...Пансион аббата Николь находился на Фонтанке, между Измайловским и Обуховским мостами, возле нынешнего дома Министерства Путей Сообщения. В саду, принадлежащем пансиону были липы, посаженные каким-то голландцем еще при Петре Великом. Последней любил, как нам рассказывали, приезжать сюда по вечерам и пить пунш под деревьями.
Пансионный дом снаружи был в два этажа; каждый из воспитанников имел свою комнату и на ночь нас запирали на ключ. Все предметы преподавались у нас на французском языке; аббат читал историю, математику проходили до дифференциалов и интегралов; учили латинский язык и немецкий - этот последний весьма плохо.
<...>
Воспитатель наш вообще не имел постоянной системы воспитания и к тому же весьма часто менял ее. Главной задачей его было образовать из воспитанников так сказать светских людей, «hommes du monde», Во время обеда, подававшегося обыкновенно в два часа, один из воспитанников читал описание какого-нибудь путешествия или вообще что-нибудь в описательном роде; число воспитанников редко превышало тридцать три. Товарищами моими по классу были: брат Александр Васильевич, граф Соллогуб (отец писателя), Сергей Петрович Неклюдов, князь Павел Павлович Гагарин, граф Николай Гурьев, Обрезков, Григорий Орлов, граф Сергей Павлович Потемкин, Александр Михайлович Потемкин, князь Александр Яковлевич Лобанов, граф Григорий Самойлов и барон Отто Шеппинг.
В старшем классе в мое время были: брат Демьян Васильевич, князь Андрей Гагарин, так печально (самоубийством) окончивший свою жизнь, Алексей Федорович Орлов, Михаил Орлов, граф Санти, Любомирский, князь Сергей Григорьевич Волконский, Григорий Павлович Потемкин, князь Павел Сергеевич Голицын. В младший класс нашего пансиона поступил принц Адам Виртембергский, но оставался там не долго и уехал путешествовать в чужие края с одним из воспитателей наших, виконтом де-Шайо.
Более других я был дружен с графом Самойловым и графом Сергеем Павловичем Потемкиным; с последним мы переводили Расина, писали стихи и даже издали «Душеньку», — оперу в стихах, взятую из поэмы Богдановича, которая после была напечатана и обругана в журналах, что навсегда излечило нас от желания быть сочинителями. Издание было сделано на счет Потемкина самым великолепным образом с гравюрами.
По воскресеньям обыкновенно приезжал за нами брат Василий Васильевич, служивший уже в военной службе в Кексгольмском гренадерском полку, откуда он вскоре был переведен в гвардию — в Преображенский полк. Брат отвозил нас или к дядюшке Виктору Павловичу, или к графине Анне Ивановне Безбородко, урожденной Ширяй.
В 10 часов вечера все воспитанники непременно должны были быть в пансионе. Помню однажды, возвращаясь с дачи от графини Безбородко, мы, по случаю разводки мостов, не могли попасть на эту сторону и должны были возвратиться ночевать на дачу. За эту, совершенно не от нас зависевшую неаккуратность, мы лишились отпуска на два воскресенья.
Аббат Николь сдал свой пансион в 1806 году двум братьям аббатам Мокар; при них, как говорят, пансион начал упадать.
<...>
Мне удалось вблизи узнать достопочтенного генерала Барклая-де-Толли. Он был так же добр, как и граф Витгенштейн, но гораздо деятельнее и тверже характером.
Он был вежлив, но взыскателен, хотя это смягчалось его справедливостью и хладнокровием. Графом он был пожалован в 1807 году за отличие.
Он относился к своим адъютантам и ординарцам с чисто отеческим вниманием; если случалось, что он посылал их с каким-нибудь поручением, то заботился, чтобы им был приготовлен обед. Так как он всегда вечером долго занимался, то в соседней комнате постоянно дежурили адъютанты и ординарцы. Один раз, в мое дежурство, Барклай-де-Толли призывает к себе в кабинет бессменного своего ординарца Артамона Муравьева и дает ему поручение куда-то ехать. Тот вздумал разбудить меня и передать мне его приказание. «Да ведь я слышал, что генерал дал вам поручение, сказал я, так неугодно ли вам самим ехать. Если это поручение не важное, так тут для этого есть дежурный унтер-офицер, притом, если бы господину главнокомандующему угодно было поручить мне, то он и вызвал бы меня, а не вас», Муравьев заспорил, а Барклай-де-Толли, услыхав этот разговор, вышел из кабинета и дал ему порядочный нагоняй. После этого Барклай-де-Толли посылал меня с донесением к Государю Императору, но Государь меня лично не принял.
После недельного дежурства я возвратился в свой полк, расположенный на границе.
Переходя к описанию личности графа Витгенштейна, я могу с полной искренностью сказать, что я всю мою жизнь не встречал человека добрее, мягче и почтеннее графа. Он никогда не сердился, со всеми был одинаково добр, к нему все во всякое время имели доступ, и я до сих пор не могу вспомнит о нем без особенного уважения. Он был высокого роста и имел приятную наружность; в лице живыми чертами была написана доброта, за которую все войско, начиная от высших чинов-генералов, до последних — солдат, готовых пожертвовать своею жизнью, его обожали. Да его и нельзя было не любить.
<...>
Приехав в Петербург, обмундировавшись и купив лошадь, я поехал в Царское Село, где расположен был Лейб-гусарский полк. Государь в то время был на Венском конгрессе, и я явился к великим князьям Николаю Павловичу и Михаилу Павловичу, которые, разговаривая со мной, много расспрашивали о войне. При них был тогда их воспитатель генерал Ламсдорф.
В Царском Селе я в тот же день занял временную квартиру и, узнав, что офицеры нашего полка собрались все у корнета Попова, захотел в тот же день познакомиться со всеми товарищами и незваный поехал к Попову. Меня приняли очень радушно, и я там же со многими из офицеров подружился.
Несколько дней спустя командир полка генерал Левашов приехал из Петербурга в полк, и первое свидание с ним было для меня неприятно. Когда я явился к нему, он меня пригласил обедать, но высказал при этом довольно неприятное для меня мнение, что будто это необыкновенное счастье, что меня тем же чином перевели в гвардию. На это я ему сказал:
— Да, ваше превосходительство, я сам, конечно, чувствую, что я награжден сверх моих заслуг, но я переведен по крайней мере за отличие на войне, а бывали примеры в прежние времена, что переводили офицеров в гвардию теми же чинами и в мирное время, даже из полицейских офицеров. Впрочем, — прибавил я, — это, ваше превосходительство, неудивительно, ведь это было при матушке Екатерине.
Он сейчас же принял это на свой счет и сказал мне:
— Да что же это значит, разве вы меня за такого старика принимаете?
Это было началом моей службы в гвардии, и первый дебют не предвещал мне ничего приятного в будущем.
Я подружился с некоторыми офицерами и очень хорошо сошелся с полковником Альбрехтом, моим эскадронным командиром, и с начальником дворцового управления графом Ожаровским.
Мы условились, чтобы каждый день по очереди собираться у одного из товарищей, в числе которых были Василий Александрович Шереметев, Березин, Лачинов, Попов, Пашков Александр Васильевич и я. Таким образом мы довольно приятно проводили время вне занятий по службе.
Занятия у нас были почти ежедневные; эскадроны учились поочередно на дворе у полкового командира, и он всегда после учения имел обыкновение приглашать офицеров к себе на обед. Обеды эти бывали весьма скучны и официальны, потому что Левашов не приглашал нас даже снимать сабли и за обедом постоянно читал офицерам различные нравоучения.
Это нам не нравилось, и мы всеми силами старались избегать его приглашений и потому к концу учения старались улизнуть, прежде чем он успеет нас пригласить. Левашову это казалось весьма странным, и он через своих адъютантов Олсуфьева и Бориса Александровича Лобанова-Ростовского, старого моего товарища по Гродненскому полку, старался узнать, почему офицеры избегают его приглашений.
Узнав причину, он на другой же день во время учения подъехал к нам и лично пригласил на обед для того, чтобы предупредить наш уход и лишить возможности кого-либо из нас отказаться, и в этот день предложил нам снять сабли. Но за обедом высказал удивление, что офицеры так мало дорожат саблями и что в го время не так было; что, по его мнению, сабля составляет честь офицера и потому, когда он был еще молодым офицером и как-то раз опоздал к чистке лошадей, за что эскадронный командир его арестовал, то он плакал как дитя, потому что у него отняли саблю.
На это я позволил себе ему заметить, что честь и сабля совсем две вещи разные; что он может меня арестовать, когда ему заблагорассудится, а что чести своей я ему никогда не отдам. Что же касается до того, что если б я был арестован за пустяки, то заплакал бы тоже, но только не о сабле, а о глупости своего начальника. По этим данным можно заключить, насколько Левашов мог быть ко мне благосклонен.
Надо правду сказать, что Левашов кроме того, что был весьма неприятный начальник, был пренесносный человек; он сохранил старые замашки фанфаронства, которыми отличался при государе Александре Павловиче весь Кавалергардский полк, где он прежде служил.
Левашов был своекорыстен и вытягивал из полка всевозможные доходы; в особенности он обращал внимание на извлечение прибыли от обмундирования и фуража. Так как он любил пользоваться всяким случаем для наживы, то во время похода 1815 года, узнав, что за ремонтом уже послан офицер и везет его в Петербург, он, не дожидаясь прибытия ремонта, записал лошадей на приход по полку и, разумеется, вместе с тем стал получать на них и фураж, а между тем ремонтеру Мосюкову послал приказание дать ремонту такое направление, чтобы он присоединился к полку на походе.
Но, на беду генерала Левашова, ремонт оказался весьма плохим. Генерал, записав заранее на приход лошадей, не мог уже их забраковать, потому что из этого могла бы выйти неприятная для него история. Но все-таки он разными угрозами добился от Мосюкова приплаты пяти тысяч рублей, которые Мосюков принужден был выписать от своего престарелого, скупого провинциала-отца, который на собственном заводе взрощенных лошадей только что спустил своему сыну-ремонтеру. Посылая эти пять тысяч приплаты, он написал сыну: «Отдай эти деньги генералу, нехай сей бастрюк ими подавится!» Письмо это Мосюков сам нам читал.
Подобным же точно образом Левашов взял три тысячи рублей с моего товарища Василия Александровича Шереметева, бывшего одно время ремонтером: Левашов принял от него 30 лошадей, заставив его приплатить по 100 рублей за каждую голову. Левашов был очень жесток с нижними чинами: многих солдат и унтер-офицеров вогнал в чахотку, беспощадно наказывая их фухтелями. Сам он весьма плохо знал военную службу, а занимался больше мелкими эскадронными учениями, но, надо правду сказать, он был ловкий кавалерист.
Человек он был, вообще, неглупый, но пустой и имел слабость считать себя большим стратегиком. Офицеры не любили его за пороки, и в особенности за чванство: когда дежурные приходили с рапортом, то он всегда заставлял их ждать очень долго в гостиной, а когда входили к нему, то всегда почти заставали его за чтением сочинения Жомини, причем чуть ли не всегда книга была развернута на одной и той же странице. Иногда он бывал даже до того невежлив, что сам не принимал дежурного, а заставлял подавать рапорт через своего камердинера.
Из всего этого можно понять, насколько неприятна была наша служба в Лейб-гусарском полку; но в молодости все легче переносилось. Мы имели часто случай ездить в Петербург, где я останавливался всегда у своего друга графа Сергея Павловича Потемкина, вышедшего уже в отставку и жившего на Фонтанке у Аничкова моста.
Разумеется, молодость, городские развлечения и приязнь товарищей облегчали скуку и тягость службы в Царском Селе. Весной разнеслись слухи, что Бонапарт бежал с острова Эльбы во Францию и что вскоре опять начнется война. Гвардия получила повеление выступить в поход. Полковник Альбрехт, поручик Лазарев и я — мы условились иметь в походе общую артель, и так как Альбрехт был человек аккуратный и хороший хозяин, то мы просили его принять на себя заведование артелью. Мы сложились, купили бричку, тройку лошадей, запаслись разной провизией, наняли повара и условились так, чтобы бричка ехала всегда вперед, и мы на квартире заставали бы всегда готовый обед. Мы согласились между собой не играть в азартные игры, допуская это на дневках, когда приглашали офицеров из нашего и других полков.
Таким образом мы довольно приятно совершили поход в Вильну. Это было летом, кажется, в мае месяце. Пришедши в Вильну, мы узнали о победе, одержанной англичанами и пруссаками над Наполеоном под Ватерлоо. К моему горю война окончилась; полк наш расположился на квартире близ города Троки, невдалеке от Вильны, где назначено было ему несколько времени отдохнуть, а затем приказано возвращаться в Петербург.
Наш корпусный командир граф Милорадович давал бал в Вильне, на который и мы были приглашены. Я воспользовался удобным случаем, чтобы отпроситься у него в отпуск в Малороссию, и получил на то позволение с условием воротиться в полк до вступления его в Царское Село.
В деревне я не нашел в живых ни бабушку Марфу Демьяновну, ни невестку, жену брата Василия Васильевича, которая скончалась вскоре после свадьбы от бугорчатки . По этому случаю я застал матушку и всех домашних в трауре. Матушку мое прибытие в Ярославец несколько утешило.
Я вернулся вовремя, так что полк не успел еще прибыть в Царское Село: я встретил его в Гатчине.
По возвращении в Царское Село я нанял небольшой дом-особняк, и по-прежнему началась моя скучная, однообразная гарнизонная служба, по-прежнему часто я ездил в Петербург и по-прежнему был в неприязненных отношениях к командиру полка.
Дурным отношениям к Левашову содействовал значительно следующий случай: нужно знать, что Левашов прежде командовал Псковским кирасирским < ошибка. Новгородским кирасирским> полком; ему вздумалось перевести из этого полка в Лейб-гусарский одного офицера, немца из мещан, по фамилии Кнабенау, человека совсем необразованного. Несмотря на то что Кнабенау был только штабс-ротмистр, Левашов назначил его командиром запасного эскадрона, вероятно, с целью доставить ему денежные выгоды. До приезда же Кнабенау, перед Светлым Праздником, ему вздумалось на время поручить этот эскадрон мне; я полагаю, что это было сделано мне в пику, потому что к этому празднику мы только что переменили форму одежды: сняли с мундиров барсовую кожу, доломаны и ментики. Кивер совершенно был изменен, а вместо собольих воротников нам дали бараньи.
Только что я вновь обмундировался, как вдруг Левашов отдал приказ, чтоб я до прибытия Кнабенау принял запасной эскадрон от полковника Свечина.
Я получил этот приказ в то самое время, когда готовился приобщиться Святых Тайн. Меня это известие очень раздосадовало; оставаться в запасном эскадроне мне было тем более неприятно, что полк наш шел в Петербург для празднования годовщины счастливого дела под Фершампенуазом.
В первый день праздника я поехал поздравить Левашова и воспользовался случаем, чтоб с ним объясниться: я просил его перевести меня обратно в действующие эскадроны на том основании, что неприлично мне быть временным командиром того эскадрона, командиром которого он назначил штабс-ротмистра. На это Левашов мне ответил, что по службе отговорок не должно быть.
До этого времени, еще зимой, по поводу Кнабенау у меня с Левашовым опять было маленькое столкновение. Один раз, когда мы после учения обедали у Левашова, он, желая, вероятно, нас приготовить к переводу Кнабенау, с подобающей важностью сообщил нам, что когда он служил еще в Конной гвардии, то великому князю Константину Павловичу вздумалось произвести вахмистра их эскадрона в офицеры того же Конно-гвардейского полка.
Но так как в Конной гвардии тогда служили люди все более или менее образованные, то корпус офицеров обиделся этим назначением, и все они подали в отставку. Великий князь рассердился и поручил будто бы ему, Левашову, уговорить офицеров взять свои просьбы назад, в чем он, Левашов, и успел. Я ему на это заметил, что совершенно одобряю намерение офицеров выйти в отставку, потому что неприятно принять в свое товарищество человека без всякого образования и вдобавок такого, который был неоднократно подвержен телесному наказанию.
— Почему же это, милостивый государь! Разве заслуженный и раненый унтер-офицер не может быть принят офицером в гвардейский полк?
Я ответил, что если б этот вахмистр был произведен в офицеры за какой-нибудь подвиг на войне, то я бы гордился иметь его своим товарищем. Но насколько я слышал, вахмистр хотя и был несколько раз ранен, а произведен был за вахтпарады, а это совсем другое.
— Вы думаете, — сказал Левашов, — что если вас и меня благородная утроба носила, то...
— Нет, не оттого, что нас благородная утроба носила, а оттого, что в гвардии требуется, чтобы все офицеры были образованные и, насколько возможно, принадлежали одному и тому же обществу, — сказал я.
Генерал Левашов остался весьма недоволен моими рассуждениями, и именно этому неудовольствию я приписываю отчасти ту штуку, которую он со мной сыграл, назначив меня временно в должность командира запасного эскадрона, с тем чтобы заставить меня потом передать этот эскадрон в командование Кнабенау, переведенного из армии и по воспитанию и образованию весьма мало отличавшегося от вахмистра.
Получив от Левашова ответ, что по службе не отговариваются, я решился ехать к Иллариону Васильевичу Васильчикову, командовавшему корпусом гвардейской кавалерии, и просил его ходатайствовать за меня у Левашова, чтобы он перевел меня в действующие эскадроны. Тогда Левашов, опять-таки в пику мне, перевел меня в 5-й эскадрон, квартирующий в Павловске. Не зная, чем раздосадовать меня, он сделал это для того, чтобы заставить меня снова нанимать квартиру. При этом он начал придираться за всякую безделицу: однажды во время эскадронного учения он заставил офицеров проезжать поодиночке мимо него. Моя лошадь начала горячиться и подпрыгивать, он скомандовал шагом и, обращаясь ко мне, сказал:
— Господин ротмистр Кочубей, держите лошадь свою, господин ротмистр Кочубей...
Я сейчас после учения поехал к Васильчикову, рассказал ему все и просил его уж прямо развести меня с Левашовым, так как я, несмотря на свое терпение, не могу за себя отвечать. Я просил перевести меня в корпус графа Воронцова в надежде, что, может быть, корпус этот будет участвовать в военных действиях.
Васильчиков уважил мою просьбу и в скором времени послал мой перевод в Тверской драгунский полк, который состоял в корпусе графа Воронцова и которым командовал полковник Набель, мой старый товарищ и приятель по Гродненскому полку. Я чрезвычайно обрадовался моему переводу из фронтовой службы в действующий полк, где и я, быть может, буду иметь случай отличиться.
Я тотчас же занялся новой обмундировкой, продал своих лошадей и даже свой новый гусарский мундир. Правда, мне очень стало тяжело, когда я облекся в драгунский мундир, весьма некрасивый, на котором было два ряда мелких пуговиц и длинные фалды. Когда я надел этот мундир, палаш, лосинные панталоны и ботфорты и посмотрел в зеркало, то ужаснулся, сравнив мою одежду с прежней гусарской...
<...>
В 1818 году переведен был в наш Тверской полк Александр Васильевич Пашков, бывший мой эскадронный командир в Лейб-гусарском полку. Он тоже бежал от преследования Левашова и по моему примеру перешел в корпус Воронцова. Он был переведен чином полковника и в скором времени, по протекции Васильчикова, назначен был командиром Ахтырского гусарского полка. Около того времени к нам в полк был переведен и Артамон Муравьев; он назначен был состоять при начальнике казачьего полка, Льве Александровиче Нарышкине, офицером генерального штаба.
Муравьев, в то время ротмистр, был ужаснейший фанфарон и легкомысленный человек; везде занимал деньги, где было только возможно, и никогда не имел привычки платить свои долги. Раз, помню, собрались мы с ним вместе в Париж; он непременно захотел ехать туда с полным комфортом: послал вперед курьера заготовлять лошадей и никак не хотел иначе ехать как в коляске в четверку почтовых лошадей и с бичом. В Париже мы прожили несколько дней. Сначала еще у Артамона были деньги, и он их тратил без расчета, но вскоре мне пришлось расплачиваться за него повсюду, потому что он стал играть в карты и проиграл все деньги, которые при нем были. В конце концов случилось так, что все расходы этого блистательного путешествия пали на мою долю, и денег этих я никогда с Артамона Муравьева не получил.