Записки

ДОКУМЕНТЫ | Мемуары

П. И. Фаленберг

Записки

А. В. Предтеченский. Декабрист П. И. Фаленберг//Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. Т. 1. М., 2008. С. 231–270.

А. В. Предтеченский. Декабрист П. И. Фаленберг//Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х гг. Т. 1. М., 2008. С. 231–270

Настоящий очерк составлен на основании печатной литературы о Фаленберге, отмеченной на с. 222 его следственного дела, хранящегося в Особ. отд. Центр, ист. арх., ф. 1123, № 409, и дела «О государственном преступнике Петре Фаленберге», извлеченного из архива III отделения Собств. е. И. В. канцелярии. 1 экспед., № 61, ч. 76-я, 1826.

Петр Иванович Фаленберг родился 20 мая 1791 г. в Риге, в семье уроженца Саксонии, который был вызван в Россию Потемкиным для устройства суконных фабрик. Первоначальное образование Фаленберг получил дома, потом в Рижской Domschule и, наконец, в Царскосельском лесном институте. По окончании института в 1811 г. поступил на военную службу колонновожатым. Произведенный в прапорщики свиты Е. В. по квартирмейстерской части в январе 1812 г., он был назначен в 3-ю Западную армию, с прикомандированием к 15-й пехотной дивизии, стоявшей в Дубно, куда и прибыл незадолго до начала войны. Во время войны 1812 г. и заграничных походов 1813–1814 гг. Фаленберг безотлучно находился в строю. Он участвовал в 35 сражениях и за проявленную храбрость получил несколько орденов и повышений в чинах. По окончании войны он в течение трех лет производил топографическую съемку Бессарабии. Это дело ему, как воспитаннику Лесного института, должно было быть хорошо знакомо. В 1820 г. Фаленберг был назначен старшим адъютантом по квартирмейстерской части при главной квартире 2-й армии (в Тульчине) и с тех пор до самого ареста занимал исключительно штабные должности.

В Тульчине П. И. Фаленберг вращался в том обществе, направление которого Н. В. Басаргин называет «более серьезным, чем светским или беззаботно-веселым». Постоянно общаясь с такими людьми, как Волконский, Пестель, Юшневский, Барятинский, Вольф и др., он мог обо многом услышать и многому научиться. Видимо, Барятинский, рассказывая ему во время поездки из Тульчина в Клебань о существовании Тайного общества, предполагал встретить сочувствие в этом уже не очень юном офицере, достаточно подготовленном к такого рода откровениям дружескими беседами в кругу тульчинского общества.

В 1822 или 1823 г. состоялся прием Фаленберга в Тайное общество Барятинским. Поводом к вступлению его в Общество послужил тот разговор с Барятинским, содержание которого он передает в своих записках. В показаниях Фаленберга Следственному комитету упоминается, что в числе тем беседы с Барятинским была затронута и тема о крепостном праве. «Это страм нашего просвещения, — говорил Барятинский, — иметь крепостных, когда все прочие государства имеют вольных подданных... У нас торгуют людьми, как скотом...» Этим разговором, да еще несколькими короткими беседами с Барятинским и Пестелем ограничилась его связь с членами Тайного общества. Иные мысли и настроения стали занимать Фаленберга. Уехав в 1823 г. в отпуск в Воронежскую губернию, он познакомился с семейством Раевских, родственников генерала Н. Н. Раевского, и в скором времени женился на Евдокии Васильевне Раевской. С тех пор все другие интересы Фаленберга были заслонены открывшимися перед ним семейными заботами, усилившимися с началом продолжительной и тяжкой болезни его жены. От Общества он отстал совершенно.

Первое показание на Фаленберга было сделано, очевидно, Пестелем, назвавшим его в числе других участников Общества на первом допросе в Петербурге 4 января 1826 г.1 Хотя Фаленбергу при первом его допросе Левашевым был задан вопрос о знакомстве не с Пестелем, а с Барятинским, но не показания Барятинского были причиной ареста Фаленберга: последний был арестован 11 января, Барятинский же доставлен в Петербург 15 января. Подробности следствия и суда над Фаленбергом рассказаны им в своих записках. Весь его рассказ нуждается в весьма больших поправках, но об этом речь будет идти ниже.

По окончании срока каторжных работ в 1833 г. Фаленберг был поселен сначала в Троицком саловаренном заводе Енисейской губернии Канского округа, но, вследствие запрещения селить государственных преступников в заводских селениях, в том же году был переведен в село Шушенское Минусинского округа. Жизнь в Шушенском была вначале очень тяжела: материальные лишения и мелочный надзор начальства делали положение Фаленберга, как, впрочем, и всех декабристов, невыносимым. О характере начальственного надзора лучше всего свидетельствует резолюция ген.-губ. Восточной Сибири С. Б. Броневского в ответ на ходатайство Фаленберга в 1834 г. о разрешении ему приехать на время в Минусинск для лечения: «Пребывание в Минусинске более принесет затруднения начальству, нежели ему пользы». Тем не менее выход на поселение был все-таки заметным облегчением по сравнению с каторгой. М. К. Юшневская в одном из писем к С. П. Юшневскому из Петровского завода рассказывает, что Фаленберг в письмах к Юшневской хвалит Шушенское, говорит о дешевизне хлеба и «весьма доволен своим положением». Живя в Шушенском, Фаленберг вел переписку с братом и сестрой, находившимися в Воронеже, с кн. Трубецкой, от которой получал книги, с Игельстромом и особенно с Юшневскими, с которыми сблизился в Петровском заводе.

Некоторая перемена к лучшему произошла в судьбе П. И. Фаленберга после того, как он переехал в дом смотрителя казенных поселений для ссыльнопоселенцев — И. В. Кутузова. Здесь он встретил внимательное и заботливое отношение со стороны доброго, умного и образованного хозяина дома. Это, однако, не было выходом из положения. Фаленберг начинает хлопотать об отводе ему земли под пахоту и для постройки дома. Ему был дан надел в размере 15 десятин. Однако хлебопашеством Фаленберг не занялся. Он в компании с братьями Беляевыми принялся за устройство мельницы по р. Минусу, в 5 верстах от Минусинска. Она первоначально приносила ему дохода до 500 р. в год, но вскоре мельница разрушилась, Беляевы уехали на Кавказ, и Фаленбергу снова пришлось искать средства к существованию. Он стал разводить табак, первые опыты посева которого были им начаты еще раньше. Табачная плантация была главным подспорьем для Фаленберга до самого его возвращения в Россию. Всех этих доходов было, однако, недостаточно. Как лицу, не получавшему поддержки от своих родных, ему было назначено казенное пособие в размере 200 р. в год ассигнациями, позднее увеличенное до 400 р. (с 1840 г. ассигнации переводились на серебро, 200 р. асc. = 57 р. 14 2/7 к.). Кроме того, Фаленберг получал денежные переводы от своих друзей мелкими суммами (10–15 р.), а однажды получил от Юшневской 500 р. В поисках средств к существованию Фаленберг занимается выделкой кож, шитьем фуражек, словом, не останавливается ни перед чем, чтобы выбиться из нужды.

В 1840 г. П. И. Фаленберг женился во второй раз, на дочери казачьего урядника из Саянской станицы Анне Федоровне Соколовой (его первая жена вышла замуж за П. М. Нолбухина). С женитьбой прибавились новые заботы. Через несколько недель после свадьбы Фаленберг возбуждает ходатайство о приеме его на государственную службу. В просьбе, направленной к Бенкендорфу, он пишет: «Чувствуя в полной мере заблуждение, которое было причиной стольких несчастий, я бы желал, по примеру прочих моих товарищей, вступить в военную службу на Кавказ и сколько возможно стараться своей кровью загладить мою вину перед государем и отечеством. Но, имея слабое здоровье и зная, что не буду способен перенести трудностей военной службы, я осмеливаюсь прибегнуть к великодушному предстательству вашего сиятельства и просить Вас о исходатайствовании мне высочайшего дозволения вступить в гражданскую службу в Сибири. Смею уверить ваше сиятельство, что пламенное усердие к службе не ослабнет во всю мою жизнь, и если по слабости здоровья не могу служить в военной службе, то по крайней мере своими трудами, своею верностью и бескорыстием буду стараться сделаться достойным великодушия и милости государя императора и Вашего высокого ходатайства». В ответ на просьбу Фаленберга последовала резолюция Бенкендорфа — «нельзя». Пришлось, оставив мысль о службе, усиленно заняться табачной плантацией. Вместе с женой, работая без устали, он возится со своим клочком земли. Дела его начали несколько поправляться. В 1845 г. Фаленберг сумел выстроить собственный дом, а в 1858 г., на запрос заседателя Вавилова о состоянии, он пишет, что имеет дом, 3 лошадей, 5 коров, 15 овец, табачная плантация дает ему ежегодно от 10 до 15 пудов табаку (к этому времени у него было уже трое детей).

Незадолго до окончания срока ссылки за Фаленберга начали хлопотать его неожиданные покровители. Генерал-губернатор Восточной Сибири ген.-лейт. Н. Н. Муравьев возбуждает в 1850 г. ходатайство перед III отделением о разрешении Фаленбергу в ознаменование 25-летия царствования Николая I возвратиться в Россию и поступить на службу. Он подтверждает при этом «хороший образ мыслей» Фаленберга. Просьба Муравьева была оставлена без последствий. Прибалтийский генерал-губернатор кн. А. А Суворов в 1853 г., по ходатайству лифляндского губернского лесничего Виллона, товарища Фаленберга по Лесному институту, хлопочет перед А. Ф. Орловым о «смягчении участи впавшего в несчастье Петра Фаленберга». По поводу возможности возбудить ходатайство перед государем о разрешении Фаленбергу свободного местожительства Орлов вошел в сношение с генерал-губернатором Восточной Сибири. Последний ответил, что он считает Фаленберга заслуживающим подобного ходатайства. На этом ответе резолюция Орлова: «Одной с ним категории Фонвизин и Александр Муравьев. Подождать».

Наконец, 26 августа 1856 г. Фаленбергу и его детям, как и всем другим декабристам, было возвращено право дворянства и разрешено свободное проживание, за исключением Петербурга и Москвы, под надзором полиции (надзор был снят 12 декабря 1858 г.). Своим правом Фаленберг не мог воспользоваться сейчас же, настолько были стеснены его материальные обстоятельства, несмотря на их относительное благополучие. Даже после получения денег, завещанных ему умершим Ф. Б. Вольфом и полученных им в 1858 г. (хлопоты по утверждению Фаленберга в правах наследства взял на себя И. А. Анненков), он не смог выбраться из Сибири. Только в 1859 г. он выехал из Минусинска, причем из канцелярии губернатора ему было выдано 100 р. на путевые издержки «по уважению к крайне бедному его состоянию». В том же году он ходатайствовал о назначении ему ежегодного пособия. Фаленбергу было разрешено пособие в размере 114 р. 28 к., т. е. суммы, получавшейся им в Сибири, с выплатой денег за год вперед.

Первоначально Фаленберг думал ехать в Ригу. По дороге он остановился в Москве и Петербурге, получив на то разрешение. В Петербурге он виделся с сыном Федором, воспитывавшимся в 1-м кадетском корпусе. Здесь, видимо, его планы переменились, и он поехал в Подольскую губернию. В с. Иванковцах Проскуровского уезда Фаленберг поселился на постоянное жительство в качестве управляющего имениями Куликовского. Нужда все не покидала его. В 1860 г. он ходатайствует о возвращении ему купленного в 1824 г. в Тульчине дома, признанного после его осуждения выморочным имуществом. III отделение высказалось за то, что Фаленберг прав на свое прежнее имущество во всяком случае не имеет, но, принимая во внимание его стесненное материальное положение, можно ходатайствовать о назначении ему единовременного пособия. По докладу министра государственных имуществ Александр II разрешил выдать Фаленбергу 568 р. 80 к.— сумму, полученную от продажи в казну его дома.

Конец жизни Фаленберга так же малоизвестен, как и ее начало. Из Иванковцев он переехал в Белгород, а оттуда собирался ехать к сыну в Москву, который, желая выписать к себе родителей, нарочно для этой цели перешел из конной артиллерии, куда он вышел после корпуса, в одну из московских военных гимназий. Дочь Фаленберга, Инна, была замужем в Харькове. Она умерла в возрасте 32 лет. Ее смерть так подействовала на находившегося уже в очень преклонных годах отца, что он тотчас же после получения о том известия скончался (13 февраля 1873 г.). Похоронили его в Харькове.

После смерти Фаленберга его вдова переехала в Москву к сыну. В 1874 г. через московского генерал-губернатора она ходатайствовала перед III отделением о назначении ей пособия, причем ссылалась на пример Фроловой, которая пособие получила. III отделение составило докладную записку о том, что по закону 1846 г. женам государственных преступников, остающимся в Сибири, выплачивается то пособие, которое получали их мужья. С переселением же в Россию выплата пособий, как правило, прекращается. Однако, по ходатайству III отделения, по отношению к некоторым вдовам, напр., Ентальцевой, Киреевой и Люблинской, было сделано исключение. Поэтому III отделение находит возможным ходатайствовать перед государем о выдаче пособия и вдове Фаленберга. Ходатайство было удовлетворено.

Отзывы людей, сталкивавшихся с П. И. Фаленбергом, рисуют его как человека простого, скромного, осторожного. Ничего примечательного, что могло бы остановить на себе внимание окружающих, в этом человеке не было. Никто из его друзей, разделивших с ним вместе каторгу и ссылку, не отмечает в нем ни выдающегося ума, ни энергии, ни каких бы то ни было качеств, могущих придать ему хотя бы некоторый оттенок героизма. Фаленберг — один из многих декабристов, примкнувших к движению не по внутренним побуждениям, а под влиянием примера окружающих, подготовивших своими частыми разговорами на общественно-политические темы сочувствие нового адепта. Сочувствие это, впрочем, было вполне платоническим. Вряд ли Фаленберг ясно представлял себе Тульчин виделся насчет Общества токмо с одним Барятинским, который уверял меня, что оно сделало большие приращения, что вся гвардия в оном участвует, что новое какое-то Общество к ним присоединилось, и назвал мне членами Юшневского и Вольфа. С сим последним по открытии Общества я говорил о опасении нашем, но он надеялся на невозможность нас уличить. Когда же что предпринимать хотели, мне не было известно и никогда ничего об оном не сказано. После же смерти покойного государя, когда присягнули Константину Павловичу, я Барятинского спрашивал, почему Общество при сем случае просьбы своей не исполнит, на что он мне отвечал, что еще не время. С тех пор более ни с ним, ни с кем другим никакого сношения по Обществу не имел и ничего более не слышал. Душевно раскаиваюсь в невинном моем участии в оном и повергаю судьбу мою и семейства моего к стопам всемилостивейшего государя. Подполковник Фаленберг».

В этих показаниях вскрывается одно новое обстоятельство, о котором Фаленберг совершенно не упомянул в своих записках: клятва Барятинскому в готовности произвести цареубийство. Оставляя пока в стороне вопрос о том, была ли в действительности дана такая клятва, нельзя не обратить внимания на полное умолчание в записках о сделанном Левашеву признании в ней. Далее, чрезвычайно любопытна одна фраза показаний: «О подробностях намерения своего он мне не говорил, полагая, что на сие я еще не имею права». Само упоминание о подробностях намерения произвести цареубийство, которых Фаленберг не должен был еще знать, заставляет предположить, что разговор о цареубийстве был, так как если факт этого разговора выдуман, то правильнее было бы ожидать, что Фаленберг либо выдумает и сами подробности, либо умолчит о них вовсе. Наконец, не может не вызвать удивления и то обстоятельство, что о своих беседах с Барятинским по поводу изменений в Обществе и о вопросе Барятинскому, почему Общество после смерти Александра ничего не предпринимает, Фаленберг ни словом не упомянул в своих записках.

Через некоторое время Фаленберг написал письмо Левашеву, в котором сообщает, что показал на себя ложно (даты этого письма нет ни в записках, ни в следственном деле). Судя по запискам, в письме он якобы уверял Левашева, что о цареубийстве «от князя Барятинского ничего не слыхал и до открытия Тайного общества ничего о том не знал». Говорит он, что чувствовал необходимость объяснить, откуда он узнал о намерениях Общества, но мысль, что этим можно повредить Шлегелю, который принес к нему правительственное сообщение о заговоре, его удержала. Натянутость этого объяснения сразу бросается в глаза. Шлегель принес Фаленбергу «полученные при газетах объявления правительства», т. е. сведения официальные и доступные решительно всякому, и поэтому способ получения Фаленбергом известия о заговоре объяснять было совершенно не нужно. В следственном деле свое отрицание правильно сти предыдущего признания Фаленберг изложил так: «В чистосердечном моем показании, принесшем (sic!) моему государю в последний раз сделал я смертельный грех перед богом, оклеветав самого себя (в данном поручительстве Барятинскому сохранять тайну Общества) покушением на жизнь государя...» Барятинский, сказав Фаленбергу о том, что цель Общества — просить у государя конституции, обратился к нему со следующими словами: «...Ты теперь принят и, по мере того, что будешь оказывать услуги Обществу, тебе будут более известны его тайны. Теперь ты сам никого не вправе принимать, но я тебе по дружбе скажу, что обязанности охраняются впоследствии важнейшими клятвами, как то: имением, жизни, посяжением на жизнь государя и подпискою. Сии слова меня ужасали. На вопрос, кто его принял, сказал он — Пестель, но чтобы я никому ничего не говорил. Когда же я увиделся с Пестелем и спросил у него, правда ли то, что слышал я от Барятинского, то он, удивлясь, отвечал с остановками: «Да, это еще предположение, но скоро сбудется...» Далее, рассказывая о том, как из страха он сделал первое ложное показание, а из желания купить себе свободу признался во всем во втором своем показании, Фаленберг пишет: «... Вторым признанием впал я в смертельный грех, будучи влечен к сему ложным стыдом через следующее. Перед принятием меня Барятинским (что теперь ясно вижу, но тогда было скрыто от меня) делал он мне следующие испытания: «Можешь ли ты убить государя?» (улыбаясь при сем). Я посмотрел на него с удивлением и с истинным неудовольствием. Спросил: «Что за глупости?» — на что он изо всей мочи засмеялся, прибавив: «Что, ты уже испугался? Вишь, я тебя спрашиваю так»— «А я тебе отвечаю так, что это не годится. Что не только на государя, но и на врага не поднялась бы у меня рука»... «Я называю вышесказанное ложным стыдом,— пишет далее Фаленберг,— потому что предпочел преступную клевету на самого себя справедливому рассказу, который все, что мог — только произвести подозрение, а подозрение сие уничтожилось признанием Барятинского. И из последствия самого дела хотел иметь торжество, что хотя подвергался опасности наказания своим добровольным признанием, но, не найдя меня виновным по показаниям других и самого дела, отдадут мне должную справедливость...»

Между только что приведенными показаниями Фаленберга и изложением их в его записках есть существенная разница. Прежде всего, Фаленберг в этих показаниях не отрицает того, что Барятинский сообщил ему о замышляемом цареубийстве. Одной из «важнейших клятв», по словам Барятинского, была — «посяжение на жизнь государя». Далее, не отрицая того, что Барятинский спрашивал, может ли он убить государя, Фаленберг говорит только о шуточной форме этого вопроса. О клятве, данной им Барятинскому, он в этот раз умалчивает. Все это находится в явном противоречии с записками Фаленберга.

4 февраля Фаленберг отправил в Следственный комитет коротенькую записочку, всего из двух строк, о которых он, однако, ни словом не упомянул в своих воспоминаниях. Записка эта, вошедшая в следственное дело, такова: «Я грешен перед богом и виноват перед государем. Петр Фаленберг». Хотя лаконичность этих строк не давала никакого нового материала в руки Следственного комитета, тем не менее в его глазах записка была новым подтверждением правильности всех предыдущих показаний Фаленберга. На следующий день Фаленбергу принесли вопросные пункты (их было всего 9). В своих записках он пишет, что на большую часть вопросов он не мог дать другого ответа, как «нет» и «не знаю». Следственное дело подтверждает правильность этого сообщения. Действительно, на вопросы о намерениях Южного общества «ввести в Россию конституционное правление», о том, «кто из членов первый предложил мысль сию и кто наиболее стремился к ее исполнению», о времени и месте открытия Обществом своих действий, о сношениях Южного общества «с другими ему подобными»,— на все эти вопросы и ряд других, по содержанию близких указанным, Фаленберг ответил полным незнанием. Но в ответах, касавшихся лично его, он еще раз подтвердил свои предыдущие показания. Так, он пишет: «(Барятинский) перед принятием спросил меня, могу ли я убить государя, на что получил отрицательный ответ». На вопрос о взятом с Фаленберга клятвенном обещании жертвовать Обществу всем он отвечает: «Клятвенное обещание было честное слово, данное мною Обществу в сохранении тайны, а жертвовать имением для Общества было залогом моей верности. Тут Барятинский объявил мне, что я в низшей степени и что принимать в Общество никого не имею права, но впоследствии, когда окажу услуги Обществу, тогда буду возведен в высшую степень, будет сообщено мне больше тайн и взято сильнейшее клятвенное обещание. На мой вопрос, какие они суть, он сказал, что хотя ему не должно мне сказать, но по дружбе назвал он мне в беспорядке: жизнь, смерть государя, отечество...»

В следственном деле П. И. Фаленберга имеется еще три показания его, в которых он снова подтверждает все сказанное им прежде. В показании от 12 марта он пишет: «При принятии меня в Тайное общество кн. Барятинским имел я безрассудность дать обещание в покушении на жизнь покойного государя императора. Раскаиваюсь чистосердечно в тяжелом сем грехе. Подполковник Фаленберг». 12 апреля Фаленберг обратился в Следственный комитет с таким заявлением: «В последнем моем признании, представленном в высочайше учрежденный комитет, показал я, что дал кн. Барятинскому при принятии меня в Тайное общество безрассудное обещание в посяжении на жизнь покойного государя императора Александра Павловича, не упоминая сему причины, которую здесь отмечаю. При принятии меня в Общество Барятинский меня точно сим испытывал и, наконец, дал я сие обещание, в случае, если государь не захотел бы сделать благо для народа установить конституционное правление и дать ему вольность. В заключение имею честь всепокорнейше просить высочайше учрежденный комитет об очной ставке с кн. Барятинским для удостоверения в справедливости прочих пунктов моих прежних показаний. Подполковник Фаленберг».

На следующий же день, т. е. 13 апреля, очная ставка с Барятинским Фаленбергу была дана. В следственном деле Барятинского2 имеется запись очной ставки: «1826 г., апреля 13-го дня, в присутствии высочайше учрежденного комитета дана очная ставка квартирмейстерской части подполковнику Фаленбергу с адъютантом главнокомандующего 2-й армией штабс-ротмистром кн. Барятинским в том, что первый из них удостоверительно показывал, что при принятии его, Фаленберга, в Тайное общество дал он Барятинскому безрассудное обещание посягнуть на жизнь блаженной памяти государя императора, в случае если бы государь не захотел утвердить благо народа установлением конституционного правления и дарованием ему вольности, и что Барятинский точно при самом приеме его сим испытывал; а последний, что он с Фаленберга таковой клятвы или обещания никогда не требовал и он не давал, да и надобности к тому никакой не имел. На очной ставке утверждали: подполковник Фаленберг подтвердил вышеизложенное свое показание. Князь Барятинский сознался, что показание подполковника Фаленберга справедливо» (Собственноручные подписи Фаленберга и Барятинского).

Очная ставка передана в записках Фаленберга совершенно иначе. Прежде всего, Фаленберг утверждает, что на очной ставке разрешался вопрос только о том, говорил ли Барятинский Фаленбергу о цареубийстве. Из приведенной же записи очной ставки явствует, что вовсе не в этом было дело: речь шла об обещании Фаленберга быть готовым к покушению на жизнь государя. Кроме того, судя по запискам, Барятинский прямо ни в чем не сознался («может быть, вероятно, я забыл»,— таковы были слова Барятинского), тогда как запись очной ставки говорит о том, что Барятинский признал справедливость утверждения Фаленберга. Наконец, в следственном деле имеется последнее показание Фаленберга, от 20 апреля, в котором он между прочим говорит: «В показаниях, которые перед сим имел я честь представить в высочайше учрежденный комитет, находятся некоторые противоречия и несправедливости в объяснениях, а именно: вся статья в первых ответных моих пунктах о испытании меня кн. Барятинским при принятии меня в Тайное общество не сходствует с показанием в последнем пояснении при очной ставке, которое настояще справедливо».

Итоги всех данных следственного дела Фаленберга приводят к следующим заключениям. Во-первых, Фаленберг ни в одном из своих показаний Следственному комитету (за исключением первого, где он от всего отпирался) ни разу не отрицает того, что ему было известно об умысле на цареубийство из первого же разговора с Барятинским в 1822 или 1823 г. Даже в том показании, где он говорит, что оклеветал самого себя, и то имеется подтверждение этого разговора. Во-вторых, ни в одном из показаний нет отрицания того, что Барятинский задавал Фаленбергу вопрос о его согласии убить государя. Один только раз Фаленберг показал, что этот вопрос был ему задан в виде шутки, а в ответах на вопросные пункты сообщил о своем отказе на предложение Барятинского убить государя. В-третьих, наконец, Фаленберг в пяти показаниях (считая в том числе и очную ставку) категорически утверждает, что дал клятву Барятинскому быть готовым к цареубийству. В том же показании, где шла речь о клевете на самого себя, и в ответах на вопросные пункты — эпизод с принесением клятвы прямо не опровергается, о нем Фаленберг только умалчивает.

Соединяя эти выводы с тем соображением, которое было высказано по поводу первого признания Фаленберга относительно цареубийства (разговор с Барятинским о подробностях), можно утверждать, что Фаленберг действительно узнал о намерении Тайного общества совершить цареубийство от Барятинского припринятии его, Фаленберга, члены Обществав 1822 или 1823 г., причем этого от Следственного комитета ондаже не скрывал. Следовательно, не может быть и речи о самооговоре Фаленберга именно в этом пункте предъявленного ему обвинения. Что касается клятвы, данной им Барятинскому, то, несмотря на чрезвычайно веские данные в пользу того, что она действительно была произнесена, решить совершенно категорически этот вопрос невозможно. Материал следственных дел Фаленберга и Барятинского является еще недостаточным для этого, и за отсутствием других подтверждающих источников приходится этот вопрос оставить пока открытым. В этом пункте обвинения Фаленберга можно предполагать возможность самооговора. Но это, впрочем, для анализа записок Фаленберга, а ведь о них только и идет сейчас речь, не имеет значения: в них ни одним словом не упоминается о клятве.

Всем сказанным определяется значение записок Фаленберга. Так как центр тяжести их сосредоточен на рассказе об упорном отрицании перед Следственным комитетом знания о цареубийстве и на вынужденном нравственною пыткою якобы ложном показании на самого себя — в действительности лжи никакой не было, и комитет знал всю правду от самого Фаленберга — то записки его, следовательно, являются искажением истины. Злой иронией поэтому звучат слова Фаленберга о том, что своим правдивым рассказом он хотел предостеречь детей от «гнусного порока лжи» и показать им, как ложь «может вовлечь и маловиновного под тяжкое наказа ние». Наивными кажутся его уверения в том, что он, «размышляя о нечаянном вступлении своем в Общество, облеченное тайною, полагал, что это род масонского братства». Ложь, обдуманная и со знательная, проходит через все его записки от начала до конца.

В соответствии с фактом осведомленности Фаленберга о пред полагаемом цареубийстве не вызывает удивления и суровый приговор над ним. Следственный комитет не проявил по отношению к не му никакого особого пристрастия и вовсе не использовал «самооб винения» Фаленберга для умышленного отягощения его вины. Комиссия для определения разрядов имела все основания отнести его к IV разряду, так как декабристам этой категории вменялись в вину следующие преступления: «По первому пункту [т. е. о цареубийстве]: злодерзостные слова, относящиеся к цареубийству, про изнесенные не на совещаниях тайных обществ, но в частном разговоре, и означающие не умысел обдуманный, но мгновенную мысль и порыв. Участие в умысле... согласием или даже вызовом, сперва изъявленным, но потом изменившимся, и с отступлением от оного». В «Списке подсудимых с означением их вин, собственным каждого признанием обнаруженных», составленном Верховным уголовным судом, о Фаленберге говорилась: «По первому пункту [цареубийство]. По принятии в 1822 г. или 1823 г. князем Барятинским в Тайное общество соглашался произвести цареубийство, но вскоре по том начал от Общества уклоняться и оставался в совершенном без действии, так что имя его было почти забыто. По второму пункту [бунт]. Принадлежал к Тайному обществу с знанием цели. Примеча ние. Злоумышление на цареубийство открыл он сам чистосердечно и добровольно, когда об оном не было и известно, требовал с кня зем Барятинским очных ставок и на оных его уличил в сделанном ему от него поручении»3.

В связи с вновь обнаруженными данными по поводу записок Фаленберга не могут не возникнуть два вопроса: какова была цель его лжи, и каким образом она осталась неразоблаченной. Первому вопросу пока суждено остаться без ответа. Никаких данных, могу щих раскрыть эту загадку, не существует. Можно строить только предположения. Так как записки Фаленберга имеют очевидную цель реабилитировать их автора, то следует поставить вопрос: кого хотел ввести в заблуждение Фаленберг? В записках он говорит, что история его осуждения изложена им «собственно для детей, как единственное наследство, которое злополучный их отец мог оста вить им». Об этом же он пишет в письме к Розену от 23 сентября 1872 г.: «Мой манускрипт назначен был только как наследство мо им детям»4. Вряд ли, однако, Фаленберг имел в виду только своих детей, которых ко времени составления записок у него еще не было (первая часть их была написана в 1840 или 1841 г., вторая же — после амнистии; обе даты определяются из текста самих записок). Легенду о самообвинении он упорно распространял среди декабристов и тех людей, с которыми ему приходилось встречаться в Сибири. Розен, М. Бестужев, Штейнгель, Кутузов — все они были убеждены в правильности версии о самообвинении. Видимо, постоянным от рицанием своей вины Фаленберг хотел создать вокруг себя атмо феру сочувствия, которое ему, слабому человеку, к тому же отча янно борющемуся с нуждой, было так необходимо. Быть может, он надеялся, что, распространяя слухи о невиновности, он добьется облегчения своей участи. Что же касается обращения к детям, то они, конечно, должны были сохранить ничем не запятнанную па мять об отце, столь жестоко пострадавшем за свой неосторожный разговор с Барятинским. Цель Фаленберга была достигнута, и он ушел в могилу, окруженный ореолом мученичества.

Вопрос о том, почему легенда о самообвинении Фаленберга ос талась неразоблаченной, разрешается проще. Единственный чело век, который мог бы это сделать — Барятинский — жил, начиная с 1839 г., далеко — в Тобольске, все время занятый своей болезнью. Ему, по-видимому, было не до того, чтобы опровергать Фаленберга, если только слухи о нем вообще достигали Барятинского. Барятин ский умер рано, в 1844 г., и с его смертью исчез единственный сви детель, могущий изобличить Фаленберга во лжи. Так эта ложь и осталась нераскрытой до настоящего времени.

* * *

Записки Фаленберга дошли до нас в трех редакциях. Они были напечатаны в «Русском архиве» (1877. № 9. С. 94–105), в «Русской старине» (1883. № 6. С. 573–591) и у Шимана, в его книге «Die Ermorderung Pauls und die Thronbesteigung Nicolaus I» (Berlin, 1902)5. В «Русском архиве» записки Фаленберга были напечатаны «с подлинной рукописи, сохранившейся у сына его Федора Петро вича Фаленберга», как гласит примечание Бартенева. Для «Русской старины» М. И. Семевский имел в своем распоряжении копию рукописи Фаленберга, принадлежавшую бар. А. Е. Розену. Эта копия была снята Розеном с подлинника, присланного Фаленбергом для напечатания в его, Розена, записках. Розен получил ру копись Фаленберга в 1872 г., т. е. уже после выхода в свет записок, и потому использовать ее в этом издании не мог. Но он снял с нее копию и передал Некрасову для «Отечественных записок», где, однако, из цензурных соображений напечатана она не была. В 1882 г. Розен передал копию рукописи Фаленберга М. И. Семевскому, и в следующем году она появилась на страницах «Русской старины»6. У Шимана текст записок Фаленберга (в русском ориги нале и немецком переводе) напечатан без указания источника.

М. А. Бестужев указывает на существование еще одной рукописи записок Фаленберга, написанной В. И. Штейнгелем со слов Фаленберга и отосланной в 60-х гг. Бестужевым М. И. Семевскому7. По предположению И. М. Троцкого, это сообщение Бестужева неверно. Говоря об отсылке рукописи Штейнгеля, Бестужев, вероятно, спутал записки Фаленберга с записками Колесникова. К концу жизни Бестужеву стала сильно изменять память, и такого рода ошибки встречаются у него довольно часто. Это свое предположение И. М. Троцкий подтверждает тем, что Семевский ни при печатании записок Фаленберга, ни где-либо в другом месте не упомянул о Штейнгелевой рукописи. Может быть, таковая и существовала, но Семевскому во всяком случае послана не была и до нас не дошла.

Все три имеющиеся в нашем распоряжении редакции записок Фаленберга далеко неодинаковы. Тексты «Русской старины» и «Русского архива» отличаются друг от друга незначительными стилистическими изменениями. Текст же Шимана имеет весьма крупные отличия от первых двух. Не только отдельные фразы, но и целые абзацы, отсутствующие в «Русской старине» и в «Русском архиве», имеются в шимановском варианте. С другой стороны, у Шимана отсутствует кое-что из того, что напечатано в «Русской старине» и в «Русском архиве». Так как подлинной рукописи Фаленберга не сохранилось, то решить вопрос об абсолютной достоверности какой-либо из трех редакций его записок невозможно. В настоящем издании воспроизводится текст «Русского архива». По словам Бартенева, он напечатан с подлинной рукописи Фаленбер га. Это обстоятельство заставляет предпочесть его тексту «Русской старины», напечатанному по копии, и шимановскому тексту, происхождение которого остается невыясненным. Однако, в последнем, как было сказано, есть целый ряд вставок, пропущенных в первых двух редакциях. Так как, за исключением этих вставок, опущенных, как показывает сам характер их, из цензурных сообра жений, и некоторых незначительных пропусков, текст Шимана в остальном почти совпадает с двумя другими, то нет оснований со мневаться в достоверности этих вставок и пренебречь ими в печа таемом ниже тексте. Все взятое у Шимана заключено в прямые скобки, другие же отличия шимановского текста от текста «Русского архива» отмечены каждый раз особо.

А. Предтеченский

ЛИТЕРАТУРА О П. И. ФАЛЕНБЕРГЕ

Кроме тех записок П. И. Фаленберга, которые воспроизводятся в настоящем издании, он оставил после себя еще записки, содержащие некоторые автобиографические сведения и воспоминания о войнах 1812–1814 гг. Они напечатаны в «Русском архиве». 1877. № 10. Упоминания о Фаленберге содержатся в следующих статьях и книгах: Богданович М. И. История царствования императора Александра I. Т. VI. СПб., 1871, прил.; Воспоминания А. П. Беляева (Рус. старина. 1881. № 7); Сиротинин А. Н. П. И. Фаленберг (Рус. старина. 1882. № 9); Щербачев А. Н. П. И. Фаленберг (там же, 1882, № 11); Розен А. Е. П. И. Фаленберг (там же, 1883, № 6); Исторический очерк развития С.-Петербургского Лесного института (1803–1903). СПб., 1903, прил., с. 95; Записки В. И. Штейнгеля (Общественные движения в России в первую половину XIX в. Т. I. СПб., 1905); Головачев П. М., Декабристы: 86 портретов. М., 1906; Голубковский П. В. Письма декабриста А. П. Юшневского и его жены М. К. из Сибири. Киев, 1908; О декабристах М. Кюхельбекере, Торсоне и Фаленберге по отчетам пастора Бутцке в евангелическо-лютеранскую московскую консисторию за 1851 и 1852 гг. (Сибир. арх. 1911. № 2. Декабрь. Иркутск); Тыркова А. В. А. П. Философова и ее время. Пг., 1917; Записки Н. В. Басаргина. Пг., 1917; Крас. газ. 1924. № 205; Косованов А. Н. Годы изгнания декабристов Фаленберга и Фролова // Ежегодник Гос. музея им. Н. М. Мартьянова в Минусинске. Т. III, вып. 2. Минусинск, 1925; Базилевич В. М. Декабристы Крюковы, Вольф, Фаленберг и Борисовы в 1845 г.//Былое. 1925. Кн. V); Штрайх С. Я. Роман Медокс. М., 1929; Воспоминания П. Анненковой. М., 1929.

 

П. И. ФАЛЕНБЕРГ. ИЗ ЗАПИСОК ДЕКАБРИСТА

I

В 1822 г., в один летний день, Фаленберг и князь Барятинский, после дружеского завтрака у сего последнего, отправились из Тульчина в Клебань. Обоим нужно было посетить полковника Аврамова. Дорогою, между прочим разговором, князь Барятинский открыл Фаленбергу о существовании Тайного общества. [Дорогою завязался разговор о беспорядках и злоупотреблениях по военной части и склонился на несправедливости, притеснения и самоуправление вообще. Рассуждая об этом, они легко вывели заключение, что источник всего зла скрывается в неограниченном правлении, в котором самовластие выше всякого закона. Фаленберг, недавно испытавший пример неправосудия по процессу своего отца, в благородном негодовании, с откровенностью воина, обнаружил образ своих мыслей. Сопутник его тотчас заметил, что он не из числа безусловных поклонников власти и видит вещи в настоящем их виде. А потому, как бы ухватясь за этот порыв благородной души, не замедлил объявить ему, что есть люди, которые, совершенно разделяя эти чувства, соединились между собой тесными узами единомыслия и составили Тайное общество].

— Какая же цель этого Общества? — спросил Фаленберг.

— Введение конституционного правления.

— Но Россия далеко еще не готова к принятию такого правления,— заметил Фаленберг.

— Так,— сказал Барятинский,— и потому-то Общество постановило первым правилом распространять просвещение, и между тем, открывая людей честных и благомыслящих, беспрестанно ими усиливаться. Когда же оно будет так сильно, что голос его не может быть не уважен, тогда Общество попросит у государя конституции, подобной английской.

— Это прекрасно! Хорошо, если бы сбылось! — воскликнул Фаленберг.

— Итак, знай, что я член этого Общества и могу принять тебя. Желаешь ли быть нашим собратом?

Фаленберг призадумался несколько, но вскоре спросил в свою очередь:

— Из кого же состоит это Общество? По крайней мере я желал бы знать хотя некоторых членов.

Барятинский, помолчав немного, отвечал:

— Я не должен говорить, это запрещается нашими правилами; но тебе, как человеку благородному, в котором я уверен, могу наименовать двух общих наших знакомых: Пестеля и Юшневского.

Фаленберг, уважая обоих как по уму, так и по душевным качествам, не замедлил отвечать:

— О! коль скоро так, охотно рад.

Барятинский крепко пожал ему руку, поцеловал его, назвал собратом, и таким образом совершился прием Фаленберга в Тайное общество.

Барятинский после сего объяснил неофиту, что, по правилам Общества, он не должен никого знать, кроме того, кто его принял, и ни с кем другим не должен говорить о делах Общества, хотя бы то был известный ему член оного. Наконец, что он не иначе может сам принять в члены, как дав ему наперед знать и получив его согласие.

Окончив дела свои с Аврамовым, Фаленберг возвратился домой и, размышляя о нечаянном вступлении своем в Общество, облеченное тайною, полагал, что это род масонского братства, и как объявленная ему цель, составляющая благо отечества, была согласна с образом его мыслей, то он не только не полагал, чтобы сделать преступление, но даже не подозревал, чтобы тут могло быть что-либо предосудительное или опасное для его спокойствия и чести.

Однажды, при свидании с Пестелем, Фаленберг сделал вопрос об Обществе. Пестель смешался, отвечая непонятно и с приметной уклончивостью. Этого было достаточно, чтобы Фаленбергу вспомнить о нарушении правила и прекратить разговор. При первой встрече Фаленберга с Барятинским сей последний попенял ему за нескромность и, уверяя, что получил замечание от Пестеля, просил быть осторожнее.

После смотра 2-й армии, бывшего в окрестностях Тульчина в 1823 г., Фаленберг взял отпуск и уехал в Воронежскую губернию. Здесь, проведя почти весь 1824 г., он познакомился с семейством Раевского (отставного майора) и, отличив в оном девушку по сердцу, вознамерился жениться. Чтобы исходатайствовать дозволение, в июле он приехал в Тульчин и, пробыв тут весь август, опять уехал в Воронеж. Женившись в начале 1825 г., он остался в доме тестя своего до мая месяца. Когда он собрался со своей женой в обратный путь, родители, по русскому обычаю, затеплили перед образами свечи, велели всем сесть и потом, встав, помолились богу и благословили дочь свою. При сем случае мать, вручая ее мужу, сказала со слезами: «Не оставьте ее!» Растроганный Фаленберг, подняв руку к небу, отвечал от полноты сердца: «Да оставит меня бог, если я ее оставлю!» Едва Фаленберг успел возвратиться в Тульчин, как молодая жена его, нежно им любимая, впала в жестокую болезнь. Находясь безотлучно при ней, он выходил из дома только по необходимым обязанностям службы (он был старшим адъютантом по квартирмейстерской части). Его не посещал никто, кроме врачей, пользовавших больную; это были Шлегель и Вольф [У Шимана упомянут один Шлегель]. Таким образом, во все время, протекшее с его приезда до получения известия о кончине государя, Фаленберг только три раза имел случай видеться с Барятинским, и то урывками. В первое свидание Барятинский успел ему сказать, что к Тайному обществу присоединилось другое такое же, но не объяснил, какое именно. Во втором он его уведомил, что вся гвардия на стороне Общества. В третье и последнее Барятинский сказал ему, что граф Витт [У Шимана — гр. Витте, в «Русской старине» — гр. Витгенштейн, с таким примечанием: «В изд. "Русского архива": гр. Витт»] желает вступить в Общество и угрожает открыть его, если не будет принят8. Все сии извещения сделаны были так слегка, что Фаленберг, занятый единственно болезнью любимой им жены, не имел ни времени, ни желания ни расспрашивать об оных в подробности, ни заниматься ими серьезно.

Наступило время розысков и арестов [по доносу двух предателей — Майбороды и Шервуда]. Пестель был арестован генералом Чернышевым 14 декабря [в тот самый день, когда на севере в первый раз потекла ручьями кровь за свободу и права человечества]. Барятинский в это время нарочно был отправлен с бумагами к генералу Сабанееву в Тирасполь, где и был арестован.

Вскоре после сего доктор Шлегель принес к Фаленбергу полученное при газетах объявление правительства об открытии Тайного общества. В нем было сказано, что это толпа злонамеренных злодеев, имевших адский замысел посягать на цареубийство и на истребление всей императорской фамилии9.

Прочитав это, Фаленберг содрогнулся: ему не приходило даже на мысль, чтобы в Обществе, к которому он принадлежал по одному только сорвавшемуся с языка слову, могло быть замышляемо что-либо подобное. Он, Фаленберг, чувствовал по совести, что не мог участвовать в таком намерении и не согласился бы принадлежать к Обществу, если бы ему действительно открыто было что-нибудь похожее. Посему он оставался покоен, полагая, что Барятинский один знает о нем и, конечно, умолчит, как о человеке, не принимавшем ни в чем никакого участия и даже ничего существенного по Обществу не знающем. Вышло, однако же, иначе. 11 января 1826 г. доктор Шлегель вошел к нему в приметном смущении. После первых приветствий, устремив на него значительный взор, он сказал:

— Меня везут в Петербург.

— Вас? — прервал Фаленберг с видом шутки.— Быть не может! Мы вас не отпустим ни за что, всеми силами ухватимся за вас и отстоим.

— А когда так,— промолвил Шлегель,— то одного из нас двух [У Шимана этот диалог передается так: «После первых приветствий, устремив на него значительный взор, он сказал: «Ну, одного из нас также увезут».— «Вас! — прервал Фаленберг с видом шутки, — быть не может, мы вас не отпустим ни за что, всеми силами ухватимся за вас и, конечно, отстоим!» — «А когда так,— промолвил Шлегель, схватя его за руку и дружески пожимая ее,— то вам уж придется ехать»].

Тут, как громом пораженный, Фаленберг почувствовал всю жестокость нанесенного ему удара.

Известный добротою сердца граф Витгенштейн, с огорчением взиравший на арестование многих достойных людей из самого штаба своего, сделал для Фаленберга все, что мог. Он дал Фаленбергу четыре дня для приготовления на одре болезни лежащей жены к сей ужасной разлуке и не велел вводить часовых в дом, а поставить у ворот, чтобы не возбудить в больной подозрения. Положение Фаленберга было самое затруднительное. Объявить жене истину значило свести ее преждевременно в гроб, быть ее убийцею. Оставалось одно — обмануть ее. Итак, он решился объявить ей, что получил повеление немедленно ехать в Бессарабию по делам особенной важности, которые, впрочем, никак долее трех недель там его не задержат. Он присовокупил обещание писать к ней как можно чаще. Сколь ни огорчило это больную, но, по-видимому, она великодушно решилась покориться необходимости и умоляла только не замедлить. Чтобы поддержать ее в этом обмане, Фаленберг приготовил несколько писем из разных мест Бессарабии и от разных чисел и просил доктора Шлегеля доставлять оные ей, как бы полученные с почты.

Для препровождения Фаленберга в Петербург назначен был адъютант главнокомандующего Горленко, который отправился с ним 15 января 1826 г. Отправляясь с ним 15-го числа января, Фаленберг просил приятеля своего штаб-лекаря Вольфа, чтобы он, со своей стороны, не оставлял также навещать больную, нимало не подозревая, что Вольф, как член Общества, вскоре сам последует за ним. Радушно обещая исполнить его желание и, между тем, прощаясь с ним, Вольф в утешение его успел только сказать, что ему бояться нечего, не надобно только быть откровенным]. Легко можно себе представить, какие мысли терзали дорогою Фаленберга. Ужасное положение жены не выходило из его воображения. Невозможность на долго поддерживать обман казалась ему убийственной для нее. Сама клятва, данная им матери своей жены — не оставлять ее, тяготела над его душою. Вдали представлялся один мрак и неизвестность. Не зная ничего об аресте Барятинского, он не мог постичь, кто, кроме него, мог показать на него и в чем состояло это показание. Приближаясь к столице, путники слышали на станциях рассказы одни других ужаснее, одни других нелепее, которым, при настроении его души, он легко поверил. Рассказывали им, между прочим, что с арестованными, посаженными в крепость, поступают с жестокостью, что многих уже расстреляли. Слыша сие, Фаленберг твердо решился быть скромным и осторожным.

По приезде в Петербург его посадили на дворцовую гауптвахту, где и провел он одну ночь. На другой день, т. е. 24 января, его повели в Эрмитаж к генерал-адъютанту Левашеву, который принял его вежливо и, по предварительном увещевании к откровенности, предложил ему несколько вопросов о принадлежании к Тайному обществу, и знаком ли он с Барятинским. Фаленберг с твердостью отвечал, что он ни об каком Тайном обществе не знает, что Барятинского знает, как адъютанта главнокомандующего, а особенного знакомства с ним не имеет. Генерал, удовлетворясь его ответами, изложил оные на бумагу, которую дал подписать Фаленбергу и потом понес к государю императору. Возвра-тясь из кабинета, он отправил Фаленберга с фельдъегерем в Главный штаб, где его поместили в одну комнату с полковником Канчияловым, также арестованным [У Шимана первый допрос Фаленберга изложен несколько иначе: «Фаленберг с твердостью отвечал, что он ничего о Тайном обществе не знал и ни в чем не участвовал. Генерал Левашев записал его слова, дал ему подписать и снятый таким образом допрос понес к государю, оставив его под присмотром фельдъегеря. Возвратясь, генерал ему сказал, что его велено отправить в Главный штаб, где он будет содержаться до дальнейшего раскрытия дела. Отпуская его потом, генерал Левашев, как бы припомнив нечто, спросил: «Знаком ли он с князем Барятинским?» Фаленберг отвечал, что знает его как адъютанта главнокомандующего, но что особенного знакомства с ним не имеет. Генерал удовлетворился ответом». Упоминание о Канчиялове у Шимана сопровождается примечанием Фаленберга: «Канчиялов умер под арестом». В общем не счастье люди скоро знакомятся, еще скорее делаются искренними. Канчиялов рассказал Фаленбергу все, что узнал о настоящем ходе дела, и, между прочим, в пример внимания правительства к искренности признаний представил двух братьев Раевских, которые также содержались прежде в штабе, даже в этой самой комнате, а потом были четыре дня в крепости очень строго содержаны, но, по чистосердечному признанию, выпущены. Фаленберг, коего душа подавлена была горестью и мысли заняты единственно оставленной в тяжкой болезни женою, не в состоянии был тогда сообразить, что Раевские — дети заслуженного генерала, по отличной славе, приобретенной им в Отечественную войну 1812 г., пользовавшегося особенным уважением, следовательно, такие люди, которых нелегко, или по крайней мере неблаговидно было бы подвергнуть так называемой строгости законов[ Генерал князь Лопухин, граф (Луи) Витгенштейн, князь Долгорукий и портупей-юнкер князь Италийский, граф Суворов-Рымникский принадлежали также к Обществу, но это осталось в глубокой тайне от публики. Впрочем, Раевский и без того уже много понес огорчений: брата его родного по матери и зятя нисколько не пощадили. (Примеч. Фаленберга в тексте Шамана.)]. Несчастному Фаленбергу, которого душа подавлена была горестью и мысли заняты единственно оставленной в тяжкой болезни женою, рассказ сей подал в первый раз идею откровенности, и он ухватился за нее как за единственное средство избавления от ареста и возвращения к нежной супруге. Идея сия подстрекалась догадкой: что бы мог значить вопрос генерала Левашева о знакомстве с Барятинским? Не открыл ли он о принятии его в Общество? В таком случае увидят ясно, что он неискренен и что в нем нет чистосердечного признания, следовательно, не отпустят, продержат бог знает до которых пор, и что между тем станется с бедной женой!

В таких и тому подобных мыслях терялся Фаленберг, когда находившийся при дежурном генерале капитан Жуков, имевший надзор за арестованными, объявил ему за весьма хороший признак, что ему велено возвратить его вещи и человека. Здесь опять мелькнула надежда скорого освобождения, мысль об откровенности замолкла, и так протекло семь мучительных дней. Может быть, действительно, день-два еще, и он был бы свободен, был бы счастлив, летел бы к предмету всех мыслей и желаний. Но злая судьба, конечно, расположила иначе. К ним неожиданно явился Николай Раевский, один из упомянутых братьев. Он пришел повидаться с Канчияловым, у которого служил в полку. Поговорив с ним полчаса или более, он узнал от Канчиялова, что соузник его Фаленберг, и, обратившись к сему последнему, отрекомендовался как свойственник, ибо приходился двоюродным братом его жене, и предложил ему свои услуги. Фа-ленбергу приятно было такое нечаянное знакомство с родственником, которого до сих пор он знал только по слуху. Впрочем, он отказался от услуг, ожидая возвращения своего человека и вещей, где были и деньги, и сказал, что ему одно только нужно: возвратиться как можно скорее домой. Раевский, в порыве самодовольствия, свойственного человеку, который только что выпущен был сам из-под ареста, может быть, из уважения к отцу, герою Бородинского сражения 1812 г., дал совет показать откровенно все, что знает, и прибавил сии, гибельные для Фаленберга, слова: «Un pol-tron qui ne dira pas tout ce qn'il sait» [«Трус, кто не скажет всего, что знает»]. Вскоре после сего он распрощался и ушел.

Случалось ли вам видеть, когда птичка, нечаянно вылетевшая из клетки, сделав несколько кругов по комнате и уверившись в своей свободе, начинает порхать с одной клетки на другую и как бы дразнить других затворниц? Видели ли, как сии бедные начинают тогда биться в своих клетках, как просовывают головку в каждую щелку, как клюют носиком в стекло? Одним словом, как сильно выражают они оживленное желание свободы? Точно в таком раздражении остался Фаленберг по выходе Раевского. Желание ускорить свое освобождение овладело им совершенно. Образ милой супруги, лежащей на смертном одре, представился его воображению. Ему казалось, что он слышит укоризны в нарушении обещания, данного при отъезде, и клятвы, им произнесенной. Все чувства его взволновались, мысли затмились, и несчастный решился сам быть себе злодеем — быть своим обвинителем. В тот же вечер он написал письмо к генералу Левашеву и просил свидания с ним. По отправлении сего рокового письма он сделал себе вопрос: «Но что я скажу?» При расстроенном состоянии души следующее рассуждение представилось само собой: «Чтобы быть тотчас свободным, требуют чистосердечного признания, но как сделать, чтобы они убедились в этом чистосердечии? Без сомнения, чем важнее будет мое признание, тем более они увидят, что я совершенно откровенен!» На этом гибельном выводе остановились его мысли, и он решился показать на себя, будто бы по Обществу известно ему то, о чем в первый раз узнал из печатного объявления, доставленного ему доктором Шлегелем. Посягнув, таким образом, на собственную свою честь и безопасность, он успокоился и ожидал только, когда его позовут на сие нового рода самоубийство.

На другой же день, 2 февраля, его потребовали во дворец. Явясь к генералу Левашеву, Фаленберг объявил, что желает чистосердечно признаться. Генерал сел, указав Фаленбергу стул, за столом пред ним стоящий, чтобы сесть, и начал записывать его показания. Фаленберг открыл ему, что принадлежал к Тайному обществу и принят в оное Барятинским, который ему объявил, что цель Общества была распространять просвещение, усиливаться членами и, когда будет уже довольно сильно, просить у государя конституции.

— Ну, а если бы государь не согласился дать ее? — прервал генерал.

— Предполагали просить тогда, когда трудно было бы не уважать требования Общества.

— Но если бы государь и тогда не уважил?

— В таком случае, полагали нужным пожертвовать всем, имением, жизнью и даже жизнью государя.

[— В таком случае полагали необходимым лишить его жизни и даже истребить всю царскую фамилию].

Когда Фаленберг произнес сии несчастные слова, генерал изменился в лице, посмотрел на него, пожал плечами и записал слова его. Спросив потом, все ли, он дал ему подписать, сказал, что ему надобно показать это государю, позвал фельдъегеря, приказал ему остаться с ним и вышел.

Сильная внутренняя борьба истины с ложью, волновавшая несчастного Фаленберга во все время сего допроса, смущение, несвязность показаний, происходившие от неведения того, что силился он доказать ложно, — все эти ощущения, выражавшиеся и в лице, и в глазах допрашиваемого, не могли не быть замечены генералом и послужили, может быть, еще к большей улике Фаленберга, тогда когда совесть уже его терзала, упрекая в ложном показании.

Если бы генерал на это время вспомнил закон царя-преобразователя России, который, упредив веком своих современников, сказал: мало собственного признания, надобно, чтобы оно еще подтвердилось всеми обстоятельствами (см. в Воинском регламенте о собственном признании); если бы он только потрудился сделать несколько вопросов в пояснение подробностей, то увидел бы ясно, что невинный несчастливец, убитый горестью, без пощады лжет на себя, и спас бы жертву минутного ослепления. [Но можно ли у нас от военного генерала требовать познания законов, тем менее приложения их к оправданию невинности, тогда еще, как надобны были жертвы для мщения разгневанному повелителю!..]. Генерал скоро возвратился и объявил несчастному, вместо ожидаемого прощения и свободы, повеление отправить его в крепость и тут же поручил фельдъегерю с запиской к коменданту10.

Не дерзнем изображать состояние души Фаленберга в ту минуту, когда его перевезли через Неву и ввезли в крепость. [В ворота, над которыми, казалось ему, видел он Дантову надпись: «Lasciate ogni speranza voi ch'entrate (Оставь надежду, всяк, сюда входящий]. Скажем одно, что комендант, принимая его, посмотрел на него с холодностью, как человек, привыкший ежедневно видеть новые жертвы, и сказал отрывисто: «Я получил повеление содержать вас в крепости, и содержать хорошо», — откланялся, предоставя арестанта плац-майору, который отвел его в назначенный номер в казематах.

десь арестанта заставили раздеться, обыскали платье, ощупали под мышками, нарядили в затрапезный халат и, после сей уничижительной и несносной операции, оставили горести и отчаянию. По выходе плац-майора с ассистентом своим, унтер-офицером, слух невинного несчастливца в первый раз ознакомился с ужасным, потрясающим душу звуком тяжелых тюремных запоров и замков, после коего все замолкло, как бы нарочно, чтобы впечатление, произведенное сим звуком, сделать разительнее.

Представьте себе человека благородного, благовоспитанного, служившего в одной из уважительнейших частей войск и служившего с честью, человека, который во всю службу свою не давал начальству повода даже и к малейшему замечанию и который в свое время не снес бы взгляда оскорбительного, теперь по неизвестному извету судьбы лишенного свободы, дошедшего до ложного самообвинения и [по одному произволу неограниченной власти] ввергнутого в мрачные своды смрадной тюрьмы. Будете ли спрашивать, что он должен был чувствовать? И чье перо может удовлетворить вашему любопытству, не исказя истины? Мрачна, как отягченная горестью душа узника, была тюрьма, в которой он оставлен был самому себе. Комната, четыре шага в квадрате, помещая лазаретную кровать, столик и стул, немного оставляла места для движения. Небольшое окно, замазанное снаружи мелом, пропускало в амбразуру толстой каменной стены какой-то сумрачный полусвет. Железная труба от железной же печки из коридора, проведенная через всю комнату и висевшая над самой головой, раскаливаясь во время топки, сообщала с каким-то треском несносную теплоту верхней половине комнаты, тогда как в нижней ноги зябли от холода. Сидеть неподвижно, снедаемому грустью, было нестерпимо, а ходить можно было, только описывая небольшой круг. Измученный этим кругообразным движением, со стесненным сердцем приблизился он к одру страданий и со слезами бросился на него [Описание камеры у Шимана отсутствует.]. Бремя зол придавило его.

Удрученному душевными потрясениями, наконец, предстал небесный благодетель несчастных — сон. После некоторого успокоения необыкновенный шорох разбудил его. Встревоженный, он слышит скрип сапог. Некто, казалось, подходил к его дверям. Ему представилось потом, что он явственно слышал слова, произнесенные протяжным голосом: «Первая ночь жизни». На другой день, в то же время (около 12 часов ночи) послышался тот же скрип сапог, и тот же голос повторил: «Вторая ночь жизни». На третью ночь он услышал: «Третья ночь жизни». В четвертый день к вечеру, когда, мучимый неизвестностью, он терялся в своих догадках и соображениях, дверь темницы растворилась, и к нему вошел видный, рослый, лепообразный священник с наперсным золотым крестом и с орденом на груди. Двери затворились за ним, и он, подходя к узнику, обратил к нему слова. «Сын мой,— сказал он,— спаситель наш Иисус Христос посещал темницы, и я, служитель веры, пришел утешить скорбящего в заточении, подать спасительный совет погибающему. Юный монарх наш с прискорбием взирает на столь многие жертвы и не ищет обвинения. Он только хочет, чтобы чистосердечным раскаянием вы дали ему случай к милосердию и облегчению вашей участи». Изумленный Фаленберг несколько раз порывался прервать речь священника, но он продолжал тем же ровным, сострадательным тоном, подкрепляя слова свои покорною слезою. Всякому другому нетрудно было бы отгадать, что он говорил очень хорошо затверженное и что это язык не сердца, чувствительного к несчастьям ближнего, но должностного увещателя. Фаленберг, однако ж, был тронут до глубины души и отвечал коротко, что слишком уже был искренен и, может быть, более, нежели сколько было должно. Тогда священник, уверяя, что может в таком случае надеяться на милосердие монарха и быть спокоен, вышел. В ту же ночь знакомый уже голос повторил: «Четвертая и последняя ночь жизни». Услышав слова сии и сообразив с посещением священника, несчастный узник заключил, что завтра будет расстрелян. Душа его возвысилась, и он готовился бестрепетно встретить смерть, которую встречал он неустрашимо в 35 сражениях французской кампании и которая в эту минуту была бы для него приятнее, нежели мучительное состояние неизвестности. На другой день он был еще в сих мыслях, как пришли ему сказать, что его требуют в комитет. Принесли его платье и велели одеться. «А! Наконец смерть!» — сказал он сам себе и предался вполне судьбе своей. Вскоре плац-майор пришел за ним, завесил ему лицо платком и, ведя за руку, вывел на двор, посадил в сани и повез. Переезд был не далек. Сани остановились, и плац-майор взвел его по крыльцу и в комнаты. Когда позволили ему снять платок, он увидел себя в углу за ширмами, в довольно пространной зале. Тут велели ему дожидаться. Мучительно было сие ожидание. Наконец, ему сказали: пожалуйте! Ему накинули опять на глаза платок, провели через несколько комнат, и когда остановили, он услышал повелительный голос: «Снимите платок». Он снял и увидел среди комнаты присутственный стол, покрытый красным сукном с разложенными на нем бумагами, обстановленный креслами, а далее небольшой столик, за которым сидел один только генерал-адъютант Чернышев.

Избоченясь в креслах, закинув голову назад, имея перед собой кипу бумаг, с грозным видом генерал Чернышев сказал: — Милостивый государь! Вы, в первом своем показании генералу Левашеву, отреклись от принадлежания к Тайному обществу, а потом ему же показали, что знали о злоумышлении на цареубийство. Этого недостаточно. По вашим летам и в вашем звании, Общество, конечно, имело к вам доверие. Вы должны показать всю истину, открыть всех членов Общества и объявить во всей подробности все, что вы знаете. Комитету известно уже все, он желает дать вам способ заслужить облегчение участи вашей искренним и чистосердечным признанием.

Фаленберг отвечал, что он не знает ничего более того, что уже показал.

— Как, милостивый государь! — сказал генерал Чернышев, возвыся голос,— вы упорствуете и хотите уверить, что ничего не знаете. Я вам представлю двадцать свидетелей,которые убедят вас, и тогда уже не надейтесь на милость, вам не будет пощады. Фаленберг горько улыбнулся, и один взор был его ответом. Но этот взор укорял генерала Чернышева в несправедливости его слов. — Как, милостивый государь! Вы еще смеетесь? Здесь не место смеяться! — вскричал он с жаром.

— Я не смеюсь,— сказал Фаленберг,— но не мог не улыбнуться тому, что ваше превосходительство стращает меня двадцатью свидетелями, тогда когда, кроме Барятинского, с которым одним только я глаз на глаз об Обществе говорил, никто против меня свидетельствовать не может.

— Хорошо, сударь,— прервал Чернышев смягченным голосом,— мы увидим! Завтра доставятся вам вопросные пункты, извольте отвечать на них. Теперь идите.

Он позвонил. Вошел аудитор, накинули опять платок, вывели в зал, сдали плац-майору, а сей тем же порядком отвез в каземат. Увидев, что ложное обвинение самого себя послужило не к освобождению, а к промедлению только дела, и что сама ожидаемая смерть, которая окончила бы все мучения, не так еще близка, Фаленберг в тот же вечер потребовал бумаги и написал письмо к генералу Левашеву, в котором уверял его, что о намерении покушения на жизнь государя никогда от Барятинского не слыхал и до открытия Общества о том не знал, но показал на себя ложно, думая тем скорее освободиться, заслужа доказательством искренности прощение. Фаленберг чувствовал необходимость объяснить, откуда он знает, что Общество имело это намерение. Но простое соображение, что доктор Шлегель, принесший к нему объявление об открытии Общества, может в таком случае показаться подозрительным, что его арестуют, увезут в Петербург, и больная жена останется без врача, его удержало. При письме к генералу Левашеву он написал другое, к своей жене, в котором открывал уже ей все с ним случившееся и прощался с ней. Письмо к генералу Левашеву не произвело никакого действия, а писанное к жене было ему возвращено гораздо позже с замечанием, что не позволяется ничего писать, кроме, что жив и здоров, а где он, что с ним делается, это государственная тайна,— тайна столь ужасная для невинных.

На другой день, действительно, принесли Фаленбергу запросные пункты. Их было двенадцать [У Шимана указано, что пунктов более двадцати.], и на те, по чистой совести, не мог он дать другого ответа, исключая двух или трех, как «нет» и «не знаю». Он ожидал, что его потребуют еще к личному допросу или что скоро чем-нибудь да решат его судьбу, но дни, недели, месяцы проходили, никто его не спрашивал. Казалось, его забыли вовсе.

Душевные и умственные силы Фаленберга пришли в расстройство, им овладели подозрительность и опасение. В каждом человеческом образе он видел себе врага, предателя или злодея. В том отделении казематов, где он был заключен, царствовала совершенная тишина. Двое только из соседей его часто пели, свистали дуэт, и один из них иногда вслух читал Священное Писание. [Это были — как после объяснилось — молодые моряки, два брата Беляевы 11]. Убитый горестью, Фаленберг думал: «Поют! Свищут! Не может быть, чтобы это были такие же несчастные, как я. Верно, это шпионы! Но от меня нечего им узнавать и немного узнают; буду нем, как рыба». И действительно, я осудил себя на молчание, отказался от всякой пищи, три дня не полоскал даже рта, чтобы не пропустить капли в горящий от жажды желудок.[Описание попытки к голодовке у Шимана отсутствует] На четвертый присланный лекарь, ощупав пульс, осмотря язык, который, как и весь рот, свидетельствовал о сильном внутреннем жаре, объявил, что я нездоров и должен принять лекарство. «Имеете ли вы лекарства против душевной болезни? — спросил его Фаленберг,— а телесно, по несчастью, я здоров». Лекарь убеждал принять микстуру для подкрепления желудка, которая, однако, на другой день нераспечатанная возвращена им была фельдшеру, не имея в ней надобности, и пищу, которую просил плац-майор велеть приготовить получше. Наконец, лекарь, заметя из разговора и по письму Фаленберга, лежавшему на столе перед мнимобольным, о причине его скорби, воспользовался сим случаем, чтобы убедить его к принятию пищи и сохранению жизни для той, для которой он клялся существовать, и хитрый перекрест, имя его Гелькан, не мог избрать сильнейшего средства к убеждению его.

Услышав нечаянно, что плац-адъютант, приходивший ежедневно спрашивать о здоровье, прозывается Трусов, Фаленберг вспомнил роковые слова Раевского: «Un poltron qui ne dira pas tout ce qu'il sait», — и вывел заключение, что это недаром. Вероятно, хотят шиканировать, напоминая о трусости. На полученном из комитета пакете он заметил отметку карандашом: «Нев. 16», и тотчас заметил, что сделаны разряды, и он в числе невинных, хотя видел Неву в окошко, и немудрено было догадаться, что отметка значила — в Невской куртине № 16.

Так протекло время до мая. Терпение Фаленберга истощилось. Горесть, отчаяние, и особливо письма, получаемые им от страдающей жены, которыми упрекает она его в равнодушии к ее горестному положению, умоляя всем, что для него священно, ускорить приезд, если не желает свести ее в могилу, внушили ему мысль опять подтвердить, что он знал об умысле на цареубийство, и требовать очной ставки с Барятинским. Он думал ускорить этим решение своей участи и написал в комитет, но его не требовали. Он решил докучать через плац-майора и плац-адъютантов, прося их доложить, чтобы дали ему очную ставку. Прошло еще долгое время, и, наконец, удовлетворили его желание, потребовали в комитет. Здесь генерал Чернышев прочитал Фаленбергу его последнее показание, в коем он подтверждает о цареубийстве, и спросил, может ли он подтвердить свое показание в глазах Барятинского. Фаленберг побледнел и смутился, ибо он должен был поддерживать ложное показание и, что более еще, убеждать другого и вынудить на то его согласие. Положение Фаленберга было затруднительно и, не зная, на что решиться, он произнес робким голосом, что именно не помнит, говорил ли ему Барятинский об умысле на цареубийство. Но тут генерал Чернышев вывел его из сей нерешимости, сказав громким и суровым голосом:

— Как, милостивый государь, вы не помните! А вот ваше показание, вами подписанное,— указывая на бумагу, которую держал в руке,— еще вас спрашиваю, можете ли вы уличить Барятинского?

— Могу,— произнесенное с сокрушенным сердцем, был весь его ответ.

Его вывели в другую комнату, призвали Барятинского, который сильно защищал справедливость, говоря, что никогда он не сообщал Фаленбергу о намерениях Общества, а тем паче о цареубийстве. Генерал Чернышев, полагая, что Барятинский упорствует в признании истины, сказал:

— Неужели вы думаете, что Фаленберг показал ложно сам на себя? Этого быть не может. Вы упрямствуете, и он вас уличит в том. Эти подробности узнал Фаленберг от самого Барятинского после сентенции. [Разговор Чернышева с Фаленбергом и Барятинским у Шимана отсутствует]

Позвонили. Аудитор, бывший с Фаленбергом в другой комнате, ввел его в присутствие комитета, и тут заставили его уличать Барятинского. Можно легко представить удивление сего последнего, когда он услышал, что Фаленберг сам, на свою пагубу, начал убеждать его, чтобы подтвердить сделанное им показание, уверяя и с жаром, что действительно слышал от него о цареубийстве. Барятинский долго упорствовал, утверждал, что не говорил ему ничего подобного, и когда Фаленберг настаивал все-таки на своем, Барятинский, чтобы сбить Фаленберга, спросил:

— Ну, когда так, то где, когда и какими словами я вам говорил?

Фаленберг, заикаясь, назвал место и время, какие ему первые попались на ум, а слова повторил те же самые, которые в письменном показании его значились.

— Неправда! — вскрикнул Барятинский,— все выдумано. [Вопрос Барятинского, ответ Фаленберга и реплика Барятинского у Шимана отсутствуют.]

Но когда Фаленберг, с приметным огорчением, подойдя к нему, сказал: «Полно, Барятинский, нечего делать; надо признаться», — Барятинский взглянул на него с сожалением и досадой, пожал плечами и, обратясь к комитету, сказал:

— Может быть, вероятно, я забыл.

Для комитета было этого достаточно. Генерал Чернышев, велев подать Фаленбергу бумагу, сказал: «Подпишите», — и его отвели обратно в каземат.

После сего ратования, на собственную свою погибель, Фаленберг писал к Великому князю Михаилу Павловичу и просил о ходатайстве у государя во уважение своего чистосердечия. Писал потом к самому государю, описывал положение своей жены, упоминал о клятве, им данной, и испрашивал помилования, обещанного за искреннее признание 12.

В июне месяце 1826 г. позвали его еще раз в комитет и повели в дом коменданта, не наблюдая уже прежних обрядов. Когда отворили ему дверь в присутствие, он увидел за столом уже совсем новые лица. Ему показали его ответы и спросили только: «Вы ли это писали?» По утвердительном ответе дали подписать заготовленную подписку и отпустили. Фаленберг не понимал, что это все значит. И так прошел еще почти месяц мучительной неизвестности.

Наконец, 12-го числа июля, поутру, он еще раз услышал: «Пожалуйте в комитет». Когда привели его в комендантский дом, с изумлением увидел он, что туда собирали всех его товарищей, которые, после шестимесячного одиночного заключения, увидясь так нечаянно, радовались, обнимались, целовались, как бы избавясь от гибели. Тут в первый раз Фаленберг узнал, что не в комитет уже ведут их, но в Верховный уголовный суд для выслушания сентенции.

В числе так называемых государственных преступников четвертого разряда, Фаленберг введен был в присутствие. Он увидел множество первых государственных сановников, в полном параде, членов Государственного совета, сенаторов, военных генералов, между коими были те, с которыми он служил на поле чести 1812–1813–1814 гг., а теперь видел их своими судьями, министров и архиереев, и министра юстиции за особым пульпетом, со свитком в руках [как бы дирижера оркестра, готовящегося разыграть ораторию «Осуждение невинных»]. По данному сим последним знаку обер-секретарь громогласно начал читать сентенцию и в конце особенно внятным голосом произнес: лишить чинов и дворянства и сослать в каторжную работу на 15 лет, а потом на вечное поселение в Сибири. Засим тотчас прочтена конфирмация, в конце коей сказано было, что государь император, по милосердию своему, время каторжной работы сбавил на 12 лет. При выходе из присутствия увидели в передней комнате священника, доктора и фельдшера, но пособие их оказалось ненужным.

[Не отчаяние, не ослабление сил обнаружилось в осужденных, но возвышенность духа и еще другое чувство, даже неосторожно в некоторых, пред самими еще судьями, выразившееся. Совесть судей должна была растолковать им это чувство, история передаст его потомству].

На другой день, 13 июля, едва рассвело, всех вывели на экзекуцию, которую и исполнили в разных кареях, перед фронтом нескольких гвардейских полков. После сентенции всех переместили в другие отделения и номера. Фаленберга отвели в так называемый Алексеевский равелин.

[На другой день, 13 июля, с рассветом, всех вывели на экзекуцию и совершили ее украдкою от народа. И здесь осужденные показали то же присутствие духа, то же самоотвержение при виде виселицы, на коей должны были погибнуть пятеро из них. Лишенные имени, обесчещенные, оборванные, обруганные [Слово это не надобно принимать в литературном смысле; действительно, некоторые генералы, распоряжавшиеся экзекуцией, в порыве, конечно, благородного усердия своего к престолу, не стыдились оскорблять несчастных ругательством, тогда как видели их окруженными тройным рядом штыков, называя их подлецами и мерзавцами. Оставляется судить каждому, кому более приличествовали тогда эти наименования. (Примеч. Фаленберга в тексте Шимана.)], они шли назад, шутя и смеясь над безобразием новых своих костюмов. Удовольствие свидания и возможности передавать свои мысли и ощущения друг другу превышало всякое другое чувство. На будущее никто не успел еще обратить своего внимания. Еще накануне, тот час после сентенции, всех переместили в другие отделения и номера казематов. Фаленберга отвели в так называемый Алексеевский равелин, куда до того сажали единственно секретных, которых заживо погребают и о которых в России никто не смеет спрашивать].

Спустя несколько дней Фаленберг потребовал пастора, желая приобщиться Святых Тайн. К нему явился ученейший пастор Рейнбот, сочинитель прекрасного катехизиса лютеранского исповедания. Приняв из рук его Святые Дары, Фаленберг со всею откровенностью рассказал ему всю свою историю и объяснил причины, почему вынужден был ложно обвинить себя. Рейнбот слушал с приметным участием и удивлением и, наконец, не мог не воскликнуть:

— Неужели это правда?

— Помилуйте,— сказал Фаленберг,— я христианин, и как бы мала вера моя ни была, но я сейчас только принял тело моего спасителя. Могу ли я в эту минуту прибегать ко лжи?

— Das ist schreklich![Это ужасно!] — вскричал пастор,— не повредили ли вы вашим показанием Барятинскому?

— Не знаю, но не думаю,— отвечал Фаленберг. Пастор, пожав плечами, вскоре потом ушел. Служитель веры того, кто пострадал за грешный род человеческий, не осмелился и помыслить возвысить голос свой в защиту невинности! [До такой степени страх прогневить деспота подавляет всякое благородное чувство, претит исполнению самых священных обязанностей!]"

[ На этой фразе заканчиваются тексты записок Фаленберга, помещенные у Шимана в «Русской старине»].

Потеряв жену, она вышла за другого, он потерял все, что имел. Лишенный честного имени, он влачит горестную свою жизнь уже 15 лет в душевных страданиях и не в силах заглушить глас совести, взывающий к нему ежеминутно: самоубийца!

II

[Писано позднее. (Примеч. «Русского архива»)].

После объявления приговора, в числе уже всех осужденных, томили и его еще полгода, заключенного в Петропавловской крепости, на арестантском содержании. По высочайшему соизволению разрешено было арестантам свидание с родственниками, каждому два раза в неделю по одному часу в присутствии плац-адъютанта. К Фаленбергу приходил брат его жены Раевский, прапорщик Преображенского полка. Горестно было для обоих первое свидание, в котором Фаленберг рассказал своему шурину со всей откровенностью свое пагубное самообвинение, прося довести до сведения жены всю истину его процесса. От шурина же Фаленберг узнал, что после обнародования приговора осужденным дядя жены Фаленберга приезжал в Тульчин, откуда и привез больную к ее матери в Воронежскую губернию. Спустя месяц или более, Раевский пришел опять к Фаленбергу на свидание и сказал, что получил от матери письмо, в котором она просила сказать Фаленбергу, что по случаю тяжкой болезни его жены она, как мать, не решается открыть ей истину о положении мужа и что она спрашивает его, не лучше ли объявить больной, что муж ее после краткой болезни умер, и что, по ее мнению, это известие подействует менее на больную, нежели весть о постигшем его несчастье, которая неминуемо сведет ее в могилу. Сначала это неожиданное предложение изумило несчастного Фаленберга, но, обдумав, что он, осужденный на политическую смерть, в эту минуту готов бы был пожертвовать своей жизнью, чтобы спасти жизнь той, для которой принес в жертву всю будущность своего земного поприща, он согласился, чтобы объявили жене о смерти его.

Наконец, 27 января 1827 г. — замечательный для него день годовщины, в который, 15 лет тому назад, 27 января 1812 г., он в Петербурге же произведен был в офицеры, присягал на первый чин в дворцовой церкви и после присяги был представлен государю императору Александру Павловичу, тогда — полный надежд блестящей будущности, а спустя 15 лет, того же числа, ровно в полночь, обремененного нравственно, при чистоте своей совести, тяжким преступлением и физически тяжкими оковами, его повезли с тремя товарищами, из Петербурга, фельдъегерь с тремя жандармами в Сибирь. В Читинском остроге, куда свезены были постепенно все государственные преступники, его товарищи, в числе, кажется, 75 человек13, несчастный Фаленберг должен был, кроме упреков собственной совести, перенести все упреки князя Барятинского за взваленное на него ложное показание, которое, конечно, должно было усугубить его преступление и увеличить наказание. Барятинский не мог простить Фаленбергу до конца, и когда Фаленберг, по истечении срока работ, отправлялся на поселение, он не хотел с ним даже видеться и проститься14. Ко всем упрекам Барятинского присоединилось еще горестное известие, что жена его, после своего выздоровления, вышла замуж за другого. Это известие, как ни слаба была надежда видеться с нею когда-либо, увеличило его горесть. Он впал в уныние, но добрые товарищи, бравшие живое участие в его положении, поддержали его нравственные силы. Чтобы рассеять его задумчивость, комендант генерал-майор Лепарский позволил ему выходить, за конвоем, из острога для снятия на план Читы с окрестностями, что он и исполнил инструментально, планшетом, им самим сделанным15. В 1830 г. все были переведены из Читы в Петровский завод.

Срок каторжной работы, сокращенный в разные времена высочайшими манифестами, истекал для четвертой категории в 1833 г., и Фаленберг был отправлен на поселение16, сначала в Троицкий саловаренный завод, а потом переведен в село Шушу, одно из самых грустных по безнравственности селений Минусинского округа, где брошен один, без всяких материальных средств (впоследствии ему было назначено казенное вспоможение 200 р., а по приращении семейства 400 р. асc.) и под надзор пьяного волостного головы, с приказанием не удаляться от места жительства далее 30 верст и не более, как на три дня, с билетом от головы или сельского старшины.

Положение Фаленберга сделалось невыносимым. Тоска и уныние, чтобы не сказать отчаяние, овладели им совершенно. Совесть не давала ему покоя, упрекая его в самоубийстве. В таком безотрадном положении была душа несчастливца, когда, услыша его горячие молитвы, господь послал ему пастора-утешителя. После принятия Святых Тайн он стал спокойнее. Пастор, узнав о его положении, советовал с терпением переносить свое несчастье и возлагать всю надежду на того, который, пострадав за грехи всего рода человеческого, обещал спасение уповающим на него. Полагая судьбу своего земного поприща окончательно решенною, изгнанный из среды всего образованного мира жить в соседстве полудиких татар, посреди невежественных, но хитрых и пьяных мужиков, перемешанных с преступниками-поселенцами, он принужден был сосредоточиться в самом себе, жить отшельником. Единственным его утешением были немногие книги, привезенные им с собой из Петровского. Новых он не имел средств приобрести. Так протекало время в однообразном безнадежном одиночестве.

Мысль умереть на чужбине, между чужими, в глуши Сибири, была, конечно, не отрадна. Он решился сыскать себе подругу, которая не гнушалась бы имени государственного преступника, коим он оглашен был перед светом, согласилась бы разделить его бедность и по смерти закрыть глаза несчастного изгнанника. Бог помог ему найти такую подругу в скромной и благородной, по благородству своих чувств, девице, дочери отставного казачьего урядника. В 1840 г. он женился и с тех пор не имел ни одного случая раскаиваться в своем выборе. Спокойствие души возвратилось незаметно, и мало-помалу он забыл все тщеславие, все суеты мирские. Господь благословил этот второй брак детьми, но с приращением семейства увеличились потребности, а с ними хлопоты жизни. Казенного пособия, хотя увеличенного до 400 р. асе, было недостаточно для пропитания себя с семейством. Нужно было изыскать к сему и другие средства. Но как район его действий ограничивался только 30-верстным расстоянием, не имея достаточных познаний в агрономии, а положиться на честность наемных работников-поселенцев было сомнительно, то и принужден был завести при доме, собственными трудами, небольшую табачную плантацию. Работая с женой, а впоследствии и с детьми, как негр без устали, он мог удовлетворить ограниченные свои нужды.

Подраставшие дети присоединили к хлопотам о их пропитании новые заботы о их воспитании. Пока они были в малом еще возрасте, он мог сам им дать первоначальное образование. Но мысль, что, при ограниченных своих средствах, он не в состоянии поместить их в какое-либо учебное заведение, а главное будущность их, что после его смерти они должны остаться несчастными сиротами в такой безнравственной стране, чрезвычайно его беспокоила. Настал 1856 г., и все изменилось.

Это горестное событие изложено мною, по чистой совести, собственно для моих детей, как единственное наследство, которое злополучный их отец мог оставить им, чтобы разительным своим примером предостеречь их от гнусного порока лжи и показать им, как грешно перед богом, как опасно отступать от правды, как пагубна может быть первая ложь, влекущая за собой неминуемо другую, третью, и, наконец, может вовлечь и маловиновного под тяжкое наказание.

Ан. Предтеченский

Примечания

1Восстание декабристов, изд. Центрархива. Т. IV. С. 435.

2Особ. отд. Центр, ист. арх., ф. 1123, № 401, л. 47.

3Шильдер Н. К. Император Николай I. Т. I. С. 713, 735.

4Рус. старина. 1883. № 6. С. 574

5Отсюда они были перепечатаны П. Е. Щеголевым в виде приложения к «Запискам» барона А. Е. Розена, вышедшим под его редакцией в 1907 г.

6Обо всем этом Розен рассказывает в письме к Семевскому, приложенном к запискам Фаленберга (Рус. старина. 1883. № 6. С. 573–574).

7См.: Записки братьев Бестужевых. Пг., 1917. С. 147.

8Граф И. О. Витт, начальник южных военных поселений, делал попытки, с ведома Александра I, вступить в число членов Южного общества с провокационной целью. Для этого он вел переговоры через Бошняка с В. Л. Давыдовым. Давыдов вначале соглашался принять Витта, но потом, получив через Барятинского сведения о подозрительных замыслах Витта, переговоры прекратил, и Витт остался непринятым.

9Первое известие о событиях 14 декабря появилось в «Русском инвалиде», № 300, от 19 декабря 1825 г. Это сообщение передавало, в надлежащей интерпретации, события дня. Но в нем еще не заключалось никаких догадок об их источнике и не были названы имена участников.

10Фаленберг был переведен в Петропавловскую крепость 31 января 1826 г. со следующей запиской Николая I: «Присылаемого п. Фаленберга посадить по усмотрению и содержать хорошо»

11Братья А. П. и П. П. Беляевы действительно сохраняли в крепости бодрое настроение. Первое время заключения они оба провели в одной камере с В. А. Дивовым и М. А. Бодиско. «Будь тут заключен кто-нибудь один, то эта обстановка должна бы была потрясти непривычного. Но нас было четверо молодых 20-летних юношей, приятно убедившихся, что все члены их, после свидания с Сукиным, оказались целы... Во все время нашего заключения вместе мы были беззаботно веселы»,— свидетельствовал А. Беляев в своих «Воспоминаниях» (СПб., 1882).

12Письма Фаленберга к Николаю I и В. кн. Михаилу Павловичу в следственном деле не сохранились.

13В Читинский острог было отправлено 77 декабристов

14Это утверждение Фаленберга явно неправдоподобно. Барятинский принимал такое деятельное участие в делах Южного общества, что разговор его с Фаленбергом о цареубийстве и даже клятва, данная ему Фаленбергом, не могли усугубить вины Барятинского и тем увеличить его наказание.

15В этой работе принимал участие и ряд других читинских узников. М. А. Бестужев вспоминал, что таким образом многие декабристы получили возможность выходить из острога. П. И. Фаленберг был, несомненно, талантливым художником-любителем. В Пушкинском Доме хранится акварель, работы его и Н. П. Репина, изображающая общий вид Читы (воспроизведена в статье И. Троцкого. О декабристах-художниках // Сов. искусство. 1925. № 9. С. 20).

16П. И. Фаленберг был освобожден от каторжной работы указом 8 ноября 1832 г. «Часа два тому назад брат твой простился с четырьмя своими товарищами, которые уехали на поселение, — писала М. К. Юшневская своему шурину. — Каждый раз прощания сии бывают очень трогательными. Родные братья не могут расставаться с большею нежностью, так несчастье и одинаковость положения сближают. Представь себе, что все в слезах и все огорчены душевно» (Письма декабриста А. П. Юшневского и его жены из Сибири / под ред. П. В. Голубовского. Киев, 1908. С. 67). По пути к месту поселения Фаленберг задержался в Иркутске. «Муханов и Фаленберг, бывшие в первой партии,— доносил Р. М. Медокс,— на другой день приезда просили городничего о позволении видеть доктора Крузе, разжалованного из майоров Раевского и меня, в чем они и были удовлетворены. Фаленберг тотчас отдал мне небольшую записочку Юшневской» (Штрайх С. Я. Роман Медокс. С. 121)