I
Дом бабушки Софьи Никитичны Бибиковой был настоящим музеем, и особая прелесть этого музея была в том, что у него была душа, что все эти картины и миниатюры, старинная тяжелая мебель и огромные книжные шкапы, мраморный бюст прадедов в большой двусветной зале, все это жило, все было полно воспоминаний. Каждая вещь имела свою историю и сохраняла в себе тепло семейной обстановки, печать привычек, вкусов, мыслей своих обладателей. Это все были живые свидетели прошлого, блестящего и трагического, прошлого в шитых мундирах и арестантской шинели, свидетели, связывавшие его с настоящим и неразрывно с самой бабушкой.
Как-то пришлось мне встретиться с известным московским коллекционером П. И. Щукиным, которому удалось приобрести в числе нескольких ценных миниатюр работы Вермеля портреты прадеда и самой бабушки Софьи Никитишны. Не могу передать, как мне стало неприятно, просто оскорбительно и больно за эти миниатюры. Мой собеседник был милый, образованный человек, бесспорный ценитель и знаток искусства, но, представив себе эти миниатюры вставленными в особые витрины и вспомнив, как они висели в бабушкином кабинете среди других сувениров, мне стало жаль их, как было бы жаль самое бабушку, если бы ей пришлось попасть в богадельню.
Щукин сохранил миниатюры для публики и искусства, но он вынул из них душу. С каким умилением и любовью ни был бы составлен музей, это всегда кладбище. Но бабушкин музей жил, и главной артерией его жизни была сама Софья Никитична. Бабушка была москвичка и любила Москву, ту Москву, в которой она прожила всю свою жизнь, с которой ее связывала многочисленная родня, ту старую, милую, всегда намного фрондировавшую Москву, Москву старого английского клуба, барских особняков и старого дворянства, ревниво берегшего родовые и семейные связи и предания, свысока и насмешливо говорившего о чиновном и придворном Петрограде, Москву, сосредоточенную в невозможных кривых переулках и теперь навсегда исчезнувшую. Когда мой отец вспоминал старый дом, вернее, усадьбу на Малой Дмитриевке, он говорил: «Сад у нас был с оранжереей и огородом, напротив Лодыженские жили, а у Сушковых дом на углу был».
Бабушка была дочерью декабриста Никиты Михайловича Муравьева, родилась в Сибири, на Петровском заводе и до тринадцати лет, т. е. до самой смерти отца, прожила с ним в ссылке. Изображая декабристов, как каких-то веселых, взбалмошных молодых офицеров, по крайней молодости своей увлекшихся красивой и модной идеей и радостно и шумно играющих в страшных заговорщиков, г. Мережковский описывает и Никиту Михайловича Муравьева как ученого чиновника, с любовью пишущего свой проект конституции, лишенного увлечения и веры, идущего на такое дело, как вооруженное восстание, только потому, что так выходит по его книгам, но «аvant de se meler d'ecrire l'histoire, il faut apprendre a lire la verite»[прежде чем впутываться в написание истории, сначала надо научиться читать правду], сказал Тьер.
Никита Муравьев, фактический глава, вдохновитель и основатель сначала «Cоюза истинных и верных сынов отечества», а позже «Северного союза», автор первой «конституции Российского государства», был, правда, человеком очень образованным, любившим и увлекавшимся наукой, но книга не была для него сухой материей: она была его жизнью, из нее он почерпнул тот идеал, которым жил, которому не боялся служить на деле, а не на одних словах, которого не потерял за девятнадцать лет каторги и ссылки и за который там же в ссылке и умер. Не увлекающееся воображение, восторженность и горячие речи привлекли Никиту Михайловича в кружок блестящей светской, по большей части богатой молодежи, которую давил окружавший мрак, не смогшей равнодушно пройти мимо стольких страданий и положившей душу свою за други своя. Но, с другой стороны, и не холодные выкладки, и не логические рассуждения привели его в «Северный союз», это был естественный результат и семейной обстановки, и разговоров людей, среди которых он вырос. Он не мог иначе думать, не мог иначе говорить, и как честный и благородный человек не мог [не] бороться за то, что считал своим долгом и единой правдой. Никита Михайлович родился и вырос в семье, где Карамзин, Жуковский, И. П. Тургенев были лучшим друзьями и постоянными посетителями. Не мог не оказать большого влияния на него и отец его, Михаил Никитич Муравьев, ученый, страстный библиофил, поэт и царедворец, впоследствии государственный деятель, он был призван императрицей Екатериной состоять кавалером, как тогда говорили, при великих князьях Александре и Константине Павловичах, т. е. читал им «Наставления в российском языке, в нравственности и словесности». Для своих воспитанников он написал «Краткое начертание российской истории», являющееся первой книгой в этом направлении, про которую современная критика писала, это она «написана пером ученого, политика и философа». Перу Михаила Никитича принадлежат многие труды по отечественной истории и географии; что же касается его философии, то это была философия Руссо, перед которой он преклонялся, которой увлекался, воспевая ее и в прозе и в стихах, изданных Жуковским уже после его смерти. Еще императрицей Екатериной он был пожалован сенатором, что в то время имело не только почетное, но и государственное значение. Правда, эта философия Руссо, заставившая почтенного сенатора отпустить на волю своих крепостных, не помешала ему быть государственным деятелем, товарищем министра народного просвещения, веселым и милым светским человеком; но та же философия, пересаженная в душу сына, привела последнего к каторге и ссылке. Различные поколения воспринимали ее различно. Михаил Никитич за свои труды по русской истории и географии был избран членом императорской академии наук и разных других ученых обществ и назначен попечителем московского университета. Профессора относились к деду с уважением и большой любовью, что видно из предисловия к посмертному изданию его сочинений. Михаил Никитич, женившись на Екатерине Федоровне Колокольцовой, наследнице огромных имений в разных губерниях и миллионного состояния, всецело отдался своей любви к книгам и искусству. Он ж всегда очень любил живопись и постоянно посещал студии художников, но после женитьбы он помогал им и материально, что делал в широких размерах. Собранную им великолепную и обширную библиотеку он после смерти своей завещал московскому университету.
С женой Михаил Никитич жил любовно и дружно; их большой дом да Караванной улице был всегда открыт для друзей и родственников, которые по тогдашнему обычаю, приезжая из провинции, иногда целыми семьями подолгу жили у гостеприимной и бесконечно доброй Екатерины Федоровны. По воскресеньям у них бывали семейные обеды, и случалось, что за стол садилось человек семьдесят. Тут были и военные генералы, и сенаторы, и безусая молодежь, блестящие кавалергарды и скромные провинциалы, и все это были родственники, близкие и дальние. Был тут и старик Николай Муравьев, заслуженный генерал, основатель школы колонновожатых, т. е. нынешней академии генерального штаба. Государь недолюбливал его за то, что он у себя в имении устроил не только школу грамотности для своих крепостных, но обучал их ремеслам и всячески старался облегчить жизнь. Был тут и сын его, Николай Николаевич, получивший наименование Карского, впоследствии наместник Кавказа, который восемнадцати лет читал уже блестящие лекции в школе колонновожатых. Так как семья Николая Муравьева была очень небогата, то он сам занимался и подготовлял в учебные заведения своих братьев: Андрея, довольно известного путешественника по святым местам и духовного писателя, и Михаила; получившего потом титул графа.
Про старика Муравьева рассказывали следующий бывший с ним случай. Учился он в Дерптском университете. Среди студентов был один, служивший мишенью и предметом всевозможный насмешек и проделок со стороны товарищей. Однажды Муравьев особенно жестоко и оскорбительно подшутил над ним, и обиженный поклялся, что никогда этого не забудет и жестоко отомстит. И вот много лет спустя, во время одного похода, когда Муравьев, уже начальником штаба нашей армии, сидел как-то ночью у себя в палатке и писал диспозиции, пола палатки распахнулась и вошел студент Дерптского университета, одетый в форменную тогда студенческую венгерку. Муравьев тотчас же узнал своего когда-то столь жестоко оскорбленного им товарища. Думая, что тот пришел просить у него защиты и покровительства, он заговорил с ним, удивляясь только, что после стольких лет он нисколько не изменился, оставаясь все таким же молодым. Но вместо мирной беседы посетитель напомнил Муравьеву его жестокую обиду и свою клятву и сказал, что пришел объявить ему, что жена его, которую он так любил, в эту самую минуту умирает в жестоких мучениях. Взбешенный и отчасти испуганный, Муравьев выстрелил в непрошеного посетителя. На шум сбежались люди. Палатка была прострелена, но ни студента, ни даже следов его никак и нигде не могли найти. Как мог он, никем не замеченный, пробраться в середину лагеря, в палатку Муравьева и затем так же не замеченным скрыться - неизвестно. Сам Муравьев всегда твердо верил, что это был вещий призрак, тем более, что жестокое предсказание исполнилось. Жена его действительно скончалась в отсутствие мужа в страшных мучениях: ее по ошибке похоронили живою.
II
Особенно частым гостем бывал в доме Муравьевых Иван Матвеич Муравьев-Апостол, большой друг Михаила Никитича. Блестящий собеседник, умный, образованный, говоривший на нескольких языках, любивший и понимавший музыку, Иван Матвеич был в то же время большим эгоистом и большим гастрономом. В качестве русского посла в Испании он долго жил за границей, и дети его воспитывались в Париже, где двое старших сыновей, Сергей и Матвей, учились сначала в лицее S.-Louis , а потом в политехникуме. Прожив, вернее проев, все свое состояние, Иван Матвеич поселился в остававшемся у жены его небольшом имении в 600 душ в Малороссии, куда взял с собой своего метрдотеля-испанца, которого всюду возил с собой и с которым никогда не расставался.
Сергей и Матвей Ивановичи Муравьевы-Апостолы, вернувшись из-за границы, поступили в лейб-гвардии Семеновскй полк. Отец их после смерти первой жены вторично женился на Грушецкой и был не только равнодушен, но прямо-таки не любил детей своих от первого брака и был часто к ним несправедлив. Но старший брат, Сергей, благодаря своему уму и прекрасному сердцу имевший влияние не только на братьев и сестер своих, но и на отца, улаживал всегда раздоры в семье, где его все обожали и называли «notre genie bienfaisant» [наш благодетельный гений]. Старшая дочь Ивана Матвеича была за графом Ожаровским, вторая, Екатерина Ивановна, очень красивая собой, была сделана фрейлиной, принята при дворе и потом вышла замуж за Иллариона Михайловича Бибикова; старший сын их, Михаил, впоследствии женился на дочери Никиты Михайловича Муравьева, бабушке Софье Никитишне.
Оба брата, Сергей ж Матвей, делали поход четырнадцатого года вместе с Семеновским полком. Им приходилось очень плохо, потому что отец не посылал им ни гроша. Особенно трудно приходилось Матвею Ивановичу, который не был еще офицером, а только подпрапорщиком и не получал жалованья. Под Кульмом он был тяжело ранен и оставлен на излечение в доме богатого бюргера, который очень заботливо ухаживал за ним и за другим раненым офицером-казаком. Этот казак был настоящим первобытным сыном донецких степей. Он удивлял хозяев своими сапогами, в каблуках которых приделана была особая механика, наигрывавшая мелодию, когда он ходил. После обеда он благодарил хозяина, целуя его в обе щеки, и сконфуженную хозяйку прямо в декольте, которое тогда все носили. Вступив в Париж вместе с русскими войсками, Матвей Иванович пошел навестить своего бывшего профессора из политехникума, который встретил его очень радушно, но все не мог прийти в себя от изумления, что русские варвары никого не режут и не грабят. Он показывал ему при этом ружье и пистолеты, приготовленные им для своей защиты. Матвей Иванович боготворил брата, гордился им и бывало сердился, когда Сергей, не любивший показывать свой блестящий ум, держался в обществе в стороне и молчал. Сергей Иванович имел на брата огромное влияние и он же увлек его в тайное общество, в чем сам сознается ж просит прощенья у отца и брата в своем предсмертном письме. В этом случае Мережковский тоже несколько ошибся, когда в своей книге «Александр I» писал как раз обратное.
Матвей Иванович вышел из Семеновского полка еще до истории 1820 года, за которую Сергей Иванович был переведен в Бобруйск. Он был адъютантом князя Репнина в Киеве, когда на одном обеде в то время, как стали жить здоровье государя, отказался присоединиться к тосту и, не притрагиваясь, вылил на пол содержимое своего бокала. Историю удалось замять, но Матвею Ивановичу пришлось выйти в отставку. В сражении под Белой Церковью он участвовал уже в штатском платье и вместе с братом Сергеем Ивановичем был схвачен с оружием в руках, за что жестоко ж поплатился. Младший брат Ипполит, узнав о неудачном конце сражения и о том, что старший брат Сергей тяжело ранен, тут же выстрелом покончил с собой. Старик Муравьев-Апостол потерял сразу всех трех сыновей и ему самому было приказано выехать за границу. Матвей Иванович был отвезен в форт “Славу”, откуда потом с фельдъегерем его повезли в Петропавловскую крепость на допрос. Везли на простой ямщицкой тройке. Подъезжая к Петербургу, подвязали колокольчик, затянули кузов кибитки простой рогожей и в таком виде повезли по Невскому проспекту в крепость. Перед этим фельдъегерь умолял Матвея Ивановича не губить его ж не выглядывать из-за рогожи, пока поедут через город, что тот исполнил, как это ни было трудно. Долго пришлось ему сидеть в одиночной сырой камере Алексеевского равелина, а потом несколько лет в Свеаборге. Свиданья разрешалась с трудом, да и родных никого у него в то время в Петрограде не было, кроме сестры Екатерины Ивановны Бибиковой, которой к нему не допустили. На прогулку водили очень редко, да и то в сопровождении вооруженного конвоя и с завязанными глазами. Всегда на одном и том же месте какая-то таинственная, незримая личность накидывала заключенному мешок на голову, который снимался лишь по приходе на место. На обратном пути повторялась та же история. Как ни старался Матвей Иванович увидеть, кто проделывал эту процедуру, но она происходила так быстро, что ему не удавалось. В садике Алексеевского равелина сторож показывал ему могилу так трагически погибшей княжны Таракановой. Чтобы иметь хоть какое-нибудь движение, заключенный выпросил себе щетку и кусок воску и каждый день усердно натирал пол своей камеры, доведя его до такого совершенства, что он стал гладок, как зеркало, и входившие к нему тюремщики и комендант скользили и падали, что доставляло ему много радости. Из крепости Матвея Ивановича повезли не в острог к товарищам, а в далекую Якутскую область, где поселили в юрте, в которой он жил совершенно одиноко около трех лет. Лишь раз в месяц казак привозил ему мясо и хлеб. Впрочем, его однажды навестила ученая экспедиция, отыскивавшая магнитный полюс. Впоследствии на поселении он женился на дочери местного мелкого, бедного чиновника. Не имея детей, он удочерил двух девочек-сироток; одна из них потом уже под конец его жизни настолько завладела им, что он без нее не смел ступить и шагу, а она обирала его. Так как Матвей Иванович был последним в роде, то фамилия его перешла, благодаря проискам его воспитанницы, к младшей линии его внучатных племянников. Хотя манифестом государя Александра Второго и было разрешено ему вернуться и жить в Европейской России, но въезд в столицы был запрещен, так что дедушка Михаил Илларионович Бибиков, его родной племянник, брал его на поруки и ездил просить за него московского генерал-губернатора Закревского каждый раз, что ему надо было по делам приезжать в Москву. В свои приезды он всегда останавливался у своего племянника, дедушки Михаила Илларионовича, ж у бабушки Софьи Никитишны. Когда же наконец получил право жительства в столице, то окончательно поселился у них. Стальной организм и стальные нервы Матвея Ивановича выдержали все нравственные потрясенья, голодовку, годы полного одиночества в сибирской тайге, и до глубокой старости он был очень бодр, много ходил и обладал завидным аппетитом. Говорили про него, что к старости он сделался большим эгоистом, но я думаю, что слишком много было у него тяжелого и страшного в прошлом, о котором он не любил вспоминать. Говорил он с удовольствием о походах двенадцатого и четырнадцатого годов, о своей жизни в Париже, когда он учился в колледже S. - Lous. Отлично помнил коронацию Наполеона и рассказывал о сказочной роскоши ж блеске мундиров и карет коронационного шествия, на которое он смотрел, вскарабкавшись на фонарный столб. О деятельности тайного общества, о восстании и жизни в Сибири он говорил очень неохотно. Но впечатления детства и молодости, самые для него радостные, он сохранил в памяти лучше всех. Когда, уже разбитый параличом, в полубезжизненной сонливости, он бывало дремал в своих вольтеровских креслах и его спрашивали: «Матвей Иванович, спустить шторы, вам солнце мешает?» — старик вздрагивал, открывал глаза и бормотал: «Главнокомандующий не приказал». На коронацию императора Александра II его принесли уже совсем больного в кресле, и, когда государь подошел к нему со словами ласки и участия, старик растрогался, заплакал и опустился перед царем на колени. Бабушка и многие в семье осуждали его за эту слабость, но где разбитому, больному старику было думать о силе характера. Умер он в 1884 году на девяносто третьем году жизни.
III
В 1807 году скончался Михаил Никитич Муравьев. Жена его Екатерина Федоровна бросила светскую жизнь и большую часть времени стала проводить на своей даче на Каменном острову. Дача эта еще недавно принадлежала купцу Утину. Здесь навещали ее друзья и между прочим довольно часто бывший воспитанник ее мужа, государь Александр Павлович. Тут она, продолжая дело мужа, занялась тщательно образованием и воспитанием своих двух сыновей, Никиты и Александра, которых безгранично обожала и ни за что не соглашалась отпустить на военную службу. Никита Михайлович, кроме иностранных, в совершенстве владел латинским и древнегреческим языком, читая классиков в подлиннике совершенно свободно. Он увлекался историей, философией и математикой. Еще во время Отечественной войны он убежал потихоньку из дома и отправился в Москву, чтобы вступить в ряды ее защитников. Но этот побег едва не кончился для него весьма печально. Бродя пешком в окрестностях Москвы, он был схвачен и обыскан казачьим разъездом. На нем нашли географическую карту и путевые записки на французском языке. Этого было вполне достаточно, чтобы принять его за шпиона, и с ним собирались уже покончить, когда проезжавший мимо профессор московского университета, часто бывавший в доме его отца, узнал его и спас. Но уже поход 1814 года Никита Михайлович, которому было в то время всего семнадцать лет, делал колонновожатым офицером и из Парижа обратно шел с гвардейским корпусом. Об этом походе он составил записку с чертежами и планом, представляющую интерес в военном отношении и хранящуюся в настоящее время у моего отца. После вступления русских войск в Париж молодежь, чтобы вознаградить себя за трудности длинного похода, бросилась веселиться и кутить. Но Никита Михайлович, наняв себе тихую комнату, читал и занимался целыми днями, ходил слушать лекции в парижский университет и все свои деньги тратил на покупку книг. Вернувшись в Россию, он еще совсем молодым человеком женился по любви на молоденькой красавице графине Александре Григорьевне Чернышевой.
Четырнадцатое декабря жестоким ударом поразило семью Муравьевых. Семь членов ее было арестовано: Никита Михайлович и младший брат его Александр, корнет Кавалергардского полка, Сергей, Матвей и Ипполит Сергеевичи Муравьевы-Апостолы, Артамон Захарович Муравьев и Александр Николаевич Муравьев. Началось следствие. Ипполит Иванович застрелился еще под Белой Церковью, Сергей Иванович был повешен, Никита Михайлович приговорен к повешению, но в последнюю минуту помилован и сослан на каторжные работы, где и умер, Артамон Захарович тоже скончался в Сибири, там же умер Александр Михайлович. Из ссылки вернулись только Матвей Иванович да Александр Николаевич. Несчастная Екатерина Федоровна Муравьева сразу потеряла обоих сыновей. Она чуть с ума не сошла от горя ж целые дни и ночи молилась. От долгого стояния на коленях у нее на них образовались мозоли, так что она не могла ходить и совершенно ослепла от слез. Прабабка Александра Григорьевна Муравьева, рожденная Чернышева, потеряла не только мужа, которого обожала, но и единственного любимого брата своего графа Захара Григорьевича Чернышева, участвовавшего также в восстании и сосланного в Сибирь. Александра Григорьевна решила ехать за мужем, хотя сердце ее разрывалось при мысли о разлуке с детьми, которых было трое, и младшему всего несколько месяцев. Но, оставив их на попечении свекрови, она отправилась за мужем. Волконская, Трубецкая и Муравьева первые отправились за мужьями в ссылку. Насколько к декабристам все, даже начальство, начиная с фельдъегерей и кончая губернатором, относились сочувственно, настолько все ужасались, ставили всевозможные препятствия женам их в их безумном, как все находили, предприятии. Волконская и Трубецкая вдвоем приехали на Нерчинские рудники, Александра Григорьевна одна и первая добралась в Читинский острог. Ей первой пришлось вынести на себе всю тяжесть и невзгоды не только материальные, но и происходившие как от не определившегося положения самих ссыльных, так и от не выясненного отношения к ним начальства. Во-первых, надо помнить, что в то время Чита не была даже городом. Это было небольшое, заброшенное селение, насчитывавшее едва триста душ жителей, темных и бедных, едва добывавших скудным хлебопашеством себе хлеб насущный. Для прибывших ссыльных декабристов было построено три каземата. Их трудами засыпались ямы, рылись канавы и проводились дороги и мосты. Жены же их, стараясь устроиться получше, отстраивали и покупали дома, так что под конец пребывания декабристов Чита приняла мало-помалу чистенький и приглядный вид, а главная улица стала носить название Дамской. Александра Григорьевна первая купила дом и приспособила его к жизни. Многие декабристы были заброшены богатыми и знатными родственниками своими, старавшимися позабыть компрометирующее и опасное родство, и потому они терпели большую нужду, особенно в первое время. Не так было с Никитой и Александром Муравьевыми. Мать их Екатерина Федоровна после отъезда невестки переехала с тремя внучатами в Москву в приготовлений для них заранее Жуковским дом и отсюда, пользуясь всякими представлявшимся случаями, посылала сыновьям деньги. Так как через третье отделение можно было посылать только ограниченная суммы, то Екатерина Федоровна пользовалась всяческими оказиями. Конечно, многое пропадало, но все же сыновья ее получали около сорока тысяч в год. Благодаря хлопотам жены и матери, Никите Михайловичу удалось получить в Сибири почти всю свою богатую библиотеку, так что он мог читать своим товарищам по заключению интересные и блестящие лекции по истории и военному искусству. К бабушке Софье Никитишне еще приезжал иногда бывший сибирский купец-миллионер, потом разорившийся, — Кузнецов. Он был один из посредников по передаче денег Никите Михайловичу, и при этом единственным честным посредником. Бабушка встречала его радостно и с почтением, а он для этих посещений одевал парадные клетчатые брюки в обтяжку, огромный шелковый галстук бабочкой, крахмальные воротнички, подпиравшие подбородок, завивал кок на голове ж был очень похож на Далматова в «Свадьбе Кречинского». Благодаря получаемым деньгам, Александра Григорьевна могла устроиться довольно сносно и очень много помогать другим. Не только для мужа, но и для остальных заключенных она, являлась истинным провидением «Ея красота внешняя , — пишет барон Розен в своих воспоминаниях,— равнялась ее красота душевной, она была нашим ангелом-хранителем». В других записках ее называют «незабвенной и праведной. И действительно, много кротости, любви и вместе с тем твердости выказала эта молодая двадцатичетырехлетняя женщина. Придя в первый раз на свиданье с мужем, она нашла его в кандалах, в душной, тесной каморке, совсем больного. Кроме того, и видеться она могла с ним не больше часа в день и то лишь два раза в неделю и в присутствии дежурного офицера. Удавалось ей видеть в свое окно, как мимо вели на работу закованных в кандалы мужа и брата. Всегда веселая и спокойная на свиданьях своих с мужем, она в одиночестве своем жестоко мучилась и тосковала по оставленным в России детям. Несчастная мать не обманывалась в своих горестных предчувствиях; через год после ее отъезда умер ее единственный сын, а дочери вдали от матери, лишенные ее забот, обе тяжело заболели. Одна умерла совсем юной, другая но вынесла тяжелого горя, висевшего мрачным покровом над осиротевшим домом, почти монашеского затворничества с ослепшей, убитой горем бабкой, тоски и постоянного ожидания свидания с любимой матерью ж сошла с ума. Никогда ни единым словом не проговорилась Александра Григорьевна мужу о своем горе. Три года в Читинском остроге строго соблюдались правила затрудненных свиданий жен декабристов с мужьями. Правила эти были ослаблены только перед переходом заключенных в Петровский завод. Но недолго пользовалась Александра Григорьевна тем правом, для которого принесла столько жертв. Печальный случай, имевший место на, одном из ее свиданий с мужем, подорвал ее здоровье и силы. Чтобы чаще видеть мужей своих дамы во время прогулок заключенных подходили к частоколу, окружавшему острог, и простаивали там по нескольку часов с тем чтобы перекинуться с ними хоть несколькими словами. В одно из таких свиданий пьяный дежурный офицер, некто Дубинин, набросился на Александру Григорьевну, стал ругаться самыми грубыми, площадными словами и так толкнул, что она упала. Молодая женщина была беременна и преждевременно произвела на свет ребенка, который очень скоро и умер. Когда в остроге узналось это происшествие, то возмущенные узники стали упрекать офицера; тот спьяну, решив, что это бунт, приказал караулу сомкнуть штыки. На шум прибежал плац-адъютант, племянник отсутствовавшего коменданта, Лепарского, и кое-как увел разбушевавшегося офицера. После этого случая Александра Григорьевна стала слабеть, а нездоровая, низкая и сырая местность, где был построен Петровский завод, постоянная ходьба в острог во всякую погоду и часто за неимением возможности, недостаточно теплая одежда, заботы и тревоги, все это подорвало ее силы окончательно, и она скончалась в 1832 году, оставив мужу четырехлетнюю дочь— бабушку Софью Никитишну. Смерть Александры Григорьевны была тяжелой потерей для всех. Она больше всех заботилась и помогала своим товарищам по несчастью. «Кошелек ее был открыт для всех», вспоминает Якушкин. Ей принадлежала мысль достроить больницу, и она же выписала из Москвы аптеку и хирургические инструменты. Хоронили Александру Григорьевну в Чите в деревянном гробу работы Н. А. Бестужева, поставленном в другой свинцовый гроб работы того же Бестужева. Чтобы почтить память дорогой всем покойницы, декабристы на ее могиле соорудили неугасимую лампаду.
IV
[В публикации ошибочно поставлено VI]
Совершенно убитый тяжелым горем, прадед Никита Михайлович искал утешения в вере и молитве. Если раньше у него был серьезный характер, то теперь он стал нелюдим, молчалив, еще больше замкнулся в себя, целые дни проводя за книгами. Декабристы, переходя на поселение, получали по пятнадцати десятин земли, и многие с увлечением занялась земледелием, разводя неизвестные дотоле Сибири овощи, фрукты и даже лошадей и овец улучшенной породы. В последней отрасли особенно удачно хозяйничал Н. А. Бестужев, мастер на все руки. Еще в остроге он умудрился, не имея никаких инструментов, смастерить прекрасные часы, которые подарил А. Г. Муравьевой, впоследствии долго хранившиеся у бабушки Софьи Никитишны. Чтобы успешнее пасти своих овец, Бестужев построил себе на лугах хижинку и гонял свое стадо, не расставаясь в то же время с книжкой Тацита на латинском языке. Никита Михайлович был поселен в местечке Урике, недалеко от Читы, и тоже занимался огородничеством, разводя с большим успехом дыни и арбузы. С ним, кроме дочери, жил брат Александр Михайлович, который, благодаря тому, что был «младшей категории», гораздо раньше должен был уехать на поселение из острога, но выхлопотал разрешение остаться в нем со старшим братом до окончания его срока и жить с ним. В доме была еще немка, гувернантка бабушки, Каролина Карловна, присланная ей ее бабкой после смерти матери. Екатерина Федоровна не имела большой возможности выбирать; мало кто решился бы в то время ехать из Москвы в Сибирь, и немка оказалась отвратительным существом, так что бедной бабушке пришлось много от нее вынести. Приехав в Сибирь, эта особа влюбилась в Никиту Михайловича и всячески старалась привлечь его внимание, надеясь, что он в конце концов на ней женится. Но тот даже не замечал ни ее, ни ее проделок, всецело поглощенный своим горем и она всю досаду и злобу за свои неудачи вымещала на бабушке. Она ее всячески преследовала, щипала и тиранила. У бабушки Софьи Никитишны были чудные, густые и длинные волосы, и любимым занятием этой отвратительной женщины было, причесывая ее по утрам, систематически каждый день вырывать по пряди волос. Но бабушка, которой было всего девять лет, потихоньку плакала, скрывая свои мученья от отца. Она так любила его, что не хотела увеличивать его горя, прибавляя новые заботы. Эту любовь к отцу она сохранила на всю жизнь, с глубоким уважением и нежностью относясь к его памяти и ко всему, что его касалось. Никита Михайлович сам занимался образованием дочери и передал ей ж свою страсть к книгам, и свою глубокую веру и религиозность. Он умер, когда бабушке было всего тринадцать лет. Согласно приказу императора Николая, дети декабристов приписывались к мещанскому сословию. Как дети государственных преступников, они лишались фамилии своих отцов, вместо нее нося фамилии, переделанные из преступного имени отца, теряя в то же время все права ж преимущества. Кроме того, по смерти родителей дети подлежали отдаче в казенные учебные заведения. То же случилось ж с бабушкой. Когда скончался Никита Михайлович, гувернантка ее, жившая и воспитывавшая ее со смерти матери, отравилась, и бабушка осталась совершенно одна. А между тем, согласно воле государя, ее надо было везти немедленно в институт в Москву. И вот, убитая горем, неожиданно выброшенная из колеи привычной семейной обстановки, тринадцатилетняя бабушка помчалась навстречу новой жизни в сопровождении своей няни и с фельдъегерем на козлах брички. Примчались они к московской заставе вечером. При помощи большой суммы денег родным удалось подкупить караул у заставы ж фельдъегеря, который согласился привезти Софью Никитишну в дом ее бабки, где она провела ночь среди родных. Перед рассветом фельдъегерь отвез ее обратно за заставу и тогда уже шлагбаум поднялся, чтобы пропустить девицу мещанского звания Софью Никитину. Под этой фамилией бабушка была записана в Екатерининский институт, куда ж была отвезена все в той же бричке ж тем же фельдъегерем. Такая резкая перемена всего жизненного уклада, недавняя смерть обожаемого отца, полное одиночество не могли не повлиять на бабушку, и она сильно затосковала. Бабка ее, Екатерина Федоровна и тетки по матери, пользуясь сильными связями своими при дворе и опасаясь за ее здоровье, стали хлопотать о разрешении увезти ее за границу, что им и удалось. Бабушка долго жила со своей теткой гр. Чернышевой-Кругликовой в Италии, а потом в Висбадене, где тетка ее скончалась и была похоронена. После смерти бабки Софья Никитишна осталась на попечении своих теток со стороны матери и очень их полюбила. У графа Григория Ивановича Чернышева, кроме старшей дочери Александры Григорьевны, бывшей замужем за Никитой Михайловичем Муравьевым, было еще пять дочерей. Все они были красивы, все славились своей эксцентричностью и все были замужем. Вторая его дочь, Софья, была за Кругликовым. Так как единственный сын и наследник огромного майоратного именья и последний в роде был лишен всех прав состояния, находясь в разряде государственных преступников, то Софья Григорьевна принесла мужу в приданое и именье и фамилию, откуда и пошли графы Чернышевы-Кругликовы. Третья дочь, Елизавета Григорьевна, была за московским губернским предводителем дворянства Григорием Дмитриевичем Чертковым, очень умным и образованным человеком, нумизматом, приобретшим известность описанием древнерусских монет, но почти таким же оригиналом, как и его жена. Он был большим библиофилом и, обладая огромной библиотекой, проводил в ней целые дни и ночи, устраивая в ней себе спальню и кабинет. Впрочем, для спальни у него определенного места не было, и он кочевал по всему дому, иногда даже устраивая себе ночлег в огромной зале своего дома на Мясницкой. В таких случаях ставились ширмы, и за ними Чертков совершал свой туалет и иные надобности, не стесняясь посетителей. Жена его одевалась неизменно в какой-то черный гладкий балахон вроде рясы, носила на голове турецкую феску, и ее комната была полна попугаями, которых она кормила орехами. Она была очень добрая женщина, но по-своему. Заботясь обо всех, даже о незаконной дочери своего мужа, которую воспитывала со своими детьми, она о последних совершенно забывала. Их единственный сын Григорий Александрович Чертков пользовался колоссальным успехом у дам и любил вытворять всевозможные шутки, что тогда в Москве сходило с рук. Над такими шалунами смеялись и даже поощряли. Так, он однажды побился о заклад с товарищами, что в Большом театре во время представления пробежит по борту лож первого яруса. И действительно, во время какого-то парадного спектакля в присутствии грозного генерал-губернатора Закревского, нарядной публики и дам из крайней ложи выскочила стройная фигура в обтянутом до последней степени трико огненного цвета ж, ловко лавируя среди испуганны зрителей, пошла вдоль борта лож. За ней устремилась переполошившаяся театральная полиция, тоже перебегая из ложи в ложу в надежде поймать проказника и лишь увеличивая переполох. Впоследствии, будучи адъютантом при московском генерал-губернаторе, в отместку за его строгость и придирчивость Чертков перебил камнями стекла в окнах его дома. Но подобные проказы не помешали ему на всех занимаемых им впоследствии должностях выказывать строгую добросовестность и усердие и заслужить всеобщее уважение, хотя, уже будучи отцом семейства и при том прекрасным, он все же не мог отказать себе в удовольствии подшутить над кем-нибудь. В доме у него жила пожилая англичанка очень чопорная, и церемонная, и вот, ее-то он и избрал предметом, вернее жертвой своей шутки. Прокравшись вечером в ее комнату, он насыпал в одну необходимую ночную принадлежность какого-то порошку, страшно шипевшего и пускавшего пар при соприкосновении с жидкостями, сам же спрятался в платяной шкап для наблюдений. Он пресмешно рассказывал, как у англичанки было несметное количество юбок и строгая методичность и неторопливость в движениях. Когда поднялось шипение и пар, англичанка, как сумасшедшая, не успев привести в порядок свой туалет, бросилась к жене Григория Александровича, уверяя, что в нее вселился черт. Насилу ее успокоили. Но никогда в царской охоте еще было того порядка, как тогда, когда начальником ее был Чертков. Вступая в исполнение своей службы, он собрал своих подчиненных и сказал им, что увеличивает им жалованье (чуть ли не втрое), но строго будет преследовать воровство. Служащие были этим недовольны. Очевидно, воровство, процветавшее в широких размерах в то время в придворной части, было выгоднее всяких прибавок. Но Чертков строго следил, чтобы раз отданное приказание исполнялось, и при нем хищения достигли своего минимума. Вера Григорьевна Чернышева была за графом Паленом. Наталья Григорьевна за Николаем Николаевичем Муравьевым-Карским младшая, Надежда Григорьевна, за князем Долгоруким. Отец их, граф Григорий Иванович Чернышев, был большим чудаком и мотом, но все же не успел спустить всего огромного своего состояния. У него именья были чуть ли не во всех губерниях. Отец его, Иван Григорьевич Чернышев, фельдмаршал по флоту, приходился родным братом Захару Григорьевичу, другу и постоянному посетителю небольшого двора цесаревны Екатерины Алексеевны. В своих записках государыня говорит, что Захар Чернышев был первым мужчиной, ухаживавшим за ней. Кажется, он имел счастье понравиться, потому что между ним и цесаревной завязалась оживленная переписка с помощью так называемых девизов, которые передавала фрейлина княжна Гагарина. Но всему этому был скоро положен конец. Чернышев был посажен под стражу в “увеселительную дачу”, составлявшую собственность императрицы Елизаветы Петровны, где и просидел два месяца на хлебе и воде, а потом переведен в армию. Впоследствии он был генерал- губернатором Белоруссии, фельдмаршалом, президентом военной коллегии и наконец генерал-губернатором, или, по -тогдашнему, наместником, Москвы, которой и подарил нынешний генерал-губернаторский дом.
Все Чернышевы отличались независимостью, простотой, презрением к условностям большого света, любили искусства, не боялись говорить правду сильным мира и были большими чудаками. К фавориту Николая Павловича, светлейшему князю Чернышеву, относились с презрением и говорили даже, что он из крепостных; хотя последнее ничем и нельзя было доказать. Во время суда над декабристами князь, бывший членом комиссии, обратился к молодому Захару Чернышеву со словами: «mon cousin».— «Votre cousin, monsieur? Jamais!» — с живостью ответил тот.[«Мой кузен» — «Ваш кузен? Никогда!»] Когда в один из приездов государя в Москву князь явился было на правах родственника в дом Чернышевых, его не приняли, хотя в то время подобный поступок в отношении всесильного военного министра и любимца государя мог повлечь за собой большие неприятности.
Дочери графа Григория Чернышева отличались большой чудачливостью. Рассказывали про них, что на балу, который московское дворянство давало в честь приезда государя, две из них появились, натягивая вместо перчаток белые шелковые чулки и обмахиваясь рожком для надевания туфель вместо веера. Одна из них, кажется, Наталья Григорьевна приехала на бал в Зимний дворец в валенках, говоря, что там полы холодные, и уверяла государыню, что она терпеть не может придворных балов, потому что на них всегда убийственно-скучно. Рассеянность этой тетки моей бабушки была положительно необычайна. Как вся родня бабушки, да и сама бабушка Софья Никитишна, Наталья Григорьевна была помешана на простоте и очень мало придавала значения нарядам, одеваясь очень просто, почти бедно. Правда, что в такой скромности и простоте таилась большая доля гордости и презрения ко всему, твердая уверенность в своей барственности и превосходстве, не нуждающемся во внешней поддержке роскоши и обстановки. Поистине унижение паче гордости. Так вот Наталья Григорьевна, выйдя из своего дворца в бытность мужа кавказским наместником, отправилась гулять и, как это с нею иногда случалось, не заметила, как потеряла свою шубу. Когда она с прогулки вернулась домой, сменившийся в ее отсутствие часовой не стал пускать ее, говоря: «Ступай, матушка, бедных сюда пускать не велено». Тщетно уверяла его Наталья Григорьевна, что он должен пустить ее, что она всегда ходит именно с этого подъезда, но так как она забывала сказать солдату, кто она, то тот ее упорно не пропускал, и неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы адъютант, увидя эту сцену из окна, не поспешил на помощь. По улицам Москвы можно было встретить иногда довольно необычайное шествие: впереди Наталья Григорьевна, за ней какая-нибудь лохматая, несчастная собака (она очень любила их и если встречала на улице брошенных и бродячих псов, то всех подбирала), а позади собаки два здоровенных лакея в ливреях со множеством перелинок и с предлинными кнутами, чтобы отгонять докучных людей и собак. Помню в своих семейных альбомах, в толстых, тисненых кожаных переплетах с массивными застежками, похожих на молитвенники, портреты «бабушки Натальи Григорьевны», как называл ее мой отец, которого она очень любила. Небольшая, худощавая старушка в чепце с широкими лентами, всегда подбоченившись и с неизменной папиросой в руке. Она была страстной курильщицей, из-за чего с ней раз случилась довольно комичная история; рассказывал ее отец мой, бывший ее свидетелем. Наталья Григорьевна и бабушка, обе очень набожные, собрались слушать торжественную обедню, которую служил в своей домовой церкви очень тогда популярный викарный архиерей Леонид. Наталья Григорьевна с самого начала стала проявлять даже для нее необычайную рассеянность. Войдя в карету, она, желая прочитать кучеру наставление о том, как ехать, вдруг забыла, как его зовут, и обратилась к нему с вопросом: «Кузьма, а Кузьма, да как же тебя зовут!» Получив ответ и прочитав наставление, поехали. В церкви и Наталья Григорьевна, и бабушка углубились в свои молитвенники, как вдруг Наталья Григорьевна вспомнила, что давно уже не курила, И, вытащив из кармана портсигар, преспокойно закурила папироску у одного из паникадил. Бабушка Софья Някитишна в ужасе. Наталье Григорьевне напоминают, что она в церкви и что курить поэтому нельзя. Она соглашается и, уже несколько взволнованная происшедшим, тушить свою папироску о затылок стоявшего перед ней лысого господина, которого приняла за колонну. Кажется, в тот день бедной бабушке не удалось дослушать обедню. Наталья Григорьевна очень любила бабушку и ее детей, особенно же отца моего, который был очень подвижный и шаловливый мальчик. Она же по своей живости увлекалась в своих играх с ним до того, что через окна вылезала за ним на выступ крыши нижнего этажа, и там они продолжали бегать друг за другом в назидание прохожим. И это когда ей было уже около семидесяти лет!
V
Бабушка Софья Никитишна вышла замуж за своего дальнего родственника Михаила Илларионовича Бибикова; Отец его, Илларион Михайлович хотя и не участвовал в, декабрьском восстании и не был членом никаких обществ, все же пострадал четырнадцатого декабря. Прадед был очень хорошо образованным человеком, окончив Дерптским университет. Потом он поступил в Александрийский гусарский полк, но во время отечественной войны перешел в отряд известного партизана Фигнера, женатого на его сестре, Вере Михайловне Бибиковой. С отрядом Фигнера он проделал весь поход. Под Дессау Фигнер, у которого в отряде появилось много итальянцев, баварцев и вообще всякого бродячего люда, отставшего от великой армии и присоединившегося к русским, распущенного и не дисциплинированного, благодаря плохой разведочной и сторожевой службе, был окружен неприятелем прижат к реке. Вероятно, Фигнер в ней и утонул, потому что лошадь его, уже без седока, вышла на другой берег. Прадед, который совершенно не умел плавать, благополучно переправился через реку, держась за хвост своей лошади. Так как в то время между частями войск не было той связи, как теперь, то он не мог узнать, где находился его полк, и совершенно потерялся. Его взял к себе адъютант князь Волконский, начальник штаба государя. С ним прадед был в Париже, сделал обратный поход и в конце концов попал на Венский конгресс. Будучи очень образованным человеком, он писал и составлял для князя различные бумаги. Они часто попадали в руки государя, и Александр Павлович нашел их столь содержательными и хорошо написанными, что захотел узнать, кто их автор, а узнав, пожаловал Иллариона Михайловича своим флигель-адъютантом. Тогда флигель-адъютантов было всего двенадцать человек, и попасть в число их было большою честью и очень трудно. Причисленный к лейб-гвардии Гусарскому полку, полковник свиты государя, прадед был на пороге блестящей карьеры. Он был женат на Екатерине Ивановне Муравьевой-Апостол, сестре декабристов Сергея и Матвея Ивановичей. Когда разразился бунт, прадед вышел к Гвардейскому экипажу, уговаривая солдат разойтись. Те приняли его в палаши. Видя это, Рылеев и некоторые другие офицеры, знавшие его, как зятя Муравьевых-Апостолов и встречавши его у них, закричали солдатам: «Стойте, братцы, это наш!» В беспамятстве удалось им спасти Иллариона Михайловича и, накрыв его солдатской шинелью, чтобы не видно было вензелей на эполетах, отнесли его во двор Семеновских казарм. Но нашлись добрые люди, донесшие обо всем государю. Слова: «он из наших» погубили прадеда. Николай Павлович снял с него вензеля и всю жизнь не давал ему ходу по службе, мытаря его губернатором то калужским, то саратовским. Так как у прадеда состояния не было никакого, но была огромная семья, то ему приходилось очень плохо. К концу царствования Николая Павловича прадед был самым старым генерал-майором во всей русской армии. Только с водворением Александра Второго, когда декабристы были прощены, снята была опала и с прадеда. Его произвели в генерал-лейтенанты, потом назначали сенатором. Как и большинство его современников, Илларион Михайлович был очень образованным человеком и отлично знал древние языки. Когда он заболел и был при смерти, созвали консилиум, и врачи, чтобы больной не узнал о своем безнадежном положении, говорили между собою по-латыни. Тогда больной, открыв глаза, сказал им, что его приводит в отчаяние не безнадежность его состояния, а те ошибки, которые они делают, разговаривая по-латыни. Дедушка Михаил Илларионович был старшим сыном его. Служил он сначала в Петербургском уланском полку, а потом, чтобы быть ближе к дяде Матвею Ивановичу Муравьеву-Апостолу и восстановить с ним хоть какую-нибудь связь, устроился адъютантом к генерал-губернатору Сибири, графу Строганову. В Сибири он впервые и познакомился с бабушкой. Теперь, когда возникло столько легенд по поводу разных таинственных ссыльных старцев, особенно же Федора Кузьмича, я позволю себе привести рассказ деда и Матвея Ивановича, которые оба, в свою очередь, слышали его от одного ссыльного поселенца. Этот поселенец был слесарем Зимнего дворца и на каторгу попал потому, что, напившись, толкнул жену, надоевшую ему своими упреками. А так как он был огромной силы, то спьяну не рассчитал удара и толкнул так, что жена умерла. Его осудили на каторжную работу, били кнутом и рвали ноздри. Сам он считал, что пострадал заслуженно, по грехам. Отбыв срок каторги, он женился и открыл постоялый двор, гоняя тройки по большому тракту. Его все знали и все, даже начальство, уважали. Вот что он рассказывал: «Прискакала раз ко мне на двор тройка с фельдъегерем. Вижу, из кибитки выходит высокого роста человек в шинели и не простой, видно, как с ним фельдъегерь почтительно обращается. Входит он в горницу, и обомлел я совсем: “Батюшки! Да ведь это сам великий князь Константин Павлович! Ведь знал я его хорошо, сколько раз ходил к нему работать”». Мне довелось слышать, что в то самое время, к которому относится рассказ слесаря, в Петрограде был арестован офицер, поразительно похожий на великого князя, и сослан, за самое ли сходство, или за мошенничества, которые он мог делать благодаря этому сходству,— неизвестно. Может быть, это и был виденный слесарем незнакомец.
Вот как возникают легенды.
После свадьбы дедушка Михаил Илларионович вышел в отставку и поселился с женой своей в Москве. Купили они дом Фонвизина на Малой Дмитриевке. Дом этот с садом, прудом, оранжереей, конюшнями, даже с огородом и амбарами, был довольно обширной усадьбой, кишевшей многочисленной дворней. Каждый имел свою строго разграниченную специальность, и все ничего не делали. Был тут повар, по специальности кондитер, ученик знаменитого в то время француза Трамбле; он готовил изумительное пирожное и конфеты, но уже до других кушаний не дотрагивался. Был часовщик, заводивший каждый день все часы в доме. Был ламповщик, на обязанности которого лежало зажигать лампы, потому что бабушка до самой смерти своей ни разу не зажгла, да и не сумела бы зажечь, ни одной лампы. Пешком она тоже никогда не ходила и когда изредка представлялась необходимость перейти пешком улицу, то бабушка была в сильном волнении и крестилась, как перед опасным путешествием. В этой же усадьбе, но в отдаленном двухэтажном флигеле жила Екатерина Никитична Муравьева, сумасшедшая сестра бабушки, окруженная массой мамок, сиделок, разных вдовиц и приживалок. У нее был свой штат прислуги и свой отдельный выезд. Возили ее по Москве в огромной четырехместной карете, запряженной в унос, с форейтором. В то время уже так ездили только она, старая графиня Бобринская, да возили икону Иверской Божией Матери. Случалось часто, что, завидев странный возок Екатерины Никитишны, прохожие снимали шапки и крестились. Этот флигель со своим странным женским царством, с тяжелой старинной мебелью, на которой неподвижно по целым часам просиживала Екатерина Никитична, погруженная в свои страшные, печальные мысли, был вечным грустным и тяжелым воспоминаньем прошлого.
Да и самый дом был не совсем обыкновенным. Про строившего его Фонвизина говорили, что он был мастером одной из масонских лож и дом свой предназначал для каких-то масонских обрядов или собраний, почему и построил его особенно. Почти весь дом был занят огромной двухсветной залой, имевшей вид храма прямоугольной формы. В одном конце к ней примыкали кабинет и гостиная полукругом, так что весь дом имел форму корабля. При этом особенность самой стройки была в том, что гигантские бревна были поставлены стоймя. В этот старинный и странный дом бабушки вносила столько воспоминаний прошлого, столько духа «не от мира сего», так молчаливо и таинственно, точно скрывая в себе невысказанные истории, стояли огромные шкапы с книгами и тяжелая мебель, что весь дом представлялся мне каким-то храмом, где царил культ какого-то прекрасного и далекого бога, культа воспоминаний. И в самом деле, каждая вещь была с ним связана. Старинное кресло, на котором в Сибири умер прадед Никита Михайлович; рабочий столик в виде жертвенника, старинный массивный и тяжелый, подарок прадеда жене; всевозможные часы, портреты, миниатюры, изображавшие разных прабабок и кузенов. Важны были не имена Левицкого, Тропинина, Изабэ, Соколова, а история жизни изображенных лиц.
Как все это благоговейно показывалось и смотрелось! Это все были страницы жизни, и при этом в рассказах и воспоминаниях проходили, как китайские тени на экране, фигуры декабристов Волконского, Трубецкого, Свистунова, Оболенского, Поджио, барона Розена, Сутгофа, Якушкина и многих других, вернувшихся из Сибири и собиравшихся у бабушки в доме по пятницам. Львиная голова А. П. Ермолова, характерная фигура Николая Николаевича Муравьева-Карского, Закревского, tante Nathalie, tante Lise и многих, многих других.
И среди всего этого прошлого бабушка Софья Никитишна, в своем неизменном черном, простом платье, с круглыми морщинами на характерном лице, с белыми, как серебро, волосами. Несмотря на скромное, почти бедное платье, от нее веяло таким благородством, такой истинной барственностью, которая невольно всеми чувствовалась. На всю ее жизнь и на характер неизгладимый отпечаток наложила ее жизнь с отцом, все, что она видела и слышала в детстве. Бабушка не только любила своего отца, она его просто боготворила и свято чтила его память и все, что он успел передать ей из своих знаний. Передал он своей дочери и свою глубокую, непоколебимую веру. Бабушка верила просто, искренно и крепко, верила без критики, не мудрствуя, как верит простой народ ; она строго соблюдала посты, истово посещала все службы, выстаивая иногда в Великом посту на ногах по нескольку часов кряду. Она была глубоко и искренне равнодушна к блеску, свету и почестям и ни за что не захотела записать сыновей своих в пажеский корпус. Вместе с тем Софья Никитишна не могла не унаследовать много семейных черт со стороны Чернышевых, и получилось много странностей. Жила бабушка совершенно в стороне от действительной, практической жизни, живо интересуясь лишь литературой, политикой и искусством. Она прекрасно знала всю Италию, Францию, Швейцарию, которые изъездила вдоль и поперек, но совершенно не знала географии собственного дома и однажды, не желая доставлять прислуге лишних хлопот, решила вернуться к себе через черный ход, заблудилась и кончила тем, что попала в комнату камердинера и переполошила весь дом. Вообще эта скромность, это желание оставаться как можно незаметней, одеться как можно проще, эта боязнь помешать, дать людям лишнюю работу — характерная черта Чернышевской семьи, часто приводившая к большим курьезам и как раз обратным результатам.
Дедушка жил своей жизнью. Большую часть времени он проводил в английском клубе, где был старшиною, и имел довольно много хлопот с огромным и запутанным наследством жены.
Бабушка Софья Никитична пережила много горя в своей жизни, схоронила одного за другим всех, кто более всего были ей дороги, и единственным утешением ее была вера. Еще совсем молодою она видела вещий сон. Явилась ей Божия Матерь с Младенцем на руках в клубах кадильного дыма. Христос нагнулся и поцеловал ее сына Сергея и дочь и оказал ей: «Не бойся, не страшись, терпи и жди». Через несколько лет умерла ее шестнадцатилетняя единственная дочь, а еще через несколько лет скончался на двадцать втором году жизни ее младший и любимый сын Сергей. Бабушка надела траур, которого уже никогда больше не снимала, терпела и ждала. Ждала она смерти, ждала радостно, без страха, но с твердой надеждой, что там, за дверями гроба, она встретит всех, кого любила. И она дождалась прекрасной смерти. В тот год, как и всегда, Софья Никитична весь Великий пост почти ничего не ела и целыми часами простаивала в церкви, очень устала и чувствовала слабость; но на Страстной говела и причащалась, а на второй день Светлого праздника, вернувшись из церкви, почувствовала себя дурно, схватилась за сердце и упала мертвой. На простом мраморном памятнике на ее могиле стоят слова Спасителя: «Приидите ко Мне все страждущие и обремененные, и Я успокою вас».
А. Бибикова.