нельзя отделить от прочих; а сверх того на пруте гайка может препятствовать и несколько вредить руке, в особенности в холодное время, а чтобы у арестантов оказывались большие раны, то такого случая никогда не встречалось и замечено не было».

Командир нижегородского батальона, полковник Лунин (от 27 ноября 1829 года) писал, «что на прутьях отправляются по шести человек и что по таковому же незначительному количеству на одном пруте, арестанты, свободное следуя, не подвергаются таким случаям, какие описаны в замечаниях московского генерал-губернатора. Впрочем, — прибавляет он, — в препровождении на сих прутах арестантов может быть, по мнению моему, одна только та неудобность, что от большого числа арестантов на одном пруте следующих происходит стеснение и от оного колебание всех, сопряженное с трением руки». Лунин предлагал нанизывать на прутья от трех до четырех арестантов, «потому что тогда они могут идти не наступая друг другу на ноги»; для предупреждения же руки от ознобов, советовал обшивать наручи замшей.

Владимирский гарнизонный батальонный командир, подполковник Зенькович (от 2-го декабря 1829 года) доносил, что ему жалоб на неудобства прутьев потому не было, что он заковывал пересылаемых не в Сибирь на прутья только летом, а зимой они шли в ножных кандалах. Единственное неудобство прута, по мнению подполковника Зенковича, состоит в том, что от прута и кольца тело может ознобиться, от чего делаются раны и знаки; он предлагал, во избежание этого, обшивать наручи тонким сукном или кожей.

Капцевич убедился из этих рапортов, что не только указания князя Голицына были верны, но еще многое было неизвестно московскому Тюремному Комитету, и потому, желая согласить потребность облегчения страдания арестантов от пересылки их на пруте, а вместе с тем лишить их возможности к побегу и избавить подчиненных инвалидов от ответственности и наказаний за упуск арестантов, обратился к подведомственным ему окружным генералам и казанскому коменданту, прося их найти такое средство для препровождения пересылаемых по этапам, которое бы, не стесняя их в движении и не вредя рукам, отстранило бы, вместе с тем, всякую возможность к побегу. При этом строго приказано было подчиненным генералам держаться буквы закона, именно, налагать ножные кандалы только на приговоренных к каторжной работе, всех же других временно приковывать за руку.

На этот вызов явилось множество проектов. Так, генерал Неелов, вместо накладывания наручей, советовал иметь при пруте короткие цепи с ошейниками, причем арестанты, будучи прикованы за шею, могли нести прут в руке. 17 июля 1830 года генерал Боде представил два образца, сделанные иностранцем Юнгом, удостоившиеся одобрения Капцевича. Прут был заменен цепью в семь вершков длины, и к ней прикреплялись, с помощью замков короткие цепи в три вершка с наручниками; к каждой цепи, весившей с наручниками 7 футов, прикреплялось по три пары или по шести арестантов. Как однако не торопил с этим делом Капцевич, оно было окончено только к 1-му сентября 1830 года, а до тех же пор сделаны были по корпусу внутренней стражи только частные распоряжения, по обыкновению «весьма секретно».

Одним из первых была отмена пересылки из города в город в запечатанных ящиках ключей, которыми запирались прутья; на рапорте об этом майора Викторова Капцевич написал: «Спросить, по чьему распоряжению ключ посылается в запечатанных ящиках, и когда таковое состоялось? А также каким образом арестанты на ночлегах находятся, ибо по распоряжению сему видно, что они не могут быть спущены с прута, и спят, и ходят до ветру на пруте».

Странное и бесчеловечное это распоряжение, как объяснялось из ответа подполковника Жиглевского, сделано бывшим московским гарнизонным батальонным командиром полковником Штемпелем 2-ым, отдавшим о том приказ по батальону и инвалидным командам 15 сентября 1826 года.

Справедливо взволнованный этим, Капцевич отменил распоряжение полковника Штемпеля, огласил это в циркуляре окружным генералам 17 мая 1830 года и впоследствии (23 августа того же года, приложение 2) писал дежурному генералу: «ныне открылось, что бывший командир московского гарнизонного батальона, полковник Штемпель, желая пресечь всякую возможность пересылочных арестантов к побегу, был столько неблагоразумен, что в 1826 году отдал приказ по батальону и подведомственным оному инвалидным командам, дабы частные начальники, замкнув по нескольку человек в наручи к каждому пруту, ключ от тех замков не вверяли бы конвойным, но запечатывая в особый ящик, пересылали оный в руки ближайшего по пути начальника, а потому арестанты от одного города до другого действительно могли претерпевать то бедственное положение, какое описано в записке князя Голицына на высочайшее имя, однако ж сие ни с чем не сообразное распоряжение г. Штемпеля уже уничтожено мною особым циркулярным предписанием к окружным генералам.»

Пусть представят себе разбросанность городов в восточной части Росии, и тогда легко понять по скольку дней приходилось пересылаемым оставаться на одном пруте днем и ночью, не имея возможности осмотреть и перевязать стертую или отмороженную руку. Всякое чувство стыда было забыто при этой жизни на пруте: останавливался один, останавливались и все; вставал один ночью — все должны были идти за ним, что возбуждало нередко жестокие драки. Если же, по несчастью, один из прикованных заболевал по дороге, то его должны были тащить до ближайшего этапа, и там клали на подводу, а остальные пятеро шли возле нее, часто высоко подняв прут над головой13.

Пока генерал Капцевич делал все эти распоряжения и выжидал представления образцовых цепей с наручниками, чтобы дать ответ князю Голицыну, неутомимый Гааз, желая положить конец все еще продолжавшемуся приковыванию к «легким» прутьям, придумал облегченные кандалы с цепью в один аршин длины, с округленными обоймами, так что они не терли ног даже не будучи обшиты кожей. Размер кандалов, вес их и устройство таковы, что арестанты и до сих пор просят как милости заковывать их в «гаазовские» кандалы. В них легко делать полный шаг с подвешенной за среднее кольцо цепью, соединяющею обоймы. По рассказам, Федор Петрович испытал их прежде на себе: он устроил створчатые обоймы, запирал их на себе и ходил по нескольку часов в комнате. В таком упражнении застало его одно значительное лицо, если не ошибаемся, гражданский губернатор Сенявин14, который сначала не мог прийти в себя от удивления, а потом бросился обнимать смущенного Гааза15.

Неполучение известий об отмене ручных прутьев и вопиющие их недостатки побудили Гааза и Московский Тюремный Комитет попросить у генерал-губернатора разрешение отправлять следующих по этапу не каторжных в облегченных кандалах , и эта мера, как, по-видимому, ни была тягостна, принята была арестантами с глубокой благодарностью; даже теперь, по прошествии почти сорока лет, когда прутья заменены цепью, во многих отношениях удобную, пересылаемые по этапам предпочитают ножные кандалы и просят, как милости, ковать их в «гаазовские» кандалы. Я сам купил до 30 пар таких кандалов в Петербургскую пересыльную тюрьму, и их раздавали в собственность на время пути только таким арестантам, которые вели себя хорошо.

Князь Голицын видел, однако, несовершенную законность этой замены ручных прутьев ножным кандалами и, не ожидая ответа на сообщение свое министру внутренних дел, представил 1-го марта 1830 года докладную записку государю императору в которой изложил вполне весь ход дела о введении «легких» ручных прутьев, все неудобства этого способа, и меры, принятые по приказанию его членами Московского Тюремного Комитета для облегчения пересылаемых. О ручных прутьях князь Голицын говорит следующее:

«Неудобства ручных железных прутьев, к которым прикрепляются арестанты, суть следующие:

1) Чтобы налагаемый на запястье железный наручник, сквозь который проходит прут, не мог быть сдвинут с руки, нужно, чтобы весьма плотно прилегал. Ибо разность в толщине запястья и сложенной кисти незначительна. Инвалид, который должен закреплять арестантов к пруту, ищет между запасными наручниками такой, который ближе подходит к руке арестанта. Нужно особенное счастье, чтобы встретился наручник сходный по руке, так чтобы сия была хотя несколько свободна, но при том не могла бы быть выдернута.

2) Наручник должен прикреплять руку арестанта почти плотно к пруту, и посеку каждая рука трется прутом при всех переменах положения оного, причиненных прочими руками. При ходьбе рука каждого арестанта трется также об его собственный наручник и прут. Высокие люди тащат вверх руки малорослых, а сии последние тянут руки высоких вниз. Слабые за сильными не поспевают. При хотя несколько неровной дороге чрезвычайно трудно для связанных прутом арестантов идти вместе на столь малом расстоянии как длина прута.

3) По причине беспрестанного трения на руках арестантов весьма часто видны опухоли и раны, а нередко и вовсе содрана кожа на том месте, где надет железный прут.

4) На прикрепленные к пруту руки не могут арестанты порядочно надевать руковиц, ибо мешают тому прут и наручники. Холод от мучений зимой причиняет им ужасные мучения, тем более, что не могут делать сими руками никаких движений для согревания оных.

5) Унтер-офицер, препровождающий партию, не имеет права, во время пути открывать замка, на конце прута укрепленного. Ключ от сего замка хранится в особом ящике под казенной печатью, из-под коей может быть вынут только по прибытии на этап, где находится офицер. Следовательно, если из прикрепленных к пруту арестантов один в дороге занеможет, то должно бы всех вместе посадить на повозку, что, однако, сопряжено с большой трудностью и даже невозможно.

6) На ночлегах арестанты не имеют нужного покоя, ибо движения одного чувствуют все прочие к тому же пруту прикрепленные. Каждый раз, когда нужно одном из них ночью выходить во двор, должны все товарищи его сопровождать.

7) Кроме физических мучений, причинением закреплением многих арестантов к одному пруту, имеет оно худое влияние и на нравственность их, ибо связываются без различия довольно важные преступники вместе со ссылаемыми в Сибирь за меньшие проступки. Все же они, терпя одинаковую тягость, согласуются с чувствованиями ропота на тех, коих почитают виновниками оной. Ужас и уныние, замечаемые в арестантах в то время, когда делаются приуготовления прикреплять их к пруту; всеобщая радость и благодарность, воссылаемые ими к благодетельному начальству, когда их отправляют порознь в кандалах, явно убеждают в том, что прутья для них, без всякого сомнения, отяготительней кандалов».

Записка эта, сообщенная по принадлежности через военное министерство генералу Капцевичу, видимо раздражила его; теперь дело што не об улучшениях в способе пересылки, но прямо было доведено до высочайшего сведения о бесчеловечном способе предотвращения побегов, шесть лет существующем на глазах корпуса внутренней стражи, даже не забыты были несчастные ключи от прутьев, пересылаемые в запечатанных ящиках — мера, которая самим Капцевичем была признана «неблагоразумной» и отменена его личным распоряжением. Военный министр был также этим недоволен; к большому огорчению Капцевича, записка о замене ручных прутьев ножными кандалами была внесена в кабинет министров , который признал ее вполне уважительной, и дежурный генерал, препроводив , по приказанию военного министра 23 апреля (№2.933) записку князя Голицына просил поспешить ответом на свой первый рапорт и эту записку и, не получив ответа, напомнил о том 10-го июня.

Объяснение всех последующих действий Капцевича и его упорного раздражения против представлений Московского Тюремного Комитета вообще и доктора Гааза в особенности, находится именно в предшествующих обстоятельствах. Из переписки видно, что командир корпуса внутренней стражи согласился с запиской князя Голицына и со вниманием осмотрев кандалы доктора Гааза, нашел их весьма удобными, но в этом время были уже готовы пять образцов улучшенных прутьев с наручами на особых коротких цепях. Капцевич, осматривая свой корпус с июля по август 1830 года, убедился в удобстве этих прутьев и потому решился стоять на них, не допуская даже мысли о замене ручных прутьев ножными кандалами, и напал, в свою очередь, на членов Московского Тюремного Комитета, которые, заботясь об удобстве арестантов и преступников, забывали о конвоирующих их инвалидов. В горячности Капцевича много было истины и живого сочувствия к подчиненным ему солдатам; но нападки его на членов Комитета пристрастны; их внушало оскорбленное самолюбие — всегда плохой советник при спорах.

Нельзя, однако, не пожалеть, что благодаря упорству Капцевича и стечению особенных обстоятельств, не состоялось предположение о совершенной отмене ручных прутьев, которые, будучи даже заменены цепями, представляют много неудобств и для арестантов и для охраняющих их солдат. Во Франции употреблявшиеся при пересылке арестантов на повозках ножные общие цепи отменены с 1839 года. В Англии на ручную цепь, подобную нашей, заковываются самые закоренелые преступники, осужденные на продолжительную каторжную работу, и то их приковывают к общей цепи только на короткое время перевоза по железной дороге; у нас же, где арестанту приходилось прежде целые месяцы идти до места своего назначения в Сибирь, а пересылаемым за паспортом и другим маловажным обстоятельствам из одного города в другой скитаться тысячи верст по этапам и тюрьмам, — запирание по шести человек на цепь было совершенно неудобно. Оно не устраняло возможности побега по приходе на главные этапы и между тем много стесняло пересылаемых, тогда как облегченные ножные кандалы позволяли закованному идти свободно, достаточно в то же время удерживая его от побегов.

Но Капцевич, сделавший уже, как он думал, одну важную уступку по улучшению ручных прутьев, уперся потом и не хотел ничего слушать; он значительно улучшил дурное, потому что перемена прута на цепь только устранила физическую боль и истязания; он представил пять образцовых цепей с наручами и отверг вновь предлагаемые ему хорошие облегченные ножные кандалы и как ни стояли за эту меру Гааз и князь Голицын, цепи с наручами остались до сих пор единственным средством препровождать арестантов, осуждаемых за проступки, и тогда как приговоренные к каторжной работе за тяжкие преступления идут отдельно в 4,5 футовых ножных кандалах, прочие, менее преступные, считают милостью, если им дадут те же кандалы.

В ответе дежурному генералу 23 августа 1830 года (№ 168) Капцевич, скользнув по главным указаниям о неудобстве прутьев, приводит мнение из известных нам отзывов батальонных командиров, «что до них не доходило никаких донесений от подчиненных, будто бы замыкание в наручни арестантов было для них так тягостно, и этапные начальники никогда не замечали у арестантов ран, произошедших от наручни, но что таковые могут случиться зимой от замерзшего железа, если оно будет на голом теле; для избежания этого батальонные командиры полагают: наручни обшить сукном или кожей, а для вящего облегчения в неудобстве, которое пересылаемые терпят от движения прута, замыкать их к каждому в меньшем числе, именно, вместо пяти и шести, как ныне делается, не более четырех человек, чтобы им было не так тесно».

Обращаясь затем к рассмотрению образцовых ножных кандалов, препровожденных к нему вместе с запиской князя Голицына (от 23 апреля, № 2.933) генерал Капцевич хотя и повторяет слова записки и по-видимому соглашается со многими замечаниями, однако в примечании иронически добавляет о соображениях членов Московского Тюремного Комитета: «члены сии сообразовали и изобрели форму по желанию и мыслям преступников, ибо кандалы сии удобно с обувью и без обуви снять с ноги, намазов оную салом или мылом. Члены сии, по утрированной филантропии своей, думали облегчить преступников, а инвалидов забыли. Уважая, — говорит далее Капцевич, заботу князя Дмитрия Владимировича Голицына, основанную, впрочем, на соображении двух членов Комитета о преступниках, уже наказанных, с моей стороны обязан я сколь возможно ближе согласить безопасность препровождения ссыльных , дабы тем оградить моих сослуживых инвалидов от наказаний, к несчастью слишком частых, по одному упуску арестантов умножившихся; я никак не могу согласиться я с мнением, дабы на всех пересылаемых арестантов налагать легкие ножные кандалы и оставить им руки совершенно свободные». За сим следуют исторические, юридические и даже физиологические доказательства необходимости сохранения ручных цепей или улучшенных прутьев для арестантов не состоящих в разряде каторжных. Самое неудобство прутьев объяснено тем, что «для единообразного и приличного их употребления не разосланы были образцы и подробные наставления», от чего «прутья сии и употребляются в различном виде и с различным понятием».

Обращаясь к соображениям, побудившим, по мнению Капцевича, ввести наручники с прутьями, он говорит: «Правительство, желая остановить побег арестантов, ввело в употребление наручники с прутьями, вероятно потому, что находило несообразным с законом заковывать в кандалы всех пересылаемых арестантов без разбору, ибо кование в кандалы равняется телесному наказанию, и преступник, будучи осужден к тому, остается навсегда уже закованным. Если же не осужденные на каторгу закуются в кандалы и не навсегда то, по крайней мере, должны заковываться на то время, покуда прибудут на новое свое жительство; ибо расковывать их на каждом переходе или в каждом городе, потребовались бы по множеству их издержки и большие затруднения... Наконец, маловажные преступники, будучи закованы в кандалы одинаковым образом с важнейшими преступниками, могут иметь справедливую причину жаловаться, что несут равную тягости с сими последними и ничем от них не отличаются». Таким образом ручная цепь является даже отличием.

Предложив затем улучшенные цепи и объяснив удобство их, Капцевич заключает: «За сим следует самое простое рассуждение: люди грубых чувств, каковы преступники, особенно отчаянные, в злодеяниях закоренелые, по филантропическому мнению членов Московского Попечительного о Тюрьмах комитета, делаются свободными в руках. Известно, что вся телесная сила человека не в ногах (кои хотя бы и не закованы были), но в корпусе и в мускулах рук; дать свободу преступнику в сей части тела значило бы ободрить его наглость, его отчаяние. Соревнуя равномерно к пользам общего я забочусь также о послужившем уже инвалиде. Солдат, имевший три нашивки, заслужившие знаки отличия ранами в сражениях, притом обессиленный походами, часто лишается честной отставки, нашивок и всего. Он судится по законам за упуск арестантов и наказывается на теле. Высшая обязанность начальника не прекращать преступление, но не допускать оного. Здесь, напротив, свобода рук у арестанта допускает им произвесть много преступлений. Легко случиться может, что солдаты внутренней стражи принуждены будут прибегать к крайнему средству — к употреблению оружия, а ограниченный в понятии солдат не должен никак употреблять оружие иначе как с приказания офицера; отсюда родятся бесчисленные следствия, в предупреждение коих и самых происшествий следует и должно заковывать самым надежным образом руки у арестантов, летом обе, и вести попарно; кандалы же на ноги употреблять по прежним законоположениям».

Беспристрастная логика могла бы показать несостоятельность приводимых доводов, противопоставив заботе о судьбе инвалидов то обстоятельство, что опаснейшие из препровождаемых арестантов, а именно каторжные всегда были отправляемы и до сих пор идут в ножных кандалах. Мера эта вошла в закон, и никому не приходило в голову находить это распоряжение опасным и даже неудобным, потому что в действительности оковы на ногах представляют важное препятствие к побегу, затрудняя ход и открывая звоном движение; освободиться от них невозможно без посторонней помощи, а это освобождение требует времени и особых инструментов, потому что обоймы заклепываются наглухо. Самые рассказы о каторжниках, которые снимали с себя кандалы (как, например, известный Ланцов в Москве и Карло в Петербурге)16 показывают только, что заклепка кандалов в подобных случаях была сделана не довольно тщательно; между тем как во время препровождения на пруте пи спуске с него на ночлегах всегда могут быть побеги. В опровержении совеем генерал Капцевич говорит, что маловажные преступники, будучи закованы одинаковым образом с важнейшими «могут иметь справедливую причину жаловаться, что несут равную тягости с сими последними и ничем от них не отличаются».

Нужно ли говорить, что если подобные преступники могли жаловаться то единственно на то, почему совершив менее тяжкие преступления и даже не совершив их вовсе, они при пересылке должны терпеть более отъявленных и уже осужденных злодеев. При всей очевидности подобного указания оно, однако, не было замечено; на дело посмотрели (как видно из последующих докладов) единственно со стороны выставленной Капцевичем, и для того, чтобы не обижать менее виновных, препровождали их еще три года на прутьях, заставляя терпеть более, чем каторжников.

Опасение дозволить употреблять конвойному солдату оружие «по ограниченности его понятий», есть, к сожалению, черта тогдашних военных нравов, когда не только низшие, но и высшие начальники не стыдились сознаваться в малой развитости своих подчиненных и невозможности позволить им действовать самостоятельно оружием даже там, где опасность положения и польза дела того требовали. Такие распоряжения порождали в конвойных шаткость и опасение ответственности в тех случаях, где от личной решимости солдата или унтер-офицера зависело все. Бывали случаи, что арестант с сапожным ножом (Как было в Измаиле весной 1843 года) успевал изранить несколько солдат, вооруженных ружьями со штыками, потому что никто из конвойных не решался употребить против нападающего штыка, а только отбивался прикладом; арестант же был в полушубке и шапке с наушниками. Насколько в этом отношении настоящее ушло от прошедшего, читатель может судить по 18-му пункту упомянутой выше инструкции старшему конвойному унтер-офицеру или ефрейтору, сопровождающему арестантов; там сказано: «Если будет замечено намерение к побегу или явное сопротивление арестанта, а также, если учинивший побег, при преследовании его конвойными будет укрываться от них, то позволяется конвойным употребить силу оружия; о всяком подобном случае старший конвойный по приходе в город должен объявить начальнику местной урядной команды». Нельзя не порадоваться за нашего почтенного солдата!

12-го февраля 1831 года внесено было в военный совет предложение Капцевича о замене прутьев цепями, но так как из Москвы беспрестанно поступали представления о необходимости возможно скорейшего разрешения этого вопроса, местный же батальонный командир доносил, что, по распоряжению князя Голицына, члены Тюремного Комитета продолжают заменять ножными кандалами ручные прутья и требуют обшивки наручей кожей или сукном, то Капцевич 20 февраля 1831 года за № 257 собственноручно написал записку правителю дел совета Черницкому, в дополнение своего представления о ручных цепях. Записка эта, по известной сострадательности Капцевича к несчастным, может быть объяснена только его раздражением против вмешательства членов Московского Тюремного Комитета в дело отправки арестантов. «Входя в ближайшее соображение, — писал Капцевич, — употребления наручней при пересылке арестантов, я заключаю из опыта, что обшивка кожей или сукном гаек или наручников, кои должны арестантам налагаться на руки, может ослабить наручни и сделает пустоту в гайках равную с кистью руки; следовательно при сжатии пальцев представляется совершенная удобность ссунуть наручень с руки без всякого труда. А как в зимнее время железный наручник должен находиться всегда под рукавом кафтана на голой руке то, по мнению моему, не может телу произвесть холода, тем более, что железо, согреваясь от руки и снаружи от суконной одежды, не будет мерзнуть, в летнее же время нет вовсе никакого неудобства. А потому я полагал бы во всякое время года наручников ничем не обшивать, и ежели уже допустить сие, то разве старым рубашечным, не толстым холстом, предоставя это делать самим этапным начальникам.»

После рассмотрения вопроса о наручах и кандалах в военном совете, дежурный генерал 28 марта 1831 года сообщил уже наконец генералу Капцевичу, что согласно с его мнением, военный совет решил: ножные кандалы без суда не налагать, а для удостоверения в том, насколько представленные образцы ручных цепей (найденные военным советом соответствующими цели) будут удобнее прутьев, произвести опыт на четырех этапах: Московском, Петербургском, Ушаковском и Чашиковском, а для этой цели разослать 282 наручника или 141 пару и к ним 47 цепей с 47 замками.

9 августа 1831 года пробные цепи и наручники были доставлены на места; 19 ноября того же года получены одобрительные о них отзывы местных начальников кроме командира Нижегородского гарнизонного батальона полковника Остернгаузена, находившего их неудобными; но на это возражение не обращено было внимания, наручники и цепи найдены удобными , и все дело, через министра внутренних дел, было внесено на окончательное рассмотрение в комитет министров. 1 марта 1832 года состоявшийся по сему предмету журнал комитета удостоился высочайшего одобрения, и затем, по распоряжению министра финансов, цепи и наручи заготовлены на Златоустовских заводах в числе 14106 пар и разосланы по всей России в батальоны внутренней стражи для препровождения в них арестантов; высочайший о том указа последовал 2 марта 1832 года и распоряжение это до настоящего времени сохранилось в Своде Законов в том же виде и в тех же выражениях, как было в указе. Так, в уставе о ссыльных, читаем: «Ст. 96. На ссыльных, кои идут без оков накладываются легкие ручные железные прутья, кои должна иметь каждая этапная команда. Из сего исключаются ссыльные, кои до осуждения их были изъяты от наказаний телесных и по осуждении не подвергались вновь суду за новое преступление: сии идут в места назначения просто, под строгим токмо надзором. Примечание. Вместо железных прутьев положено ввести в употребление наручник, если он окажется по испытании, удобным.

В этом буквальном повторении до сих пор высочайшего указа 1832 года в Своде Законов, несмотря на несколько изданий Свода и на то обстоятельство, что при настоящем положении дел, когда повсюду введены ручные цепи вместо прутьев, указ 1832 года сделался анахронизмом17, мы видим как бы залог того, что добрая мысль Гааза об отмене ручных цепей, даже в улучшенном виде, наконец осуществится, и прикрепление за руки к цепям по нескольку человек вместе после тридцатишестилетнего опыта будет признано неудобным и заменится облегченными ручными кандалами.

Генерал Капцевич, отстояв изобретенную им ручную цепь для препровождения арестантов, считал дело оконченным, но иначе смотрели на это в Москве. Там, по приказанию князя Голицына, под личным его председательством, был составлен Комитет из московского губернского прокурора Любимова, командира Московского гарнизонного батальона подполковника Жаглевского, обер-аудитора ордонансгауза Барышникова, и члена Тюремного Комитета, доктора статского советника Гааза, для рассмотрения образцовых цепей и прутьев, употребляемых на Воробьевском этапе, постановления окончательного о них заключения, и рассмотрения модели ручных цепей и ножных кандалов, представленных Московским Попечительным о Тюрьмах Комитетом.

Как видим, князь Голицын полагал, что вновь изобретенные цепи разосланы, по высочайшей воле, для испытания, с тем, чтобы дать заключение об их удобствах и недостатках, и что при этом всякое полезное указание будет с благодарностью принято изобретателями. В действительности же цепи были разосланы для формы, и хотя из четырех лиц испытывавших этот способ пересылки арестантов, одно было совершенно противного с прочими мнения, цепи все-таки представлены на окончательное утверждение, как оказавшиеся в применении совершенно удобными.

В протоколе первого заседания этого Комитета, происходившего 1832 года июля 28-го, при распределении занятий между членами, о Ф. П. Гаазе читаем следующее: …2) Члену Попечительного Комитета о Тюрьмах доктору Гаазу составить описание, в чем заключается преимущество введенных ныне для опыта на четырех этапах от С.-Петербурга по Сибирскому тракту, в том числе на Воробьевских горах в Москве , ручных цепей против существовавшего прежде железного прута, а буде и сии цепи имеют в себе неудобства, то в чем именно оные состоят. Имеет ли модель цепей, им Гаазом представленная, какое преимущество пред последнею введенной для опыта на этапе, и нельзя ли бы первые или последнюю улучшить каким-либо образом для удобности следования арестантов в пути и особливо при ночлегах. Описание сие сообщить г. командиру московского внутреннего гарнизонного батальона полковнику Жаглевскому, с тем, чтобы он изложил по предмету сему свое мнение. 3) Так как законом определено, чтобы в ножные кандалы заковываемы были осужденные в каторжную работу; для арестантов же менее преступных, очевидно в облегчение им, изобретены прежде ручные прутья, а ныне цепи; но г. доктор Гааз объявил, что из опыта видно и ему известно, что многие арестанты предпочитают препровождение в ножных кандалах удобнее всякого заковывания; из сего следует вопрос: надлежит ли употребление ножных кандалов и на тех пересылаемых арестантов, кои, по вине своей, не подлежали бы заклепыванию в кандалы, но, к облегчению себе, вместо ручных цепей просить о том будут; по предмету сему доктор статский советник Гааз и подполковник Жаглевский каждый представил особое мнение.

Ф. П. Гааз в нескольких поданных им записках, не отвергая улучшений, произошедших от замены прута цепью, постоянно восставал против совместного приковывания нескольких человек за руки, находя в этом, кроме физических неудобств, еще важнейшее — нравственное, именно, что к железному пруту или цепи приковываются человек по шести и более разных возрастов, званий и склонностей, и неразлучно должны проводить по нескольку месяцев, день и ночь, переходя иногда более трех тысяч верст, отчего человек молодой и менее испорченный, окончательно развращается и делается отъявленным злодеем. Гааз утверждал также и приводил примеры, что с ручных цепей представлялось более удобства к побегу и были неоднократные случаи побегов; что этапные офицеры, конвойные унтер-офицеры и рядовые единогласно утверждают, что «заковывание в кандалы почитают они самым надежным, простым и несложным средством от побегов». На основании этих данных Гааз ходатайствовал предоставить маловажным арестантам отправляться, по желанию, в ножных облегченных кандалах (в 3 фунта весом), освобождая старых и маломощных во время следования в Сибирь вовсе от оков.

Что же касается до ручных цепей, то Гааз отзывался о них следующим образом: «В ручных цепях изобретения г. генерала от артиллерии Капцевича, без сомнения несравненно облегчительных, нежели железные прутья, примечены, однако ж, некоторые недостатки, из коих главнейшие: 1) малая цепь, коей приковываются арестанты к большой попарно, так коротка, что не допускает арестанта положить прикованную руку за пазуху для обогревания оной на пути при сильном морозе… 2)средняя цепь, на которую надеваются меньшие с гайками недостаточна в длину для трех пар арестантов, ибо хотя в пути они могут следовать свободно, но на ночлеге шестому невозможно ложиться рядом с другими. Оттого только там на ночлеге, где пол довольно пространен, могут они улечься головами и прикованной рукой вместе, а ногами врозь».

Жаглевский, сохраняя интересы своего начальства, отписывался как умел, весьма слабо возражая на доводы Гааза, и полагал, что дело, как в большей части подобных случаев, не пойдет дальше, ограничась заседаниями Комитета и перепиской. Он не счел даже нужным донести по начальству об учреждении Комитета, за что, как увидим впоследствии, ему жестоко досталось.

Между тем Гааз, смотря на введение ручных цепей как на опыт (что в действительности так и было), продолжал по желанию менее виновных арестантов, отправлять их в собственных ножных кандалах, а неимеющим раздавал кандалы, покупаемые на суммы, жертвованные благотворителями; но как высшее начальство корпуса внутренней стражи присылало на Воробьевский этап строжайшие подтверждения – не отступать от буквы закона, то этапный начальник противился распоряжениям Гааза, а тот, останавливая некоторых их отправляемых арестантов, прямо обращался к князю Голицыну, всегда соглашавшемуся на его просьбы и одобрявшему представления, потому что источник их был — сострадание и участие к страждущим. Приводим выдержки из докладной записки Федора Петровича, где высказалась его горячая любовь к страждущим, хотя и преступным, братьям. Она покажет также, что кроткий, уступчивый и незлобивый по характеру Гааз, умел стоять за свои убеждения и говорил настойчиво и решительно, часто задевая личные самолюбия, но единственно имея ввиду пользу и справедливость защищаемого дела. Увидим впоследствии, что даже и после князя Голицына, когда не стало этого просвещенного и могущественного покровителя, Гааз стоял за правду и резко защищал ее, невзирая ни на какие лица.

«17 апреля,  — пишет Гааз в докладной записке от 19-го апреля 1833 года, — на Воробьевском этапе встретились три обстоятельства, кои в обязанности себе вменяю довести до сведения вашего сиятельства:

1) Семь арестантов, препровождаемых в г. Севастополь, пришли сюда из Костромы закованными в ножные кандалы. Когда им объявлено было, что здесь должны опии оставить кандалы и следовать прикованными за руку, то они убедительно просили позволить им продолжить путь по-прежнему. Начальник инвалидной команды, прежде отозвавшись ко мне, что по упоминаемому предписанию они непременно должны быть прикованы за руку, после однако ж отвечал, что в отношении к сим только согласиться может отпустить их, как и пришли, в ножных кандалах, ибо полагает пересылаемых в Севастополь наравне с следующими в Сибирь, а пересылаемых в Грузию, в Астрахань, в Оренбург, Каменец-Подольск и Ригу, заковывать уже по руке, не дозволяя идти им в ножных кандалах, хотя бы кто и имел кандалы собственные. Закон, однако ж, приведенный начальством внутренней стражи, говорит определительно об осужденных в каторжную работу, следственно, поступки этапного командира в сем отношении не основаны на законе, но произвольны.

2) Другой случай, достойный внимания, есть следующий: пересылаемый из Нижнего в Смоленск Духовщинский мещанин Иван Рубцов с женою, у коей грудной ребенок и семилетняя дочь. Он просил, как величайшую милость, дозволения идти в ножных кандалах, кои имел он собственные, а не приковывать с прочими за руку, дабы не быть лишену возможности вспомоществовать дорогою жене и детям. Но начальник инвалидной команды, отказавши уже ему, не хотел согласиться и на мою о том просьбу. Когда объявил я намерение свое оставить человека сего для доклада о нем вашему сиятельству, то начальник инвалидной команды хотел уже отпустить его в кандалах, однако ж, как узнал я ныне, он не был закован в кандалы и затем оставлен здесь, впредь до разрешения вашего сиятельства сей его просьбы.

3) Третий случай был: один человек, пересылаемый с женой в Могилев, также просил заковать его в собственные ножные кандалы по той причине, что он имеет на руке струп не совершенно зажившей еще раны от заковывания, при пересылке до Москвы, к железному пруту. А как начальник инвалидной команды не согласился и на сие, то я счел обязанностью остановить сего человека до излечения его руки…»

Отчет Попечительного Комитета о Тюрьмах за прошедший 1832 год заканчивается сими словами: «при вопросе выступающих из этапа по Сибирскому тракту арестантов, не имеют ли они в чем надобности, - ныне слышен уже ответ их: нет, ни в чем, слава Богу, мы довольны.

Казалось бы для правительства ничего не может быть утешительнее, как то, что при строгом исполнении законов и среди людей, впавших в настоящее несчастье от забвения законов, слышат сознание, что с ними поступают справедливо, что в настоящем положении, сколько закон определяет, они довольны распоряжениями правительства. Но если допущено будет произвольное распоряжение начальника этапной команды в заковывании их, или продолжится насчет неудобства ручного заковывания арестантов недоумение, доводящее до того, что, например, мещанин, за просрочку паспорта пересылаемый через Москву из одной губернии в другую, принужден (во избежание страданий от железного прута) просить как милости дозволения следовать ему одинаковым образом закованным, как и осужденному в каторжную работу, но и в том ему отказывают, то конечно Комитет не успеет впредь достигнуть столь желаемой цели, и положение члена Комитета там находящегося самое жалкое, если он не будет иметь основания изъясняться перед сими людьми откровенно, что с ними поступают, как следует».

Князь Гольцын, вполне разделяя убеждения Гааза, обратился к новому министру внутренних дел 9 апреля 1833 года, препроводив ему кандалы и цепи, улучшенные Гаазом, и просил министра, чтобы он «со свойственным ему человеколюбием» поспешил исходатайствовать окончательное высочайшее разрешение о способе препровождения арестантов и сделал от себя строжайшее подтверждение, чтобы кандалы и цепи были изготовлены без малейшего отступления от препровождаемых образцов. В представлении этом, после краткого изложения дела и мнений Комитета, повторены отзывы о неудобствах ручных прутьев на основании отзывов Гааза, о котором князь Голицын выразился с замечательной теплотой, делающей честь им обоим: «известно нам, милостивый государь — писал он между прочим, — что ни в какую губернию не стекается столько арестантов из разных мест, как в Москву, из которой отправляются они партиями в Сибирь, следовательно здесь, более нежели где-либо, можно удостовериться в удобнейшем способе пересылки арестантов и, вероятно, никто не обращал такого внимания на них, какое член Московского Попечительного о Тюрьмах Комитета статский советник доктор Гааз оказывает постоянно пятый год, единственно по безропотному добродушию его. Ни одна партия не приходит в Москву и не отправляется отсюда, которой бы он не осмотрел и не сделал бы наблюдений».

Ходатайство князя Голицына увенчалось на этот раз успехом, хотя и не полным: министр внутренних дел принял к сердцу это дело и 15 июня 1833 года за №1419, циркулярно сообщил гражданским губернаторам, что государь император, вследствие всеподданнейшего представления г. московского генерал-губернатора, высочайше повелеть соизволил: накладывать на ссылаемых за легкие проступки арестантов ножные кандалы, какие определены для важных преступников, вместо приковываниях их к пруту, если они сами того пожелают и будут просить у начальства, как особенного снисхождения и милости, до тех пор, пока будет рассмотрено и решено представление его, то есть военного генерал-губернатора о неудобствах ручных железных прутьев, налагаемых на арестантов».

Казалось бы, вопрос этот можно было считать окончательно решенным и ожидать, что посланные из Москвы для испытания кандалы будут найдены соответствующими цели и введены в общее употребление; но Капцевич, кроме прежних причин к противоречию, нашел еще новые. Вместо того, чтобы приостановить изготовление цепей до разрешения вопроса, он принял деятельные меры, чтобы заказанные по его представлению и распоряжению министра финансов 14106 цепей и наручников были сделаны и разосланы по всей России, и приказал тотчас же запросить подполковника Жаглевского: кто разрешил ему быть членом Комитета под председательством князя Голицына и почему он своевременно не донес об этом начальству. Испуганный Жаглевский едва успел отвратить от себя грозу за участие в рассмотрении изобретения, сделанного его прямым начальником, и свалил все на Гааза.

Заменой же цепи кандалами, как предлагал князь Голицын, Капцевич вовсе не хотел заниматься, опираясь на букву закона и предшествовавшие решения комитета министров, а модель новых исправленных ручных цепей отослал для опыта в Витебский гарнизонный батальон, командир которого, не обратив внимание на то, что при цепях было три образца гаек, приноровленных к различной толщине рук, нашел цепь вовсе неудобною, «потому что гайка, надеваемая на руку до того продолговата или овальна, что без всякого труда можно вытаскивать из нее руку».

Капцевич вполне разделил это мнение, «которое нашел уважительным», а военный министр уведомил о том через министра внутренних дел московского военного генерал-губернатора.

Всякий другой после стольких попыток конечно бы не решился еще раз поднимать подобный вопрос, но Федор Петрович не падал духом. Он успел, под покровительством князя Голицына, уладить дело таким образом, что на Воробьевском этапе по просьбе пересылаемых и в виде особого снисхождения продолжали заковывать арестантов, следовавших на цепи, в собственные ножные кандалы. Окружной генерал 6-го округа внутренней стражи, Лачинов, знал об этом, но молчал, не желая идти против воли князя Голицына и раздражать Капцевича. Так прошло еще два года. Имя Гааза благословляли несчастные, но между товарищами своими по Тюремному Комитету он успел прослыть за фанатика, а в мнении Капцевича слыл за сумасброда, из которого преступники делали, что хотели.

8 января 1836 года Гааз обратил внимание Московского Тюремного Комитета, что у некоторых арестантов замечены им обмороженные руки на местах, где лежат железные кольца ручных цепей, и как это происходило от того, что кольца не были обшиты кожей, он ходатайствовал обшить кожей гайки у ручных цепей. Спустя два дня, 10-го января, за № 153 князь Голицын представил об этом министру внутренних дел и гайки у цепей по всей России были обшиты кожей.

Между тем силы князя Голицына слабели, ожесточавшаяся болезнь заставила его в 1837 и 1838 годах два раза ездить заграницу, и даже после второй его поездки начали носиться слухи, что князь более не возвратится к своему месту. Отсутствие князя Голицына отразилось и на отношениях Гааза к начальству внутренней стражи вообще и начальнику Воробьевского этапа в особенности: последний перестал его слушаться. Гааз безуспешно жаловался лицам, заступавшим место князя Голицина, графу Толстому, а потом, когда 6 декабря 1837 года начальник конного конвоя на Воробьевском этапе поручик Иванов решительно объявил, что впредь будет уже принимать следующих в Сибирь и отсылаемых по другим городам арестантов не иначе как закованными в ручные цепи, Федор Петрович 12-го декабря 1837 года обратился с энергической докладной запиской к исправлявшему тогда должность московского генерал-губернатора генералу Нейдгарту18, прося его вмешательства и заступничества против произвольных действий чинов внутренней стражи.

Из всех приближенных к князю Голицыну, один только Гааз, занятый своими больными и арестантами, не знал, что все уже изменилось вокруг, и что вместо поддержки, которую оказывал ему «светлейший», Гааз наживает себе неприятности. Записку свою Гааз заключил словами: «Уповая на то участие, какое ваше превосходительство принимать изволите во всех подвигах, имеющих предметом пользу общественную, я осмеливаюсь надеяться, что не откажете вы в покровительстве вашем моему изъяснению. Из него, при всех недостатках, извлечь, думаю, можно нечто, клонящееся к общим видам человеколюбивейшего правительства нашего, если бы рассмотрено было взаимно теми лицами, до кого оно, по учрежденным должностям, касается». В записке этой Гааз, рассмотрев подробно дело о препровождении арестантов, останавливается на следующих важнейших предметах:

1) При улучшенных по времени законоположениях в России насчет содержания арестантов, желательно, чтоб узаконения о заковывании их были приведены в надлежащую сообразность и определено: кого из арестантов пересылать закованными или следующими под присмотром, или, наконец, пересылаемых по этапу не в роде арестантов, например, при перемене владельца, просрочке или потере паспорта. Последним на этапа давать продовольствие и помещение отдельно от арестантов.

2) Столь же желательно найти средства умерить вообще произвольное на пересылаемых людей действие внутренней стражи»19.

Упомянув затем о возражении начальства корпуса внутренней стражи, будто невозможно освободить от заковывания людей престарелых и немощных, во избежание подлогов Гааз прибавляет: «Однако ж с другой стороны, конечно, несообразно с настоящей волей правительства, если люди без ноги получают, как ныне водится, кандалы; надевать их не могут, а носят только с собой в мешке».

Генерал Нейдгардт не мог не огласить записки Гааза и не дать ей хода, потому что это противоречило бы деятельности князя Голицына, которого должность он временно исполнял, оставаясь командиром 6-го пехотного корпуса. Но как, по последнему званию, Нейдгарт был в полной зависимости от военного министра, а потому не считал себя вправе указывать на недостатки части, находящейся в прямом ведении военного министра и подчиненной лицу, старшего его службой, то, чтобы удовлетворить обеим сторонам, Нейдгард счел за лучшее препроводить записку Гааза, при письме, к генералу Капцевичу.

Раздражение Капцевича при получении письма Нейдгардта ясно видно из резолюции, написанной им на докладной записке, при которой было представлено ему было письмо Нейдгардта и записка Гааза: «По целой России, — писал Капцевич, — кроме Москве, сего пререкания и затейливости доктора Гааза — нет; сей член комитета, утрируя свою филантропию, затрудняет только начальство перепиской, и уклоняясь от своей обязанности напротив службы, соблазняет преступников, целуется с ними; просьбы несообразные преступников, которые его, Гааза, обманывают, исполняет (указать несколько примеров), например, арестант просит не отправлять его с партией, ибо он ожидает брата или родственника из Риги или другого, выдуманного преступником, места. Г. Гааз оставляет его на полгода и долее, и при том тогда, как батальонным командиром уже бумаги о сем арестанте изготовлены, и начальник батальона принужден вновь переписывать отправление. Мое мнение удалить доктора от сей обязанности. (9-го января 1838 г).

Резолюция эта была почти буквально повторена в ответе Капцевича Нейдгарту (18-го января 1838 года, № 131, приложение 10). Командир корпуса внутренней стражи заявлял, что со введением ручных цепей он предписал батальонным командирам приказать начальникам команд наблюдать со всевозможным вниманием, не будут ли арестанты приносить жалоб на неудобства этих укреплений, но и до настоящего времени не поступала к нему ни одна жалоба, кроме московских арестантов «коих г. Гааза возбуждает безрассудно утрированной филантропией своей к жалобам».

Далее, опровергая теми же доводами возражения против неудобств наручей, Капцевич говорит прямо обвиняя Газа: «Доктор же Гааз, излагающий с таким тщанием в записке своей уже давно установленные неудобства наручей, вовсе же умалчивает о зле и соблазне, которым он по утрированной филантропии своей дает повод, и утруждая начальство неосновательными просьбами, сам обманываемый арестантами, допускает беспорядки, которые не должны бы существовать».

Здесь прописаны в общих выражениях обвинения о вмешательстве Гааза в осмотр и отправление арестантов; остановка некоторых на целые месяцы; опаздывания выступления партий, в особенности в короткие зимние дни, и даже изнурение арестантов ожиданием во время долгого осмотра и прощаний Гааза… «Вышеизъясненное, — заключает Капцевич, — вынуждает меня покорнейше просить ваше превосходительство устранить доктора Гааза от обязанности осматривать арестантов при отправлении их или, по крайней мере, воспретить ему задерживать отсылающихся и принимая от них неосновательные жалобы, напрасно обременять просьбами, предположениями и бесполезной перепиской начальство».

Казалось бы, после столь решительного ответа, все для Гааза и защищаемого им дела должно было кончиться, но добрый его гений князь Голицын на короткое время возвратился в Москву и, по обыкновению, обратился к министру внутренних дел, прося его окончить столь давно тянущееся дело и склониться на предложение Гааза об отмене ручных цепей. Министр внутренних дел опять отнесся к военному министру, который через дежурного генерала запросил Капцевича. Это новое посягательство Гааза окончательно разгневало старого генерала, и он, в отзыве дежурному генералу 12 июля 1838 года № 11.550, выступил против Гааза со всем арсеналом уже известных читателю обвинений. Прежде всего Капцевич хвалил изобретенные им цепи с наручниками, потом сделал сравнение между бытом арестантов и конвоирующих их инвалидов, и это сравнение действительно заставляет задуматься о содержании солдат в прошлое время и благословить все улучшения, последовавшие с тех пор в этом отношении. «Содержание преступников против инвалидов, — писал Капцевич, — можно сказать роскошное, особенно в губернских тюрьмах. Об арестантах составлены комитеты, которые беспрестанно заботятся об улучшении их, а об инвалидах, стерегущих и сопровождающих их, как бы забыто: они беспрестанно в походе, беспрестанно на службе, и за всем тем даже в некоторых местах ждет сухой хлеб без приварка, не имея возможности составить своей артели по раздробительному квартированию; они, при всем строгом надзоре, не могут предотвратить злых умыслов арестантов, которые, употребляя все хитрости, успевают в побегах, а инвалиды, обессиленные походами, за то лишаются всего: отставки, знаков отличий, заслуженных кровью, пролитой в сражениях, нашивок и даже наказываются телесно. Если еще оставить у арестантов руки свободными, тогда их ничем не удержишь, а между тем и без того уже ими тюрьмы наполнены, где сии преступники имеют для себя приют не только изобильный, но даже роскошный и с прихотью, избыточной филантропией им доставляемый».

В этих словах много истины, но кто же был виноват в том, что инвалиды содержались тогда хуже арестантов? Попечительным комитетам о тюрьмах нельзя было ставить в вину, если они старались, чтобы все определенное законом для арестантов до них доходило, а должно было пожалеть инвалидного солдата, предоставленного произволу и любостяжательности своего ближайшего, также из солдат вышедшего начальника. Инвалидам назначались в походе порционные деньги, если же, несмотря на то, они ели сухой хлеб, тогда как арестанты пользовались горячей пищей, то на кого же, повторяем, должен был упадать справедливый упрек за все это? Конечно, не на тюремные комитеты, заботившиеся о том, что было им поручено и до последнего времени встречавшие препятствия в предположениях своих по занятию арестантов работами и разъединению их в особых камерах. Финансовые, технические и многие другие соображения становились на пути этих предположений и они, большей частью, до сих пор еще остаются в области мечтаний20.

Объяснения и рассуждения свои Капцевич заключил резкою выходкой против Гааза, которую приводим для доказательства как может раздражиться и быть несправедливым человек добрый и честный, неосторожно затронутый в своем самолюбии и служебных преимуществах.

«Из производящейся уже несколько лет переписки по этому предмету, — говорит Капцевич, — видно, что все затруднения и неудобства в наручнях происходят от излишней филантропии члена Московского Попечительного Комитета о Тюрьмах доктора Гааза, который, по моему мнению, не только бесполезен на этом месте, но даже вреден, возбуждая своей неуместной филантропией развращенных арестантов к ропоту и желанию почти совершенно освободиться от оков. Доказательством тому служит, что г. Гааз, сам обманываем арестантами, допускает беспорядки , которые не должны бы существовать, он всегда уважает просьбы арестантов, не заслуживающие никакого внимания, например, арестант просит не отправлять его с партией, потому что он ожидает прибытия брата, или родственника, или товарища из какого-либо, часто выдуманного им и отдаленного места, и без справок, без всякого соображения, одной своей волей, г. Гааз задерживает его на несколько месяцев в Москве на Воробьевском этапе. Оставляя через это при осмотре своем многих арестантов и часто почти половину из них по просьбам весьма неуважительным, доктор Гааз заставляет конвойных в полной походной амуниции ожидать сего осмотра и разбора просьб или прощаний его с отсылающимися арестантами; прощание даже сопровождается целованием с преступниками. Начальник же команды, сделавший расчета кормовым деньгам и составивший список арестантам, которые должны быть отправлены, вынужден все это переделывать, а пока все это изготовится, конвойные и арестанты, собравшиеся уже к походу, ожидают окончания начальником команды этого дела, и теряя напрасно время на Воробьевских горах в зимние короткие дни, пребывают на ночлег очень поздно, изнуренные ожиданием и переходом».

В конце своего обвинения Капцевич упоминает, что он просил уже генерала Нейдгарта положить конец «самовольным» действиям Гааза и устранить его от обязанности осматривать арестантов при отправлении, или, по крайней мере, ограничить его власть, воспретить ему задерживать отсылаемых и принимать ему неосновательные жалобы.

Читатель видит, как постепенно дополнялись и увеличивались обвинения против добродушного и сострадательного филантропа; после девяти лет самой ревностной деятельности на пользу несчастных его нашли не только бесполезным, но даже и вредным делу, которому посвятил он себя с полным самоутверждением и которое привел к благоприятному и вполне соответственному разрешению, если бы не столкновение с Капцевичем. Император Николай Павлович благосклонно взглянул на усилия русского Говарда и оставил без внимания жалобу на доброго старика. Тем не менее, постоянная болезнь князя Голицына не позволяла часто беспокоить его, и дело об отмене ручных цепей с наручами было сначала отодвинуто на второй план, а потом забыто; цепи с наручами не подвергались уже критике, а только в сохранившихся без изменения словах закона видно, что это была временная мера, принятая условно до окончания производящихся испытаний, которые однако по особым, рассказанным мною, обстоятельствам, вовсе производимы не были.

Гааз по-прежнему оставался на Воробьевском этапе, а деятельность его получила еще бОльший простор — ему удалось устроить Рогожский полуэтап и Полицейскую больницу, о чем буду говорить ниже.

Прибавим однако в виде послесловия, что настоящее военное министерство, как будто платя дань за прошлое, возбудило в 1861 году вопрос о замене пешей пересылки арестантов перевозкой их по железным дорогам, а также на подводах и пароходах, успело, несмотря на большие затруднения, осуществить свои предположения, что совершенно изменило способ препровождения арестантов; наконец, постоянно совершенствуя это дело, военное министерство обнародовало 28-го января текущего года инструкцию для конвойных, совершенно отменив все прежние произвольные и бесполезно-стеснительные правила.

Таким образом, дело, начатое Гаазом, ныне, после тридцати лет, преобразовано на широких филантропических основаниях именно тем ведомством, которое постоянно останавливало и порицало начинания московского филантропа.

III

Со времени открытия действий Московского Тюремного Комитета в 1829 году на Гааза, как члена Комитета, главного доктора тюремных больниц, возложен был осмотр пересылаемых арестантов, которые, в огромном числе, стекались в Москву со всех концов России. И без сомнения, говоря известными уже читателям словами князя Голицына «никто не обращал такого внимания на них», какое Гааз оказывал им «единственно по беспримерному добродушию». Ни одна партия не приходила в Москву и не отправилась из нее, которой бы он не осмотрел. С истинно христианским снисхождением он старался тронуть душу и сердце даже закоренелых арестантов, исполнял все даваемые ими поручения по отысканию родных в Москве, являлся всюду ходатаем для облегчения участи пересылаемых, останавливал некоторых в ожидании прибытия семейств их, а при отправлении партий снабжал просивших, на свой счет, кандалами, вместо приковывания к пруту; обнимал и целовал тех, которые изъявляли раскаяние, и раздавал их семействам пособие, частью из собственных денег, частью из особой суммы, даваемой в ее распоряжение Комитетом, частью же из пожертвований, потому что московское купечество всегда было готово на пожертвования по призыву почтенного доктора, деятельность которого, при всей его скромности, становилась все более известной и приобретала общее сочувствие жителей Москвы.

не случалось слышать от очевидцев о том, как провожал Гааз арестантов. Женщины, дети, преступники, закованные в кандалы, клейменые каторжники — все теснились вокруг почтенного филантропа; он осматривал каждого закованного, наблюдал, чтобы оковы не натирали ног и рук, умолял конвойных офицеров и этапного начальника заменить облегченными кандалами приковывание к пруту, часто спорил и горячился, но всегда почти успевал убедить и выпросить, и когда партия уже готова была к выступлению, еще раз обходил ее, говорил слова любви, утешения, и убеждал в необходимости исправиться и заслужить вину перед Богом и людьми, а потом, приближаясь к более знакомым ему арестантам, обнимал их, приговаривая: «поцелуй меня, голубчик». Существует предание, что из суммы, вырученной дошедшими до Сибири арестантами за данные им в собственность кандалы, устроен в одной из сибирских тюрем образ Федора Тирона, в память Федора Петровича; я сам могу свидетельствовать, что при посещений мной в 1860 году Рогожского полуэтапа (о чем буду говорить впоследствии) несколько арестантов просили бывшего там члена Тюремного Комитета , г. Латкевича о заковании их не в казенные, а в «гаазовские» кандалы, и тут же один из просивших объяснял мне удобство гаазовских кандалов для ходьбы сравнительно с казенными.

Конечно, эта любовь к несчастным могла казаться для людей положительных, преувеличенной, но где же предел участия, если оно исходит из любящего и понимающего человеческие страдания, сердца? Можно, конечно, было спорить против вмешательства почтенного Федора Петровича в отправление арестантов, следовало бы даже настойчиво требовать, чтобы приговор исполнялся с буквальной точностью, но эти требования всегда мирились с человеколюбивым настроением Гааза: он восставал только против тупой произвольной жестокости и упорства.

В 1830 году во время холеры свирепствовавшей в Москве, Гааз первый указал на необходимость приостановить пересылку арестантов для прекращения эпидемии, потому что партии пересыльных могли разносить из Москвы болезнь повсюду; но как московская губернская тюрьма едва была достаточна для постоянных арестантов, то приспособлены были к помещению пересыльных строения бывшей комиссии сооружения храма Христа Спасителя на Воробьевых горах, и там устроилась пересыльная тюрьма с больницей, существовавшая до конца пятидесятых годов. Гааз взял исключительно на себя наблюдение за пересыльной тюрьмой и, несмотря на расстояние и дурную дорогу, почти ежедневно являлся туда. Многие в Москве, конечно, еще помнят старинный экипаж доктора с седым как лунь кучером и запряженный парой чуть не допотопных кляч. Этот чудный экипаж появлялся чаще всего в разное время дня по дороге на Воробьевы горы, и потом во всех концах столицы, во всякое время и погоду, останавливаясь без разбора у полицейских частей и палат вельмож. Доктор хлопотал за своих заключенных, узнавал о семействах их и наутро торопился в тюрьму с доброй вестью.

Скоро, благодаря щедрым подаяниям, новая пересыльная тюрьма была хорошо устроена, при ней учреждена церковь, ризница которой своим богатством удивляет и до сих пор посетителя; в числе Евангелий есть одно, пожертвованное бывшим московским митрополитом Филаретом, обложенное в серебряную, ярко вызолоченную оправу; на одной из досок находится рельефное изображение Божьей Матери Защитницы погибающих (серебра в окладе 8 ф.).

Желая действовать на заключенных и вне храма Федор Петрович приказал изготовить особые белые громадные щиты, на которых красными буквами были написаны разные нравственные правила и благочестивые размышления. Щиты эти в 1860 году стояли по обеим сторонам коридора в больнице пересыльной тюрьмы, существовавшей тогда при губернском тюремном замке. Деятельным помощником и спутником Гааза в течение почти двадцати лет был московский купец Рахманов и супруга его Агафья Филипповна, продолжавшая и после благотворительствовать пересыльным. Она и передала мне много подробностей о Ф. П. Гаазе.

Но так как тюрьма на Воробьевых горах по отдаленности от города и значительному расстоянию от первого этапа по Владимирской дороге требовала почти усиленного перехода пересыльной партии, то, по мысли Гааза, устроен был за Рогожкой заставой полуэтап, куда арестанты переводились с Воробьевых гор за сутки до отправления по Владимирке, полуэтап этот существовал до учреждения, в последнее время, перевозки арестантов по железной Нижегородской дороге.

Чтобы показать, до какой степени Гааз умел сделать и это новое учреждение вполне соответствующим доброму сердцу москвичей и их готовности помогать страждущим и несчастным, я приведу здесь то, что писал о Рогожском полуэтапе спустя семь лет после кончины Федора Петровича в 1860 году.

«Есть в Москве учреждение, которое заставляет каждого, знающего его, благоговеть перед состраданием жителей нашей первопрестольной столицы к участи несчастных и перед готовностью облегчить каждое несчастье и уврачевать каждое горе, — говорю о Рогожском этапном доме, первая мысль о котором принадлежит достойнейшему Федору Петровичу Гаазу — филантропу, которому давно бы следовало поставить памятник как первому ревнителю тюремного дела в России. Самый вид здания этапа приятно поражает отсутствием мрачности. Крыша выкрашена заново, в здании на койках находятся чистые подстилки и подушки – это дело усердствователя и ревнителя этапного дела иеромонаха Покровского монастыря Варсонофия. Уже около пяти лет посвятил он себя на служение несчастным и для облегчения раздачи милостыни от жертвователей, испросил разрешения внесть от 200 до 300 руб. сер. медною монетой, чтобы каждый желающий мог разменять определенную на несчастных сумму на какую угодно мелкую монету, а потом, когда от подаяний накопится у арестанта более или менее значительная сумма медной монетой, он приносит ее отцу Варсонофию, и тот выдает за нее ассигнациями. Средним числом каждый проходящий через этап получает от 12 до 18 рублей серебром, а в годовые праздники и более. Случающийся при обмене просчет упадает на жертвователя отца Варсонофия и им пополняется, так чтобы всегда было 200 рублей медной монетой. В первое время поступления в этапе отца Варсонофия просчет этот простирался в месяц до 16 рублей серебром. Многие восстают против денежных подаяний, но раздача калачей, булок и съестного может быть полезна не более как на три перехода, затем хлеб черствеет, а пища портится, между тем, как денежная дача позволит улучшить положение арестанта, в особенности семейного, по прибытии его на место ссылки или на родину. Пересылаемые арестанты обыкновенно прибывают из тюрьмы по понедельникам в 11 часов утра, остаются здесь целый день, ночуют и потом отправляются во вторник поутру; во все это время густая толпа посетителей наполняет комнаты этапа. Один за другим идут они, оделяя несчастных деньгами, калачами, булками, баранками. Молча и кланяясь принимает каждый подаяние, а время от времени партионный староста говорит : «благодарите, братия, благодетелей», и тогда раздается общий отклик: «Да спасет и помилует вас Господь Бог за вашу добродетель!». С глубоким чувством смотрел я на молчаливую толпу, где каждый терпеливо ожидал своей очереди, я провожал глазами каждого, обходившего арестантов, видел, с какой радостью крестился он, оделив несчастных, и сам я благодарил Бога за то, что мы сохранили еще убеждение, что преступление не должно отталкивать всех от человека его совершившего, что после кары закона — необходимо участие, чтобы дать преступнику возможность перенести с бОльшим терпением свое наказание. Несмотря на свободный доступ каждому посетителю приняты столь деятельные меры надзора за арестантами, что побегов не бывало. Этим обязаны распорядительности этапного начальника поручика Константина Дмитриевича Коцари, пользующегося большим уважением всех жертвователей этапа, арестанты же говорят о нем, как об отце. При посещении мной этапа 10-го сентября, познакомился я с купцом Егором Матвеевичем Левицким, который в прошлом году, по приглашению отца Варсонофия и г. Коцари переделал все печи в здании этапа, устроил столовую, осветил здание и оклеил комнаты обоями. На мое замечание, что штукатурка была бы лучше обоев и способствовала бы чистоте и теплоте здания, г. Левицкий выразил желание оштукатурить все комнаты, приступив к делу весной, когда погода позволит.

Да не оскорбится христианская скромность делателей добра, но я не могу окончить моего рассказа о Рогожском полуэтапе, не упомянув, что глазною благодетельницей его, с признательностью, нужно назвать Агафью Филипповну Рахманову. Муж этой достойной женщины 25 лет благодетельствовал заключенным. По его кончине, последовавшей три с половиной года назад, Агафья Филипповна, верная его завету и исполняя его волю, взяла на себя пропитание арестантов в этапном доме: они получают от нее на обед и ужин в понедельник и на завтрак по вторникам щи с мясом или рыбой и кашу с маслом; мяса или рыбы полагается по полуфунту; кроме того при отправлении, каждый проходящий через этап, даже дети, следующие при родителях, получают по рублю серебром21.

«Петр Семенович! Письмо ваше от 5-го октября, в коем вы сообщили мне о превосходном состоянии московского Новоандроньевского этапа, пользующегося ныне весьма удобным помещением, благодаря неусыпным трудам и заботам начальника московской конной этапной команды, поручика Коцари, заведывающего разменом и раздачей подаяния иеромонаха отца Варсонофия, которые, по засвидетельствованию вашему, приобрели уважение и доверие к себе почтеннейших московских благотворителей, доставило мне истинное удовольствие.

Считая самым приятным долгом выразить вам живейшую признательность мою за сообщение мне подробностей о деятельности г. Коцари и о. Варсонофия, которые, по засвидетельствованию вашему, приобрели доверие и уважение к себе почтеннейших московских благотворителей, доставило мне истинное удовольствие.

Считая самым приятным долгом выразить вам самую живейшую признательность мою за сообщение мне подробностей о деятельности г. Коцари и о. Варсонофия, я , по собрании некоторых дополнительный сведений, не примену донести до сведения г. военного министра о заслугах их и ходатайствовать о поощрении полезной их деятельности.

Примите уверения в совершенном моем почтении и преданности.

В. Лауниц 1-ый, 25 октября 1860 г., С-Перербург.

Впоследствии генерал Лауниц, лично убедившись в справедливости моего отзыва, представил поручика Коцари к чину, а об отце Варсонофии ходатайствовал в святейшем синоде, дабы наградить орденом полезную деятельность достойного священнослужителя. Теперь он архимандритом в одном из монастырей близ Москвы.

Агафья Филипповна Рахманова писала мне по поводу присланной ей мною статьи о Рогожском полуэтапе.

«Письмо ваше от 31-го октября получила и писанное вами видела, за которое от души благодарю вас, что вы даете слово ничего обо мне не сообщать. Я считаю лишним присвоивать себе усердие моего приказателя, а я только исполнительница его желания, а если б я не исполнила, в таком случае я была бы преступницей. А все-таки я виновата, что не сумела сделать вверенное мне поручение неизвестным; приятнее было бы, что десница творит, то шуйца неувесть. И еще раз благодарю за ваше ко мне внимание и за попечение о несчастных; сам Бог за все ваше доброе заплатит. 3 ноября 1860 года».

Более семи лет прошло со времени этого письма, я решился огласить его именно потому , что в последнее время в печати появились обвинения покойного Рахманова, как упорного старообрядца. Мне известно только, что Рахманов был арестован, перевезен в Петербург, находился несколько месяцев в заключении и освобожден по высочайшему повелению, как совершенно невинный. Предсмертная продолжительная болезнь его была последствием заключения и испытанных при том душевных тревог и разных лишений. Умирая, он завещал своей супруге постоянно благодетельствовать арестантам, и мы видим, как свято исполнялась эта предсмертная воля человека, узнавшего тюрьму и тюремный быт на самом себе.

Рогожский полуэтап уже не существует; улучшенный способ перевозки арестантов сделала ненужным это учреждение; но память о нем, о его учредители Ф. П. Гаазе и о супругах Рахмановых должна остаться в летописи Москвы как одна из утешительных страниц.

IV

Осмотр пересыльных арестантов и попечения о них при всей трудности исполнения этих обязанностей были как бы отдыхом Гааза от занятий главного доктора тюремных больниц, что составляло его специальную должность, которой он отдавался с особенной любовью, ибо чувствовал здесь свою самостоятельность. Этим и объясняется, почему Гаазу удалось оставить тут неизгладимые следы и дать Москве благодетельное учреждение, подобного тому мы нигде не встречаем, именно, устроить Полицейскую, или как все называли ее и называют доныне, «Гаазовскую» больницу для бесприютных больных. Она создана и долго поддерживалась его энергией и попечениями.

Федор Петрович рассказывает сам о первоначальном учреждении тюремной больницы таким образом: «Сколько известно о прежнему времени, покойный обер-полицмейстер Александр Сергеевич Шульгин 1-ый, своим иждивением, устроил в одном коридоре губернского тюремного замка больницу для подсудимых и пересыльных арестантов; в том же коридоре, в комнате, где ныне столовая, была и аптека. Постоянно при больнице был один фельдшер и один полицейский врач навещал оную… О бывшем тогда порядке (который должно считать улучшением), судить следует по следующему происшествию: одна пересыльная арестантка, на последнем к Москве переходе, родила; вступив в Москву после вечерни, она не могла быть помещена в больницу, уже запертую, и потому положена в коридоре, перед дверью больничною, где ей следовало оставаться до утра, пока отопрут больницу; так нашел ее нынешний главный доктор тюремных больниц и успел упросить, чтобы ввести ее в больницу и дать ей напиться ромашки». Сколько потрясающе истины в этом просто рассказе о бедной родильнице, пришедшей после родов по этапу, не менее как верст из-за двадцати, и формализмом тюремного порядка обреченной, — если бы не ангельская доброта Гааза, упросившего «нарушить заведенный порядок», — целый вечер и ночь лежать на голом полу коридора, потому что прибыла после вечерен. Нельзя не пожалеть, что великое правило Гааза – торопитесь делать добро – часто забывается теми, кто поставлен в возможность ежеминутно делать его.

Гаазу посчастливилось сначала устроить тюремную и потом Полицейскую больницы; из них тюремная, существовавшая сначала в коридоре городского замка в 1825 году, по случаю открывшейся эпидимической горячки, была выведена во временно отделение при Покровских казармах, где оставалась до 1830 года; в этом же году предпринято, по проекту доктора Поля, из добровольных приношений благотворителей построение больницы на 48 кроватей для мужчин и 24 кровати для женщин в тюремном замке. Больница эта, стараниями гг. Ханыкова и Талызина, была вскоре начата и окончена, впоследствии к ней прибавлена еще пристройка в два этажа по пяти палат в каждом. Теперь больница состоит под покровительством Московского Тюремного Комитета и содержится в примерном порядке; в аптеке, составленной весьма богато, на окне стоял в 1860 году бюст Гааза.

Федор Петрович прежде всех в России понял и оценил преимущество женской прислуги при больных перед мужскою и ввел ее в своих больницах. В 1860 году я видел 14 сиделок в губернской и пересыльной тюремных больницах. Они служат по найму, раздают больным белье и лекарство, смотрят за чистотой, помогают при перевязках и надзирают за порядком в палатах днем и за трудно больными ночью; фельдшера же исполняют обязанности по указанию медика.

В 1837 году по значительному числу больных в тюремной больнице женское отделение было выведено из замка в старую Екатерининскую больницу, где в 1840 году по случаю эпидемической горячки, число помещений увеличено на 400 человек обоего пола; когда же эпидемия прекратилась, то князь Дмитрий Владимирович Голицын, по представлению Гааза, разрешил полиции отсылать в это отделение венерических и чесоточных, которые пользовались здесь бесплатно.

В 1844 году 20 октября при учреждении больницы для чернорабочих, по предложению Гааза, ей отданы помещения в старой Екатерининской больнице; затем бывшие там больные арестанты переведены обратно в замок, а оставшиеся 150 человек помещены в доме бывшего Ортопедического института. Дом этот был отыскан и исправлен стараниями Гааза на счет его и благотворителей, и здесь (говоря словами Федора Петровича) «по милостивому распоряжению его светлости г. военного генерал-губернатора, полиция имеет право и обязанность присылать больных, кои, за неимением мест, или по другим причинам, не могут быть приняты в других больницах». Больница эта, по мысли Федора Петровича, названа прибежищем для бесприютных больных, но в народе она сделалась известной под именем «Гаазовской» больницы и сохранила и до сих пор его имя.

Чтобы показать, как распоряжался Гааз этими деньгами, привожу выдержку из отчета его за 1846 год. Среднее число больных было 155; сложное ежедневное число за весь год 56 689 чел; на них казною отпущено 17 857 руб 3 ½ коп. , да на 255 умерших 293 рубля 25 коп. , всего же 18 150 руб. 28 ½ коп. , из этого числа израсходовано около 12 000 руб. и передано в Тюремный Комитет более 6 000 оставшихся в экономии.

Как ни утешительны были эти цифры, но явилось возражение: справедливо ли отпускать на арестантов и на заболевших нищих, содержимых в рабочем доме? Гааз по обыкновению явился горячим защитником своих бесприютных больных, и когда ему возражали, что их справедливее назвать бедными, а не нищими, Федор Петрович, с обычной своей откровенностью, ответил своим противникам: «Больной, которые не принимается, например, в Градской больнице и, выйдя на улицу, протягивает руку, прося не денег, не хлеба, а крова и лечения, есть настоящий нищий — он имеет право на определенную законом защиту от нищеты».

Князь Голицын скончался 27 марта 1844 года. Утвержденный им проект больницы для бесприютных был последним добром, которое сделал он для Москвы, последним прощанием с Гаазом, который почти четверть века был перед ним ходатаем в пользу меньшей братии...

С кончиной князя Голицына Гааз осиротел, но сильный верою в пользу своего призвания, он действовал как и прежде, со всею энергией доброй воли и готовности на пользу ближнего. Число больных в Полицейской больнице постепенно увеличиваясь дошло вместо 150 до 240 человек — отовсюду везли их сюда, потому что у Гааза, по народному убеждению, не было отказа; самый уход за больными был внимательнее, и доступ к ним легче, а между тем Гаазу на каждом шагу приходилось бороться со служебными мелочами, останавливавшими и мешавшими его полезной деятельности. Больница для бесприютных находилась в ведении московского обер-полицмейстера по административной части; часть же хозяйственная велась конторой тюремных больниц, в которой старший врач и смотритель полицейской больницы были только членами, — заметим, контора не могла делать никакого распоряжения без предварительного представления в хозяйственное отделение Тюремного Комитета; хозяйственное же отделение представляло обо всем в Тюремный Комитет, собиравшийся один раз в месяц.

Хозяйственное отделение сосредоточило у себя все хозяйство больницы, отпуская из тюремного замка, через эконома, черный и ситный хлеб, крупу, пшеничную и ржаную муку, горох и соль; все же остальное заготовлялось подрядчиками, если только состоялись выгодные цены на торгах, в противном случае заготовления делались хозяйственным образом директорами Комитета, причем поставку дров хозяйственное отделение Комитета постоянно брало на себя, учитывая смотрителя в каждом лишнем полене; хозяйственному же комитету принадлежала и поставка гробов, вставка же стекол, вставка и выставка зимних рам была предоставлена смотрителю и производилась больничными служителями, и без того обремененными работой.

Но это было еще не все: Полицейская больница, дававшая Комитету более 6 000 руб. сер. в год экономии, получала едва ли не по 50 руб. сер. в месяц для мелочных расходов. Из этого числа 25 руб. употреблялись для покупки медицинских пособий, а 25 на хозяйственные потребности, в том числе на отвоз умалишенных для освидетельствования их в Преображенскую больницу. Если же, при столь ничтожном отпуске денег, предстоял новый расход, то хозяйственный комитет всегда возбуждал вопрос «зачем и почему», и много надобно было переговоров, чтобы склонить на свою сторону упорных охранителей комитетского интереса и убедить их на разрешение какого-либо отпуска из экономической суммы Полицейской больницы.

Люди, незнакомые с подобными мелочами, вообще считают из безделицами, но кто раз прошел подобную школу, тот никогда ее не забудет. Комитеты вообще не любят новых вопросов; они часто разрешают расходование миллионов, на основании рутины и предания, они не затруднятся дозволить постройку в тюрьме, Бог знает для чего, фотографического кабинета, и засыплют вас вопросами, если захотите устроить прачечную. Попробуйте испросит несколько рублей на необходимейшее дело, и если только оно, по своей новости вне правил, то на вас опрокинутся все; заговорят вам о законности, о сбережение казенного интереса и о множестве самых щекотливых предметов.

Мудрено ли, что Гааз, столь бесстрашно ратовавший за правду в прежнее время с сильными противниками, изнемог и устал в борьбе с ежедневными мелочами по больничной отчетности; он безропотно покорился обстоятельствам и не желая ссориться с Тюремным комитетом , предоставил смотрителю больницы отписываться и объясняться за излишне употребленный сургуч, бумагу, чернила и дрова, а сам проводил дни и ночи о страждущими, отрываясь от одра их только по их же поручениям, для ходатайства и необходимых справок по бесчисленным просьбам. К этому именно времени деятельности Гааза следует отнести несколько сочувственных слов о нашем беспримерном труженике, написанных спустя девять лет по его смерти одною из наших писательниц:22

«Кто из русских слыхал о Львове и докторе Гаазе? Оба были замечательные люди. Если б они жили в другой стране, о них явилось бы уже несколько биографий и статей. Оба роздали свое состояние бедным, оба посвятили себя служению человечества, оба обращали на путь истинный преступников, помогали несчастным, проповедовали христианские добродетели и сами были их живым воплощением. Я видела доктора Гааза. Это было замечательное лицо и замечательная наружность. Благородство, бесконечная кротость и доброта дышали в каждой черте прекрасного правильного лица. Нам случалось слышать отзывы о нем. Раздав все состояние, он уже не ездил в карете, а взяв самого бедного из всех московских ванек, совершал переезд свой в тюремный замок, где сосредотачивалась его истинно-христианская деятельность. На него показывали пальцем из окон барских палат. "Посмотрите, — говаривали практические люди, — вот идет безумный Гааз. Роздал все свои деньги, прожил имение; теперь сам нищий и все хлопочет о каторжниках. Они же над ним помирают со смеху, и пока он говорит им поучения, крадут у него из кармана последние платки. Сумасшедший!" Кажется, Гаазу пришлась борьба не по силам; посреди возмущающих душу злоупотреблений всякого рода, посреди равнодушия общества и враждебных распоряжений, в борьбе с неправдой и ложью силы его истощились. Что он должен был вынести, что испытать, пережить, перестрадать! …Когда он умер, его нечем было похоронить. Он ждет еще биографа до сих пор, а пока о нем можно сказать только, что он был в полном смысле слова человек Божий».

При всей правдивости этого грустно-поэтического образа, в нем есть некоторые преувеличения: Гааз действительно встречал препятствия на каждом шагу, но они только увеличивали его энергию; над ним подсмеивались так называемые положительные люди, ему противоречила и противодействовала чиновная мелкота, составляющая принадлежность управления при всех власть имеющих; но зато Гааза знали все жители Москвы, он в свое время пользовался уважением и безграничной доверенностью двух благороднейших и конечно надолго памятных Москве личностей — князя Дмитрия Владимировича Голицына и Льва Григорьевича Сенявина. Оба они были ревностнейшими защитниками Гааза и самыми настойчивыми исполнителями его предположений по улучшению быта несчастных и страждущих. Федору Петровичу действительно приходилось много испытать при начале своей деятельности; затем, вызвав сильное противодействие, он остался одиноким после князя Голицына, но все-таки умел всех увлечь за собой и был душой последовавших улучшений. Он роздал все свое имение, но целая жизнь его проходила именно в той среде, где важнее всего сочувствие и сострадание, а не деньги и материальная помощь. Арестанты, нищие и бесприютные больные понимали и любили своего благодетеля. Гааз был действительно «человек Божий». Но кроткий, спокойный, миролюбивый в домашнем быту, он был неизменно тверд, настойчив и решителен в деле общественном; с этими качествами Гааз в двадцать четыре года своей деятельности, успел сделать переворот в нашем тюремном деле. Найдя тюрьмы наши в Москве в состоянии вертепов разврата и уничижения человечества, Гааз не только бросил на эту почву первые семена преобразований, но успел довести до конца некоторые из своих начинаний, и сделал один, и не имея никакой власти, кроме силы убеждения, более чем после него все комитеты и лица, власть имевшие. Не останавливаясь в задуманных предприятиях на недостатке денежных средств (этом обычном камне преткновения полезных начинаний), Федор Петрович заводил все на собственные деньги, пока они у него были; а потом, едва имея несколько десятков рублей для своего собственного пропитания — он находил тысячи, когда приходилось взывать к пожертвованиям. Вся его жизни была до такой степени служением человечеству23, что самая смерть подкралась к нему незаметно: 16 августа 1853 года неожиданно разнеслась по городу весть, что Гааза не стало… Последнее имущество свое — образ явления Божьей Матери и распятие он отдал: образ в католическую церковь (он был католик), а распятие — в церковь пересыльных арестантов, где я видел его над входными дверями в 1860 г.

Гааза хоронила вся Москва: православные, старообрядцы, знатные и убогие, все плакали от сердца, потому что не стало человека сердца. Прах его похоронен на Немецком кладбище, бронзовый, весьма похожий бюст украшает его памятник; большие и малые копии этого бюста розданы сотоварищам Гааза24.

12 сентября 1853 года в чрезвычайном заседании Московского Попечительного о Тюрьмах комитета, вице-президент его, московский гражданский губернатор Иван Васильевич Капнист в трогательной речи объявил о кончине Федора Петровича; приводим здесь начало ее:

«Пригласив вас в настоящее заседание нашего Общества, я был побужден к тому потребностью моего сердца выразить ту искреннюю скорбь, которую, без сомнения, вы все со мной разделяете. Смерть похитила из среды нас одного из достойнейших членов наших — Федора Петровича Гааза!... В продолжение почти полувекового пребывания своего в Москве он большую часть этого периода своей жизни посвятил исключительно облегчению участи заключенных. Кто из нас не был свидетелем того самоотвержения, того истинно христианского стремления, с которым он поспешал на помощь страждущим. Верный своей цели и своему назначению, он неуклонно следовал в пути, указанному ему благотворными ощущениями его сердца! Никогда и никакие препятствия не могли охладить его деятельность, напротив, они как будто сообщали ему новые силы. Убеждения и усилия его доходили часто до фанатизма, если так можно назвать благородные его увлечения. Но это был фанатизм добра, фанатизм сострадания к страждущим, фанатизм благотворения — этого благодатного чувства, облагораживающего природу человека…»

Глубоко растроганные сотоварищи Газа с величайшей готовностью отозвались на предложение вице-президента увековечить память Федора Петровича составлением капитала, проценты с которого раздавать ежегодно в день кончины Гааза, 16 августа, бедным семействам арестантов, потому что «мысль подобного рода благотворения принадлежала исключительно ему, и выполнение ее было, так сказать, любимым его делом».

Для составления этой суммы тотчас же было внесено членами по подписке 1050 руб. сер.; отделено из благотворительной суммы Тюремного Общества 1000 руб. сер., и розданы членам книжки для собирания подписки. О решении Комитета уведомлен президент Общества Попечительного о Тюрьмах граф Орлов, который ответил на это 16 октября 1853 года (№ 422): «Получив представление Московского Попечительного о Тюрьмах Комитета (от 5-го сего октября № 1109) с копией постановления оного об отчислении из благотворительных сумм Комитета 1000 рублей. Сер. для внесения в сохранную казну с тем, чтобы проценты с сего капитала ежегодно употреблять на пособие бедным семействам арестантов, в день кончины достойнейшего из членов Комитета статского советника Гааза, поспешаю предложить привести помянутое постановление в исполнение, изъявляя вместе с тем Комитету благодарность мою за те чувства, которые им выражены о христианской деятельности покойного Гааза».

Нам неизвестно, до какой цифры достигла эта сумма и продолжает ли Московский Тюремный Комитет раздачу пособий в день кончины Федора Петровича Гааза; но память о нем живет в благородной деятельности его достойных товарищей и преемников, членов Московского Тюремного Комитета.

ПРИМЕЧАНИЯ

1Джон Говард (1725–1790) — великий английский филантроп и тюрьмовед. В 1770 г. он дал обет вечного служения Богу, подтвержденный им два десятилетия спустя. Улучшение тюремного быта, испытать который ему привелось во французской тюрьме, стало его главной задачей. Он изучил положение заключенных во всех тюрьмах Англии, исследовал пенитенциарные учреждения Парижа (кроме Бастилии, куда его не пустили), Фландрии, Германии, Голландии, а в 1781 г. с этой же целью прибыл в Россию . Он посетил Петербург, Кронштадт, Москву, Вышний Волочек, Тверь. Отклонив приглашение Екатерины II, Говард сказал, что его цель — посещение тюрем, а не дворцов. В 1789 г. Говард снова приехал в Россию. Самоотверженно помогая больным во время вспыхнувшей в Херсоне эпидемии тифа, он заразился и умер. — М. Ю.

2Бентам Иеремия (1748–1832) — знаменитый английский публицист и философ. Почти два года своей долгой жизни он провел в России, точнее — в Белоруссии, где в Могилевской провинции находилось образцовое имение князя Потемкина, которым управлял брат Бентама — Самуил. Являясь главным творцом утилитаризма как философской системы, Бентам в связи с этим верховным принципом человеческой жизни ставит пользу. Цель государства — по Бентаму — возможно большая сумма счастья для возможно большего числа людей. — М. Ю.

3См. «Русский инвалид», № 160 за 1859 г, статья «О тюрьмах вообще и московских тюрьмах в особенности». — прим. авт.

4Венинг Джон (1776–1858) — английский общественный деятель, филантроп, специалист по тюрьмоведению. В 1817 г. изучал состояние тюрем Петербурга и в записке на высочайшее имя дал картину чудовищного положения узников. — М. Ю.

5Ч. 2, стр 549. Факты взяты автором из дела, хранящегося в архиве департамента полиции исполнительной, № 975, листы 2–48. — прим. авт.

6Голицын Дмитрий Владимирович (1771–1844) — светлейший князь, генерал от кавалерии, московский генерал—губернатор (1820–1843). Шесть лет учился в знаменитой в ту пору военной академии в Страсбурге. Герой Отечественной войны 1812 г., во время которой особенно отличился в сражении при Бородине. — М. Ю.

7Филипп Филиппович Вигель (1786–1856) — один из самых знаменитых русских мемуаристов, знакомый Пушкина, член Арзамасского кружка, автор широко известных и популярных в XIX веке «Записок» (полное издание в семи частях, М., 1892), которые дают богатейший материал для истории русского быта и нравов первой половины XIX века, характеристики разнообразных деятелей того времени. — М. Ю.

8Капцевич Петр Михайлович (1772–1840) — генерал от артиллерии, в 1822 г. — генерал-губернатор Западной Сибири, в 1828 г. — командир отдельного корпуса внутренней стражи. — М. Ю.

9Дибич Иван Иванович (1785–1831) — граф, фельдмаршал, с 1824 г. — начальник главного штаба. Сообщил Николаю I о заговоре декабристов. За успешные действия русской армии, которой он командовал, в войне с Турцией (1828–1829) был пожалован титулом Забалканского. Командуя войсками, подавлявшими восстание в Польше, скончался от холеры накануне взятия Варшавы. — М. Ю.

101 килограмм = 2,441933 фунта.— М. Ю.

11Закревский Арсений Андреевич (1786–1865) — граф, генерал-губернатор Финляндии, министр внутренних дел (1828–1831), с 1848 г. — военный генерал-губернатор Москвы. На этом посту отличался склонностью к всевластию и стремлением вмешиваться буквально во все — в том числе и в семейные отношения. Непримиримый противник освобождения крестьян от крепостного права. — М. Ю.

12Чернышев Александр Иванович (1786–1857) — светлейший князь, генерал-адъютант, участник Отечественной войны 1812 г., управляющий военным министерством (1827–1852). — М. Ю.

13Во время командования корпусом внутренней стражи генерала Лауница (в бытность военным министром генерал-адъютанта Сухозанета) снова ключи от цепей, на которых были заперты арестанты начали препровождать в запечатанных конвертах ближайшим по пути начальникам, так что пересылаемые по этапам спускались с цепей только в городах; на всех же других этапах были все вместе. Хотя при этом они не страдали от трения, но по тесноте не могли лежать иначе, как боком, а больных отделяли от цепи только по приходе в города. Распоряжение это окончательно отменено циркуляром генерального штаба 28 января текущего года [1868. — М. Ю.], в приложенной к этому циркуляру инструкции старшему конвойному унтер-офицеру или ефрейтору препровождающему арестантов (пункт 21) сказано: «Ключ от арестантских укреплений должен быть у старшего конвойного не запечатанным в конверте, а на шее, на особом ремешке дабы при всякой действительной надобности иметь возможность облегчить арестантов, наблюдая, однако ж, дабы люди сии в ночное время ни под каким видом не были выпускаемы во двор». (Русский инвалид, 2 марта 1868 г, № 59) — прим. авт.

14Cенявин, Иван Григорьевич (1781–1851), тайный советник, товарищ министра внутренних дел, сенатор; с 1840 по 1845 — московский гражданский губернатор. — М. Ю.

15Длина цепи, соединяющей обоймы в один аршин позволяет делать полный шаг, причем обойма не упирается в ногу; в противном случае при продолжительном движении кость ножной голени начинает ныть и нога болит невыносимо. Во время начальствования генерала Лауница корпусом внутренней стражи, цепь, для отвращения побегов, была укорочена до 3\4 аршина, отчего, при постоянном упирании ног в обоймы, арестанты до такой степени страдали ногами, что приходилось оставлять их на главных этапах, или давать в собственность вместо казенных гаазовские кандалы. — прим. авт.

16Я лично видел и Ланцова и Карло и оба сознавались, что сжимали ножные кандалы, потому что они были на них широки; когда же Карло заковали в обыкновенные, хорошо пригнанные по ноге, кандалы, то все его попытки уйти из петербургской тюрьмы оказались безуспешными. — прим. авт.

17Ст. 347 устава о ссыльных говорит «В предупреждение побега тех ссыльных, кои идут без оков, вести их на ручных прутьях, в том же порядке, как для внутрненних губерний предписано». — прим. авт.

18Нейдгардт Александр Иванович (1784–1845) — русский генерал, командир Отдельного Кавказского корпуса, 1841–42гг. — временно исполнял обязанности московского геннерал-губернатора. — М. Ю.

19«О чем, — прибавлял Гааз, — неоднократно объяснял я в представлениях моих Попечительному о Тюрьмах Комитету, г. московскому коменданту, г. московскому генерал-губернатору, князю Дмитрию Владимировичу Голицыну и графу Петру Александровичу Толстому». — прим. авт.

20C глубоким уважением вспоминаю я здесь время с 1861 по 1864 год когда вице-президентом Петербургского Попечительного о Тюрьмах Комитета был князь Григорий Алексеевич Щербатов, при котором сделаны были коренные улучшения во всех петербургских местах заключения и несмотря на это оставалась ежегодно весьма значительная экономия от суммы, ассигнованной на содержание арестантов. — прим. авт.

21Чтобы судить о готовности москвичей помогать несчастным и оценить степень участия отца Варсонофия в деле пожертвований , которые стали обильнее с тех пор, как жертвователи убедились, что все доходит по назначению, приведу ряд цифр за верность которых вполне ручаюсь:

В 1856 году было роздано арестантам до 45 000 руб. серебром, в 1857 — до 50 000, в 1858 — до 62 000.

О пожертвованиях за 1859 по 1861 годы мне представилась возможность найти более подробные сведения, и дело это представляется в следующем виде:

В 1859 году:

Проследовало из Москвы через Рогожский этап по Сибирскому тракту арестантов 3 639 чел. И их семейств 311 чел, а всего 4458 чел.

Итого денег роздано по рукам — 47 012 руб. 82 коп.

Денег роздано в общую сумму, которая также разделена поровну — 14 459 руб. 4 коп.

Из самаринской суммы семействам арестантов роздано денег — 530 руб.

Всего – 62 011 руб. 86 коп.

От почетной гражданки Рахмановой для продовольствия арестантов пищей на этапе поступило съестных припасов на 649 руб 51 коп.

В 1860 году:

Проследовало из Москвы через Рогожский этап по Сибирскому тракту арестантов 3 855 чел. И их семейств 871 чел, а всего 4726 чел.

Итого денег роздано по рукам — 55 502 руб. 28 коп.

Подано в общую сумму — 14 718 руб. 70 коп.

Из самаринской суммы семействам арестантов роздано денег — 615 руб.

Всего — 70 835 руб. 98 коп.

От почетной гражданки Рахмановой для продовольствия арестантов пищей на этапе поступило съестных припасов на 709 руб 97 и ½ коп.

В 1861 году:

Проследовало из Москвы через Рогожский этап по Сибирскому тракту арестантов 3 342 чел. И их семейств 387 чел, а всего 4 229 чел.

Денег роздано по рукам — 50 5962 руб. 61 коп.

Подано в общую сумму — 12 277 руб. 30 коп.

Из самаринской суммы семействам арестантов роздано денег — 551 руб. 50 коп.

Всего — 63 425 р, 41 коп.

От почетной гражданки Рахмановой для продовольствия арестантов пищей на этапе поступило съестных припасов на 906 руб. 90 ½ коп.

А всего в течение 1859-61 гг. последовало через Рогожский этап: арестантов — 10 836 чел, их семейств — 2 572 чел.

Всего — 13 408 чел.

Денег роздано по рукам — 153 111 руб.71 коп.

Подано в общую сумму — 41 475 руб. 4 коп.

Из самаринской суммы семействам арестантов роздано денег — 1 696 руб 50 коп.

Всего — 192 673 руб 25 коп.

От почетной гражданки Рахмановой для продовольствия арестантов пищей на этапе поступило съестных припасов на — 2 266 руб 39 коп.

Общая же сумма всех подаяний с 1856 по 1861 год включительно простиралась до громадной суммы 353 589 руб 64 коп. — прим. авт.

22Е. Тур, в июньской книжке 1862 г журнала «Время» в статье «Воспоминания и размышления». — прим. авт.

23Приведу одно из замечательных воспоминаний о деятельности Ф. П. Гааза, которое лично услышал. В 1860 году мне случилось в один ненастный день посетить Рогожскую часть, и там обратилась ко мне с просьбой арестантка, желавшая узнать, скоро ли ее дело возвратится в часть из канцелярии обер-полицмейстера. Не имея особенных занятий, я прямо поехал в канцелярию, — и там правитель ее, г. О-ой, весьма вежливо тотчас не только дал мне желаемую справку, но одновременно приказал отправить уже решенное дело в часть. Привыкнув, по моим тогдашним занятиям, встречать в большей части случаев совсем другой прием у лиц, к которым приходилось обращаться по арестантским делам, я не мог не выразить г. О-му моего удивления и в ответ услышал следующее… «Каждое арестантское дело для меня всегда вне очереди и вот именно почему: восемь лет тому назад, в такую же погоду приехал ко мне, помнится, из Хамовнической части (на Тверской бульвар), старик Ф. П. Гааз за справками. У меня было много работы; сообщенные мне им сведения оказались не довольно полными, и я с некоторым нетерпением сообщил об этом доктору. Тот ничего не сказал, торопливо поклонился и вышел; но каково же было мое удивление, когда спустя три часа явился ко мне промокший до костей Федор Петрович и с ласковой улыбкой передал самое подробное, взятое из части, сведение о том же деле; он нарочно за ним ездил, под дождем и чуть не бурей на другой конец города. После этого урока я не смею никому отказывать в справках об арестантах». Мне приятно передать этот рассказ и выразить еще раз почтенному О-му мою искреннюю благодарность за постоянные его заботы об облегчении участи арестантов. — прим. авт.

Тот же самый эпизод в пересказе А. Ф. Кони: «Один из почтенных товарищей председателя московского окружного суда за первые годы его существования, с глубоким уважением вспоминая о деятельности Гааза в этом отношении, рассказывал, что, будучи еще молодым человеком и служа в управлении московского обер-полицеймейстера, он был однажды, в начале 50-х годов, оторван от занятий стариком, назвавшимся членом тюремного комитета и просившим справки о положении дела о каком-то арестанте. Недовольный помехою и желая поскорее вернуться к прерванному делу, он резко указал на какие-то формальные неточности в данных, по которым просилась справка, и отказал в ее выдаче. Старик торопливо поклонился и вышел. Между тем небо заволокло тучами и вскоре разразилась гроза, одна из тех, которые обращают на время московские площади в озера, в которые стремятся по крутым улицам и переулкам целые реки... Чрез два часа старик снова потревожил молодого чиновника. На нем не было сухой нитки... С доброю улыбкою подал он самые подробные сведения по предмету своей просьбы. Оказалось, что он ездил за ними на край города, в Хамовническую часть, несмотря на ливень и грозу... Это был, уже семидесятилетний, Федор Петрович Гааз — и трогательный урок, данный им, вызывал чрез много лет у рассказчика слезы умиления...» — М. Ю.

24Подробности о погребении и памятнике Гааза я слышал от фельдшера, служившего под его начальством. Он доставил мне возможность приобрести бюст Федора Петровича и дал выписку из протокола заседания Московского Тюремного Комитета об учреждении Гаазовской суммы для пособия семействам арестантов. — прим. авт.