В. П. Зубков. Записки о заключении в Петропавловской крепости по делу 14 декабря 1825 года.

В. П. Зубков. Рассказ о моем заключении в Санкт-Петербургской крепости (пер. с французского)//Декабристы. Тайные общества. Процессы Колесникова, бр. Критских и Раевских. — М., 1907 г, с 217–244

 

Известие о событии 14 декабря привез в Москву генерал Комаровский. В первый день не верили, что все уже кончено; рассказывали, что произошли беспорядки, что стреляли из пушек; затем одни говорили, что все успокоилось, другие, что восстала вся гвардия. День 14 декабря сопровождался многочисленными арестами. В Москве они начались в 20-ых числах. Сначала мы узнали об аресте Михаила Орлова и Никиты Муравьева, которого взяли в его имении. Затем были арестованы кавалергарды Свиньин и Кологривов, потом Колошин и Семенов, а на следующий день – Михаил Нарышкин и Штейнгель. В Москве говорили, что был взят и генерал Раевский, и что он, Никита Муравьев и Михаил Орлов были главарями заговора. По этому поводу один из адъютантов Раевского взял его портрет, находящийся в его кабинете, подписал под ним «изменник» и велел выкинуть его на погреб.

Восьмого января Данзас сообщил мне, что взят Кашкин. Это известие разбило мою надежду, что меня не побеспокоят. Кашкин неоднократно повторял мне, что не принадлежит ни к какому тайному обществу; я приписывал его арест его связям со многими серьезно замешанными лицами и, следовательно, мне должно было дожидаться той же участи. Я постарался приготовить семью к моему будущему путешествию. Мне удалось убедить их, что это очень счастливый случай, который доставил мне возможность совершенно оправдать себя в глазах общества (что считалось тогда очень важным); потому что враги мои не замедлили распространить слух, что я тоже участвовал в заговоре. Зная свою невиновность, я был убежден, что меня освободят сейчас же после допроса или продержав несколько дней на гауптвахте1. я боялся только, чтобы путешествие не повредило моему здоровью, так как я только что оправился от нервной болезни. Вечером я приготовил жене письмо, которое княгиня Голицына должна была передать ей через две недели после моего отъезда. Это письмо, написанное будто бы в Петербурге, должно было успокоить ее относительно моей судьбы. Колошин поступил точно так же. Я спокойно заснул. В полночь меня разбудил слуга и передал мне записку от Данзаса.


В. П. Зубков

 

«Дорогой друг, — писал он, — приготовьтесь выехать завтра утром, я тоже еду». Я вскочил с кровати и послал слугу к князю Черкасскому попросить у него шубу2. В ожидании шубы я уложил в дорожные мешок немного белья, трубку, табак, фрак и т.д. Я лег снова, но от волнения не мог заснуть. К утру я уже спокойно относился к своей участи; помня о своей невиновности я не без удовольствия думало коротком путешествии, которое развлечет меня и даст мне возможность повидать моих старых петербургских знакомых.

Часов в 8–9 утра я объявил семье о моем отъезде и, благодарение Богу, все обошлось как нельзя лучше. В 9 часов я получил записку, присланную, как мне сказали, от Петра Муханова; на самом деле это было очень вежливое приглашение от обер-полицмейстера пожаловать сейчас же к нему. Вещи мои были готовы, я простился с семьей и отправился к Шульгину. Он объявил мне, что получил приказание отправить меня в Петербург, затем он предложил мне съездить домой и привезти ему мои бумаги. Я вернулся домой, еще раз простился с домашними и привез обер-полицмейстеру портфель с моими бумагами. Этот прекрасный человек сказал, что поступил так, чтобы не пугать мою жену и попросил держать это в секрете3.

Продержав меня около часа в своей туалетной комнате, он сказал, что все готово, обнял меня и сдал меня и мои бумаги на руки полицейскому офицеру отталкивающей наружности.

Мы сошли по потайной лестнице и сели в закрытый возок, запряженный доброй тройкой, сразу пустившейся галопом. Пока мой провожатый свидетельствовал у заставы свой паспорт, я распростился с князем Вал. Шаховским, который въезжал в город и немало удивился при виде меня. Проехав молча несколько верст, я вступил в разговор с провожатым. Я узнал, что он был из Сретенского участка, а когда я назвал себя, то он сказал, что был крепостным моего отца и хорошо знал моего брата. Он прибавил, что никогда не забывает своего происхождения и просит смотреть на него, как на преданного слугу. На первой станции я предложил ему позавтракать. При входе на постоялый двор я увидел графа Егора Толстого с его младшим братом, которые ехали в свои полки. Мы были очень удивлены этой встречей; сначала я думал, что они так же были арестованы. Мы сели за обед, когда вошел Петр Муханов в сопровождении фельдъегеря Заварзаева, провожающего его в Петербург. На второй станции мы садились в сани, когда к станции подъехал генерал М. Фонвизин. Его постигла та же участь и он ехал из своего именья, где был взят4.

В Клину я подошёл к нему, и мы быстро познакомились. Вскоре мы догнали Данзаса. Эту ночь и следующий день 10 числа мы останавливались втроем на одних и тех же станциях, чтобы вместе пить чай и обедать. В Торжке Муханов опередил нас, и мы его больше не видали. На какой-то станции за несколько верст до Новгорода наши провожатые имели тайное совещание, после которого объявили, что мы должны расстаться, и мы выехали часом позднее один после другого. Я выехал последний. С самой Москвы мой провожатый осушал на каждой остановке по нескольку стаканов ерофеича и, приехав в Померанье, был так пьян, что не мог держаться на ногах. Мне пришлось остановиться на полтора часа, чтобы дать ему выспаться.

В ночь на 10 Фонвизин, сильно зябнувший в своих открытых санях и страдавший от открывавшейся на ноге раны, получил от своего фельдъегеря разрешение пересесть ко мне в кибитку. Мой провожатый пересел сам, а Фонвизин ко мне. Я сказал ему, что Граббе взят; он спросил меня, забран ли Якушкин, я отвечал, что нет. На следующей станции он прочел в почтовой книге, что в Смоленск проехал фельдъегерь, сказал, что это, вероятно, за Якушкиным, и казался сильно обеспокоенным. Он сказал, что считает долгом каждого честного человека высказывать свои мнения, что он занимался политикой в теории, но никогда не думал применять ее на практике. «Ах! сказал он, я бы многое дал, чтобы быть через неделю на этой же станции, возвращаясь к жене».

В дороге на нас мало обращали внимания. Ни на одном лице не прочел я выражения жалости или удивления; только на одной станций три старые женщины, довольно хорошо одетые в черные накидки, проводили меня до саней, шёпотом призывая на меня и благословения. Фельдъегеря получают прогонные деньги на трех лошадей, платят только за двух, ямщики делают это, чтобы не очень терпеть от них в дороге. Мой провожатый отдал свои валенки Фонвизину, у которого их не было. Он заменял их, покрывая ноги тулупом ямщика, который принужден был ехать без теплой одежды. Один из ямщиков не хотел отдавать тулупа, несмотря на угрозы провожатого, который в деревне не решался прибегнуть к побоям. Но всю дорогу он не переставал бранить его и так гнал лошадей, что одна из них упала. В таком случае правительство платит владельцу лошади 250 рублей., но я думаю, что большая часть этих денег остается в руках тех, кто должен их передать. Фельдъегеря получают только 600 руб. жалованья в год и полный мундир. Так как они постоянно в разъездах, то прогонные деньги за лошадь, которые они удерживают себе, образуют к концу года порядочную сумму. Все из них, с которыми мне приходилось иметь дело, были всегда очень вежливы.

Мы въехали в Петербург в 8 часов вечера5.

У заставы нам дали казака, который проводил нас на квартиру дежурного генерала. Войдя в канцелярию, я увидел генерала Фонвизина, который указал мне на Данзаса, спящего на стуле. Генерал Потапов был в крепости, и нас попросили подождать. Мы послали в трактир за чаем, но только что собралась его пить, как пришли за Данзасом. Я немного вздремнул на диване. Проснувшись, я увидал князя Урусова, адъютанта генерала Киселева, с ним был еще адъютант Шишков. Через несколько минут нам велели ехать. Я простился с Фонвизиным и последовал за моим провожатым и князем Урусовьм с его пленником сначала в канцелярию коменданта, а затем на главную гауптвахту во дворец.

Я думал, что мне назначили офицерскую комнату, и был неприятно поражён, не найдя в ней других заключенных. Я лёг на жёстком диване, на котором думал провести ночь, и только что собрался закурить трубку, как дежурный полковник сказал мне, что курить запрещено, и что меня переведут в другую комнату. Он сказал, что у меля возьмут все мои вещи и деньги, и посоветовал переменить белье. Я воспользовался его советом и, выйдя в маленькую комнату, надел чистое белье. Я вынул из бумажника 100 рублей и засунул их под подкладку жилета, думая, что эти деньги могут мне пригодиться. Затем у меня взяли часы, деньги л т. д. Сначала хотели сделать подробную опись вещей, находящихся в моем дорожном мешке, но мне удалось убедить их просто связать и запечатать его, иначе эта заняло бы еще целый час.

Затем офицер провел меня через сени в большую комнату, освещенную одной свечой. Унтер-офицер подвел меня к стулу и велел сесть на него или ложиться на пол, если я хочу спать. Он запретил мне говорить с кем бы то ни было. На диване спал очень красивый мужчина, имени которого я не мог узнать6.

Вся меблировка комнаты состояла из скверного дивана без подушек, стола и стула. Мне пришлось лечь ла пол, подстелить шубу. Я очень устал с дороги н немного поспал. На следующее утро мой собрат по несчастию уже встал, когда я проснулся. Он казался очень веселым; мы сделали несколько жестов, обоюдно не понятых.

Наша комната находилась в нижнем этаже дворца, против адмиралтейства. В ней два окна с двойными рамами. Перед окнами стояли часовые и не допускали подходить к ним. У дверей стояло двое часовых.

В полдень пришли за мом товарищем по заключению, п я его больше не видал; я узнал только, что он был полковник, вероятно, в отставке, так как носил штатское платье. Оставшись один, я решил заговорить с часовыми. Один из них сказал мне, что заключенные в этой комнате первые дни должны сидеть на стуле, не вставая с места.

В два часа мне принесли тарелку довольно хороших щей, жареную говядину, нарезанную мелким кусками, и два куска хлеба — белого и черного. Ни ножей, ни вилок не было.

Каждый раз, как мне надо было идти в уборную, часовые — один впереди, другой сзади — провожали меня с саблями наголо. Человек двадцать зараз испражнялись в отверстия, сделанные в длинной доске. Это было очень смешно и очень грязно.

Наконец, в девять часов за мной приехал фельдъегерь повез меня в санях к Императору в Эрмитаж. Я вошел в маленькую переднюю, где мне предложили стул. Несколько лакеев в траурной одежде разговаривали, стоя. Один из них, одетый в военную форму, по временам присаживался на стул, бросая на меня презрительные взгляды. Через полчаса меня позвали из соседнюю комнату, где я нашел генерала Левашева, который провел меня в залу, увешанную картинами. Он сел за маленький стол, покрытый бумагами, предложил мне так же сесть и сказал:

«Ваши интимные связи с наиболее деятельными членами тайного общества и еще более того — показания, сделанные против вас, доказывают, что вы сами член этого общества; поэтому я прошу вас сказать мне все, что вы знаете по этому делу».

Я ответил, что никогда не принадлежал ни к какому тайному обществу.

«А можете ли вы», — сказал он, — «выдержать очную ставку с вашими обвинителями, например с Пущиным, Колошиным, Семеновым, Кашкиным?»

Я отвечал утвердительно и дал следующее показание, которое он записал:

«В 1817 и 1818, не помню точно, князь Федор Шаховской предложил мне вступить в общество, название которого мне неизвестно».

«А где находится теперь эта особа?» — спросил меня генерал7.

«В своем имении, — отвечал я, — мне кажется, он был адъютантом Депрерадовича. Насколько мне помнится, это общество было чисто литературное и отнюдь не противоправительственное».

«Противозаконное», — сказал генерал тоном, говорившим: все, что против правительства, — против закона».

«Члены общества. намеревались переводить на русский язык лучшие французские произведения и на заседания приносили отрывки литературных произведений в прозе и стихах. Один из параграфов устава гласил, что богатые члены должны были давать десятую часть своих доходов в пользу бедных членов" (генерал написал просто «бедных»), «и платить штрафы каждый раз, как не приносили сочинений8. Это заставило меня отказаться от вступления в это общество. В 1820 г. я посещал в Петербурге масонские ложи, в которых я занимал крупное положение, но с тех пор, как они были закрыты, я не вступал ни в какие ложи и не знаю даже, существовали ли новые. Я никогда не принадлежали ник какому тайному обществу и никогда не слыхал о нем. Я узнал о событии 14 декабря по слухам только в день приезда в Москву графа Кемеровского».

Я подписал это показание.9

Генерал велел мне подождать и отправился к Императору. Я воспользовался его отсутствием, чтобы оглядеть залу, где я находился. Это та, где стоят большие часы Минина и Пожарского; посреди расположены большие мраморные вазы и витрины с картинами. Из соседней комнаты доносился голос Императрицы, разговаривающей с детьми. Я подошел к стеклянной двери, отделяющей залу от первой комнаты, где меня принял генерал, и увидел Данзаса; я хотел заговорить с ним, но фельдъегерь велел мне молчать. Через полчаса вернулся генерал Левашов. Он велел вывести меня из залы и говорил затем с Данзасом. Затем, отпустив его, он подошел ко мне и, взяв меня под руку, сказал: «Его Величество приказали заключить вас в крепость, там вас допросят, и если вы докажете вашу невинность, вас освободят через два-три дня или немного больше. Если вам что-нибудь понадобится — обратитесь ко мне,— вы можете мне написать»10.

Я поклонился ему и, уверенный в скором освобождении, не попросил его о хорошем помещении, я даже не сказал ему, что был болен; к тому же я думал, что меня поместят очень хорошо; по крайней мере, в Москве все так думали. Надевая в передней шубу, я увидал Данзаса; я сказал ему, что меня везут в крепость, но не успел выслушать его ответа, так как нас свели по разным лестницам.

Сначала меня ввели в хорошенькую комнатку, которую я простодушно счел за отведенную мне.

Я провел в ней добрый час, весело болтая с моим фельдъегерем. Потом меня повели наверх к коменданту. Я вошел в его кабинет. Он любезно улыбнулся и посадил меня рядом с собой.

«Я получил приказ от его величества заключить вас в крепость», — сказал он. Он сдал меня на руки плац-майора11 который приказал мне следовать за ним. Он посадил меня рядом с собой в сани, плац-адъютант стал сзади, и мы поехали. Мы въехали во двор, отделенный от главной площади стеною, в которой проделана арка. В глубине двора я увидал здание с низкой дверью, перед которой мы и остановились. Темная каменная лестница привела нас в помещение, где находилось несколько солдат. Оно освещалось фонарем, висящим на потолке. Налево была дверь, ее отперли, и мы вошли в другое помещение, большую часть которого занимала огромная русская печь. Она имела такой печальный вид, что я просил плац-майора дать мне другую, меньшую комнату, которую входя я заметил направо, напротив этой комнаты. Он согласился и оставил меня с адъютантом. Итак, мы вошли в эту маленькую комнату. Адъютант спросил, были ли на мне деньги или драгоценные вещи. Я ответил, что у меня все отобрали на гауптвахте. Он сказал, что по правилам меня следовало бы раздеть; но он ограничился обыском моих карманов. Когда он дошел до жилета, я почувствовал шелест сторублевой бумажки под подкладкой и готов был передать ее ему, но он, к счастью, отдернул руку. Затем он взял список моих людей в Москве до кормилицы и няни детей, — не знаю зачем все это. Я решил его спросить, есть ли тюрьма лучше моей. «Да, — отвечал он, — есть лучше, но есть и хуже».

— Да, — заметил я, — казематы.

— Но ведь вы в каземате, — возразил он.

Он поставил на окно лампу и, уходя, сказал, что если я захочу писать его величеству, или коменданту, или кому бы то ни было, мне стоит только спросить чернил, бумаги и перьев, в чем никому не отказывают. С этими словами он ушел. Я слышал, как мою дверь заперли на ключ, затем заложили железный болт и шумно заперли и его.

Я расстелил на постели шубу и бросился на нее; я не спал три ночи, и, наконец, мне посчастливилось заснуть. Меня часто будил шум, который производили солдаты в первой комнате. Они спят полдня и поэтому большую часть ночи проводят без сна в болтовне. Я проснулся в восемь часов. Я встал и начал осматривать мое помещение. Это была комната в шесть шагов длины и пять ширины. Входная дверь была пробита в перегородке из вертикальных балок, выходящей в первую комнату; левая стена так же была перегородка. Напротив двери находилась внешняя каменная стена, окно которой выходило на двор, а правая стена была просто сводом, начинавшимся у пола и доходящим наверху до левой стены, так что, когда голова касалась свода, ноги от него были еще на полтора шага отступя. Окно было в углублении, стекла были так грязны, что через них почти ничего не было видно; за окном была железная решетка. Свод был довольно сырой. В каземате было очень грязно, но зато светло. Кровать состояла из нескольких досок, искусно соединенных железными полосами. Соломенный тюфяк и подушка лежали на двух узких досках с большим пустым промежутком, причем одна доска была значительно толще другой. Простыня была, разумеется, из грубого холста и очень грязна. Стула не было, а стол надо было прислонить к стене, чтобы он не упал. Вместо ночной вазы в углу комнаты стояла деревянная кадушка, издающая отвратительный запах. Прибавьте к этому бутылку с водой и лампу, и вы получите представление о всей моей мебели и утвари.

Накануне я ел только один раз; мне очень хотелось есть, и я думал о часе обеда, когда солдат принес мне чай. Признаюсь, я совсем не надеялся получить его, и на глазах моих выступили слезы радости. Сначала я думал, что это любезность со стороны коменданта, но солдат сказал, что чай получают все заключенные. Но, по-видимому, это не совсем так, потому что дежурный офицер спросил меня однажды, дают ли мне чай. Чай приносят уже готовый в чайнике; с ним дают три куска сахару и маленький белый хлеб; солдат приносит все это за пазухой мундира, поэтому можно вообразить, как это грязно. Мне дали еще чашку. Ее не меняли все время моего заключения; за неимением стакана, я пил из нее и воду. Окончив чай, я начал протирать кусок стекла в окне, и добился, наконец, что стал видеть людей, проходящих мимо. Это окно, как я уже сказал, выходит на лабораторный двор, отделенный от площади со стороны Монетного двора стеной с аркой. Эта стена прилегает налево к башне, составляющей часть двора. Через арку я видел часть этого здания и в глубину — гауптвахту. В 10 часов артиллерийский офицер пришел справиться о моем здоровье. Он служит здесь с 14 декабря, и вся его служба состоит в том, что он обходит каждое утро и вечер камеры и узнает о здоровье заключенных.

Я нашел на окне несколько обломков стекла и нацарапал на верхней доске стола:

Ва......Зу.....

содержится здесь с 12 января до............

 

Около полудня я увидел идущим по двору плац-адъютанта и священника. Я предполагал, что они идут ко мне, но не мог понять, зачем. Чтобы ободриться, я выпил чашку холодной воды, и советую делать это всякому в случаях, когда надо сохранить присутствие духа: это необыкновенно успокаивает. Через минуту дверь отворилась, плац-адъютант ввел ко мне старика священника4 и оставил нас одних. Он спросил меня, как я очутился здесь. Я отвечал, что я не виновен ни в чем. Он сказал, что меня будет допрашивать Комитет, и его послали убедить меня ничего не скрывать, что я ему и обещал. На этом он ушел. Я был очень недоволен этим посещением, думая, что этот глупец неспособен нести утешения вновь заключенным.

В два часа мне принесли обед: в мисочке суп с нарезанными кусочками мяса, два куска хлеба — черного и пеклеванного и тарелка плохой черной каши с прогорклым маслом12.

Я съел очень мало.

Как только стемнело, зажгли лампу, и я увидел сотни тараканов, бегающих по стенам. Я распустил в масле кусочек фитиля и сделал нечто вроде черной краски. С помощью маленькой щепки я нарисовал на окне мой вензель. Другой щепкой мне удалось нацарапать на своде «В.» и «3.». Наконец, я начал скучать, тут мне опять принесли чай, как и утром. В 7 часов ко мне снова зашел артиллерийский офицер. В 8 часов мне принесли ужин: довольно сносные щи и кусок черного хлеба.

Немного спустя явился плац-майор и велел мне одеться, чтобы идти в Комитет. Я надел шубу, шапку, и мы спустились по той же каменной лестнице, по которой пришли. Я был очень доволен, вспоминая слова генерала Левашова, и не сомневался, что не вернусь больше в заточение. По дороге майор закрыл мне лицо каким-то покрывалом. Мы пришли. Майор взял меня за руку и, не снимая с меня шубы и шапки, провел меня через большую комнату в другую, ярко освещенную. Я догадался, что меня отвели за ширмы; там мне велели сесть. Я слышал около себя голоса фельдъегерей, но не мог разобрать ни слова. Я слышал также звон чашек и решил, что там пьют чай. Четверть часа спустя, плац-майор вернулся за мной: он снял с меня шубу и шапку, вывел в ярко освещенную комнату, где слышался лязг шпор, и оттуда в соседнюю комнату. Здесь мне велели снять повязку. Сняв ее, я увидел перед собой длинный стол, покрытый красным сукном; на нем стояло много серебряных канделябров с зажженными свечами. Заседало только три члена: министр Татищев, генерал Чернышев и генерал Бенкендорф. Этот последний, которого я, не заметив его аксельбантов, сперва принял за великого князя, начал мой допрос.

— Ваши интимные связи с Пущиным, Колошиным, Семеновым и Кашкиным, а особенно показания, сделанные против вас, неоспоримо доказывают, что вы принадлежите к Тайному обществу, поэтому признайтесь во всем откровенно. Если вы сознаетесь, то можете надеяться на прощение, император милостив. Если вы будете отрицать, то погибнете навсегда. Принимали вы участие в этом Обществе?

— Генерал, я никогда не состоял членом никакого Тайного общества и никогда не знал о таковом. Я был масоном, пока не закрыли лож. — Помните, это Общество, о котором я вам говорю, не похоже на франкмасонство, в нем нет ни знаков, ни священных слов; если вы разделяете идеи хоть одного из его членов, вы уже этим самым принадлежите к нему. Вы молоды; я понимаю, что вас могли завлечь.

Я повторил мой первый ответ.

— А! вы упорно отрицаете. Хорошо, мы сделаем вам очную ставку с вашими друзьями, вашими обвинителями, посмотрим, что вы заговорите тогда; вы идете навстречу гибели, вам не избежать ее.

— Я удивляюсь, что названные вами лица могли донести, т. е. оклеветать меня; я всегда знал их за честных людей. Повторяю еще раз, что я никогда не знал ни о каком Тайном обществе и не был членом такового. Я прошу очной ставки с моими обвинителями. Возможно, что другие лица назвали меня, чтобы увеличить число виновных. Посмеют ли они утверждать, что я член их Общества?

— О, мы увидим тогда, кто прав из вас. Вы не должны сомневаться в беспристрастии Комитета. Но повторяю — вас обвиняют ваши близкие друзья. Наконец, вы не можете же отрицать, что эти господа говорили при вас о своих планах?

— Никогда!

— Слышите, генерал, — сказал он, обращаясь к военному министру, — он утверждает, что не слыхал их политических бесед, а был их другом! — Отлично, вот вам письменные вопросы. Хорошенько обсудите, что я вам сказал. Надежда на прощение или верная гибель: выбирайте. Ответьте письменно на эти вопросы. Вам дадут очную ставку с вашими друзьями.

Я поклонился, мне снова надели повязку, и плац-майор отвел меня обратно в каземат.

Я так мало ожидал этого, что кровь бросилась мне в голову, и я едва не лишился чувств. Через полчаса плац-майор принес мне бумагу, с вопросами комитета; она была составлена следующим образом:

«Тайный комитет, созданный по приказу Его Величества, обращается к советнику гражданской палаты Зубкову со следующими вопросами. Ваши интимные связи с наиболее деятельными членами тайного общества и, более того, показания, сделанные против вас, доказывают, что вы принадлежали к этому обществу; а поэтому, не дожидаясь приведения неопровержимых доказательств и очной ставки с вашими обвинителям, ответьте на нижеследующее:

1) Когда и кем были вы приняты в тайное общество?

2) Кого вы приняли сами в это общество?

3) Какими средствами общество хотело достигнуть своей цели?

4) Что произошло на большом съезде этого общества в 1820-1821 г.?

5) Кого из членов этого общества вы знаете?

6) Знали вы о проекте действовать одновременно в Петербурге, Москве и во 2-й армии?

7) Знали вы о намерении покушения на жизнь покойного императора?

8) Откуда общество брало средства, необходимые для его предприятия?

9) Знали ли вы о проекте способа действий 14 декабря—побудить солдат не присягать Императору?

10) Кроме ответов на эти вопросы, сообщите все, что вам известно относительно этого общества».

Плац-майор передал мне лист бумаги, перо, чернила и просил меня написать скорее ответ. Я отвечал, что он будет быстро готов13.

Вот он:

«На все заданные мне тайным комитетом вопросные пункты имею честь объяснить следующее. Я никогда ни в каком тайном обществе не был и о существовании таких обществ известен не был. В 1817 году князь Ф. Шаховской, бывший адъютант Депрерадовича, а тогда служивший в армейском полку, предложил мне вступить в какое-то общество, коего название мне неизвестно; но оно, вероятно, было литературное, по крайней мере, в постановлении не было ничего законопротивного. Члены обязаны были вносить десятую часть доходов, платить штрафы всякий раз, когда не приносили какого-нибудь сочинения или перевода. Сии причины и отчасти лень побудили меня отказаться от вступления в это общество. Главное упражнение членов состояло в переводе хороших исторических и в сочинениях в стихах и прозе. Вот все, что я могу припомнить об этом обществе, которое и тогда сделало на меня весьма малое впечатление. В 1820 году я находился в масонских ложах до самого их закрытия.

Насчёт моих связей с Колошиным, Пущиным, Семеновым и Кашкиным имею честь объяснить следующее. Я познакомился с Колошиным в 1822 году, а подружился с ним уже после его женитьбы, никогда не имел с ним политического разговора и никогда не слышал от него о тайном обществе и чтобы был членом сего общества. Я узнал об этом после его ареста. Я обыкновенно с ним говорил об устройстве наших дел, о заведении нами справочной конторы и о судебных делах. С Пущиным я познакомился по приезде его в Москву. Хотя от него тоже не слыхал никогда о тайном обществе и о том, что он член оного, но помню, что он иногда говорил о пользе, могущей произойти от освобождения крестьян, а более слыхал от него жалобы на наше судопроизводство. Я всегда его знал за человека весёлого и привык слышать от него одни шутки, так что мне обыкновенно бывало смешно, когда он говорил о каких-нибудь важных предметах. Я уверен, что он выехал из Москвы без всякой дурной цели, но что его здесь завели. Отъезд его мне совсем не показался удивительным, потому что он всякий год в это же время уезжал в Петербург для. свидания с родственниками. Мы все ожидали его возвращения, по его словам, к 15 января, и собирались ехать к нему навстречу.— С Семеновым я знаком только несколько месяцев, он у меня был раза четыре, и я у него — ни разу. Кажется, он человек образованный, но, впрочем, его мыслей не знаю. От него тоже о тайном обществе ничего не слыхал. С Кашкиным я знаком с 1820 года. Он тогда еще занимался французскою политикой. По приезде моем из-за границы, мы весьма часто говорили о французском правлении, о депутатах и проч. Но мне скоро наскучило заниматься чужими делами, я закрыл Сея и Сисмонди и совершенно перестал заниматься политикою. С тех пор почти единственное мое занятие было — Естественная История. С Кашкиным я часто говорил об улучшениях в судопроизводстве, об адвокатах, о присяжных и проч., но о тайном обществе от него ничего не слыхал; после взятия Колошина он мне говорил, что никогда ни в каком обществе не был. Мы обыкновенно съезжались все у Колошина по вечерам, сперва говорили о своих делах и курили трубки, но, как скоро съедутся 4 человека, то сейчас сядут играть в вист; я в вист не играю, а потому очень часто, не дожидая ужина, уезжал домой. Пущин иногда в это время принимал у себя своих знакомых, которые, сколько я мог заметить, к Колошину никогда не ходили. Семенов почти никогда не бывал а этих вечерах: он всегда занимался службой. Кашкин познакомился с Колошиным очень недавно. О происшествии 14 декабря я узнал в зале Благородного собрания по городским слухам, в день выборов, после приезда генерал-адъютанта.

Имею честь повторить, что никогда ни в каком тайном обществе членом не был, и о существовании такого общества известен не был. Буде есть против меня показания, то прошу дать мне с моими обвинителями очные ставки. Во всем вышеописанном ссылаюсь на находящегося здесь надворного советника Данзаса».

Едва успел я ответить па вопросные пункты, как артиллерийский офицер принес мне сургуч и конверт. Я неосторожно пролил масло на бумагу: он сказал-, что это ничего не значит. Я положил в конверт ответ и вопросный лист, запечатал, надписал на нем: «Ответ советника гражданской палаты Зубкова», и передал офицеру.

Я чувствовал какую-то тяжесть в голове, просил офицера прислать мне на следующий день доктора и умолял его запретить солдатам шуметь по ночам. Он прогнал их всех, оставив одного часового. Было уже около полуночи. На следующее утро снова чай в 9 часов, вслед затем посещение офицера.

В верхнем четырехугольнике окна находился вертящийся жестяный вентилятор в виде звезды. Чтобы дать больший пропуск воздуха, я сломал эту звезду и развлекался, составляя из ее лучей различные рисунки. Я решил отмечать ими число дней, какое я проведу в крепости. Каждый день я втыкал их по одному в щели перегородки. Всего было 23 луча, и я надеялся, что мне их хватит.


Камера в Петропавл. крепости. Рис. В. Зубкова

 

Я не переставал думать о действии, какое произведет мой ответ, и решил послать добавочное показание. Я попросил бумаги и вечером передал офицеру дополнение, выраженное в следующих словах (дальше — текст по черновику на русском языке):

«В дополнение к посланному мною вчерашнего числа ответу, имею честь объяснить следующее. Члены тайного общества могли считать меня за своего, потому что по приезде моем из-за границы я занимался политикою и восхищался французскими постановлениями и красноречием французских депутатов; но повторяю, что со времени моей женитьбы я перестал заниматься политикою. Мы все служили под начальством князя Голицына, занимая все ровные места, имели одну цель быть честным и со всевозможной деятельностью исполнить нашу должность, и в этом смысле успели. Главными нашими разговорами были наши судебные дела. Столь постоянно по вечерам играли в вист, что я даже, помню, у себя запретил игру в карты, утверждая, что люди, образованные могут найти другое занятие. На всех ссылаюсь в том, что никогда не желал освобождения крестьян: доказательством к тому может служить то, что я еще недавно искал случая купить имение {и даже торговал деревню ген. Чичерина). Признаюсь, что я очень жалел о Пущине, когда узнал что он посажен в крепость. Я верил глупым слухам о могущей произойти междоусобной войне после кончины Императора Александра Павловича. Решительно повторяю, что я никогда ни в каком тайном обществе никогда не был, о существовании тайного общества никогда известен не был и никогда ни с кем не сговаривался переменить образ правления в России. Пускай найдется человек, который покажет противное. Я полагаю, что ежели какие перемены могут быть полезны в государстве, то их должно ожидать от верховной власти, но что никто, кроме нее, не в праве их делать.

За моим оправданием последует, вероятно, мое освобождение, но этого для меня недостаточно: я осмелюсь всеподданнейше просить Государя Императора о том, чтобы сделать мое оправдание гласным, дабы возвратить мне уважение моих соотечественников, моим заключением, может быть, потерянное. Я чувствую, что, дабы сделаться достойным такой милости, я должен совершенно быть оправдан, а для этого вижу одно средство — очные ставки, почему осмеливаюсь настоятельно просить Тайный комитет дать мне очные ставки с Пущиным и Колошиным».

Я поручил офицеру передать этот ответ комитету. Я ходил взад и вперед и думал о том удовольствие и печали, с какими я встречусь с Пущиным. Я был твердо уверен, что никто не доносил на меня, ибо кто из этих господ захотел бы быть низким доносчиком и с какою целью? Я начинал страшно скучать; сидя в тюрьме без книг, без трубки, без всякого занятия, не знаешь, что придумать, чтобы развлечься. От лампы сильно воняет; к счастью, дают еще одну свечу на два дня, лампе полагается гореть всю ночь; если она тухнет, часовой должен ее зажечь; но он обыкновенно спит. Я разделил фитили на тонкие пряди, и оставил гореть только одну из них, таким образом, лампа перестала пахнуть. Нельзя придумать ничего более мрачного, как бой больших церковных часов; он длится каждый час, по крайней мере, пять минут! Для отопления моего каземата во всю его длину тянулась железная труба, примыкавшая к железной печке в соседней комнате. Каждый раз, как топили, комната наполнялась дымом и становилось невыносимо жарко. Через час, благодаря сырому своду, опять делалось холодно. Я спал, не раздеваясь, у меня не было ни простыни, ни одеяла, а постель была страшно грязна14.

На следующий день, 14 числа, ко мне явились плац-майор и доктор, обещавший мне прислать салеп и микстуру против желчи. Плац-майор сказал, уходя, что он надеется, что к вечеру я буду освобожден. Я не мог прийти в себя от радости, но эта новость принесла мне массу огорчений, потому что каждый раз, как входили в соседнюю комнату или отворяли мою дверь, я думал, что идут освободить меня, и всякий раз ошибался. Я не могу описать, что я при этом испытывал. При каждой смене часовых, новые осматривали дверные запоры, и мне казалось, что дверь сейчас отворится, и меня выпустят.

15 числа я пришел почти в отчаяние от скуки: я думаю, что мое нездоровье много влияло на мое моральное состояние. Я дошел до того, что бился головой о своды; к счастью, я не причинил себе вреда. Мне принесли салеп и лекарство; подпоручик дал мне принять ложку и затем унес с собой, объявив, что склянки запрещено оставлять у заключенных, но что он будет приносить микстуру каждые два часа. Но я ее так больше и не получал15.

Доктор прописал мне бульон вместо обычного стола, но я мог только добиться, чтобы мне дали рыбного супа. Он был довольно хорошо приготовлен, но вредно отозвался на моем здоровье, благодаря большому количеству перца, положенного в него.

Глядя в окно, я увидел на дворе обергутенфервальтера Данилова, который имел со мной дело в Москве в 1823 году и раз обедал у меня. Кроме жестяных лучей, которые я втыкал в стену, я сделал еще шарики из черного хлеба и тоже отмечал ими дни. Я прилепил их 30 штук к стене одну над другой и решил, если через 30 дней Комитет не даст мне никакого ответа, написать императору, умоляя его ускорить ведение моего дела. Я готов был лишиться чина и сана, только бы получить свободу. Изобретатели виселицы и обезглавливания — благодетели человечества; придумавший одиночное заключение — подлый негодяй; это наказание не телесное, но духовное. Тот, кто не сидел в одиночном заключении, не может представить себе, что это такое. А ведь я еще мог видеть людей на дворе, вечером мне зажигали огонь... В этой же крепости большинство окон замазано с наружной стороны мелом, кроме верхней части. В ней существуют также мешки; это четырехугольные дыры, такие узкие и низкие, что в них нельзя ни стоять, ни лежать; сверху они закрываются плитой, в которой проделано отверстие для воздуха, и в них царит полный мрак. Я часто молился Богу, и это было моим единственным утешением. После молитвы я чувствовал себя спокойнее и бодрее. В полночь дежурный унтер-офицер осматривал запоры и относил ключи плац-майору. Если бы случился пожар, то я сгорел бы раньше, чем успели бы принести ключи; поэтому я запретил солдатам топить по ночам. Ключи приносили обратно в 8 часов утра. Солдаты, приносящие обед, необыкновенно молчаливы; от них нельзя добиться ни слова. Только раз один из них сказал мне, что рядом с большой комнатой налево шел коридор, в который выходят несколько казематов, они все полны, и в одном из них заключены три брата (Бестужевы?).

Ни ножей, ни вилок не полагается, дают только деревянную ложку: моя ложка была сломана и очень грязна и, я с большим трудом вылавливал из супа кусочки говядины. Я уверен, что правительство выдает крупные суммы на содержание заключенных, но чиновники половину, по крайней мере, кладут в свои карманы. Иногда мне так хотелось есть, что я брал у солдата сухой хлеб и ел его с большим аппетитом. Белье мое было невыносимо грязно; я отдал бы мои сто рублей за трубку и табак. Я решил написать генералу Левашову. Я просил его приказать выдать мой дорожный мешок, чтобы я мог переменить белье, — вещь необходимая для больного; кроме того, писал я, там остались порошки, которые я еще принимал в день ареста против моей болезни. Через несколько дней плац-адъютант принес обратно мое письмо, на котором стояло несколько слов, написанных генералом карандашом: он говорил, что его величество разрешил мне выдать мой дорожный мешок. И все-таки я получил его только после освобождения. Я оставался в тюрьме 9 дней, не имея белья; тогда я решил просить белье, назначенное для заключенных. Мне принесли сырую рубашку и кальсоны, которые я храню до сих пор. Чернильницу и перо забыли взять от меня, и вечером я развлекался, записывая что-то на меленьком клочке бумаги, оставшемся от моего письма к генералу Левашову; но артиллерийский офицер отобрал все, объявив, что это запрещено. У меня осталось два жестяных луча, которыми я поправлял свечу, но он унес и их, боясь, вероятно, чтобы я не зарезался. Это был человек крайне молчаливый; я никогда ничего не мог узнать от него: он даже не хотел просто поболтать, едва произносил он несколько слов о хорошей погоде и дожде. Когда мне приносили чай, я откладывал маленький кусочек сахара и съедал его, чтобы отбить вкус обеда, запивая водой, что казалось мне необыкновенно вкусным. Кровать моя стояла сначала под сводом, но, боясь сырости, я передвинул ее к внутренней стене. Инвалид, топивший печи, принес мне доску равной толщины с одной из досок, на которых лежал тюфяк, так что ложе мое стало несколько более сносным.

15 числа плац-майор вошел в первую комнату и велел вычистить каземат, находящийся против моего, где стояла большая печь, и другой, отделенный от моего перегородкой, у которой стояла моя кровать. Я догадался, что сюда поместят новых заключенных. Действительно, когда он вернулся через час, я слышал большой шум. Кто-то вошел в каземат против моего, вскоре заперли двери, и плац-майор ушел. Я забыл сказать, что в двери каждой камеры находится маленькое четырехугольное отверстие со стеклом, чтобы часовой мог наблюдать за заключенным. Обыкновенно это отверстие занавешено снаружи, чтобы заключенный не мог видеть через него. На отверстии моей двери занавески не было. Вновь прибывший заключенный, проходя через первую комнату, заметил, вероятно, свет в моей камере, потому что через несколько минут молчания он произнес очень громко и отчетливо: «Мы непременно должны беседовать по-французски». Я ответил утвердительно и спросил его имя.

— Я Якубович, драгунский капитан; я в кандалах (и он с страшным шумом потряс цепями), и мне скоро отрубят голову. Представьте себе мой ужас. Он спросил меня, кто я. Я назвал себя, но он ответил, что не расслышал.

— Я согласен беседовать, — сказал я, — но будем не говорить, а петь.

С этих пор мы ввели этот способ беседы. Он был немного глух, и я должен был кричать, чтобы он понял меня. Поэтому я говорил мало, а, чтобы избежать его вопросов, я сказал, что задолго перед отъездом был болен и, следовательно, не слыхал и не знал ничего, что произошло после 14 декабря. В конце концов он разобрал мое имя, вспомнил, что провел со мной вечер у Нечаева.

Он советовал мне ничего не скрывать, уверяя, что Комитету все известно. Он говорил, что на него надели кандалы, потому что он не во всем сознался, что Александр Бестужев донес на него, будто он замышлял убийство покойного императора. До приезда в Петербург он, по его словам, не, принадлежал ни к какому обществу. Здесь же он гулял однажды с Бестужевым, и, беседуя о правительстве, Бестужев сообщил ему, что существует общество, имеющее целью изменить форму правления, и предложил ему вступить в это общество. Он согласился, и тогда же обмолвился Бестужеву, что уже давно замыслил убить Императора Александра. Он сообщил мне, что 13-го заговорщики сказали ему что в их распоряжении будет более 9,000 человек, и что Трубецкой уверил их, что поднимется вся 2-я армия, и что его просили взять команду над двумя полками, но что 14, явившись в эти полки и увидя, что офицеры не хотят ему повиноваться и требуют кровавой расправы, он удалился и отравился к Императору. Мне кажется, весь этот рассказ, вымысел, во всяком случае, этот человек вел себя 14-го как трус. Он сильно восхвалял великого князя Михаила, говоря, что это по его повелению его перевели из ужасной каморы в этот каземат. Он сказал мне, что на заседаниях Комитета за ширмами, которые и я заметил, сидит стенограф, записывающий каждое ваше слово, чтобы сравнить потом ваше показание с письменными ответами. Его кандалы состоят из двух железных оков, соединенных железной перекладиной. Он говорил, что оковы натерли ему тело до крови; но я этому не верю, я уверен, что их с него сняли. Солдат сказал ему, что очень многие заключенные в ножных кандалах. Он уверял, что его много расспрашивали о каком-то обществе в Грузии и клялся, что такого общества нет16.

Думать так подало следующее обстоятельство. В прошлом году, когда он был на Кавказских водах, туда же приехал князь Сергей Волконский и предложил ему вступить в его общество. Не желая быть членом общества, куда приглашают таких глупцов, он сказал, чтобы отделаться, что у них в Грузии есть свое общество. Он уверяет, что Волконский указал на это в своем показании.

Мне кажется, он надеялся, что его не казнят, потому что не раз говорил, что боится, как бы его не сослали в рудники. По его словам он желал бы, чтобы его разжаловали в солдаты, тогда он найдет смерть на войне. Он желал бы, чтоб Император отправил их всех вместе с солдатами, которые восстали на Кавказе, овладеть Хивой. Иногда он бывал довольно весел; иногда я слышал, как он часто сморкается — вероятно, он плакал. Я дрожал каждый раз, как раздавался шум его оков. Он просил меня сказать сенатору Кушникову и Денису Давыдову, что он умирает, как истинный русский за Родину и Свободу. Однажды ему принесли французское Евангелие: он просил какую-нибудь книгу. Он мне сказал, что находит в нем большое утешение.

Незадолго до 14 он был еще атеистом или притворялся таковым. После одного чтения он сказал мне, что его погубили самолюбие и тщеславие, что он надеялся 14 диктовать Сенату законы острием своей сабли. Он был восстановлен против покойного Императора только за то, что его разжаловали из гвардии.

«Представьте себе, — говорил он, — я узнал здесь, что Император Александр отдал уже приказ вернуть меня с прежним чином в гвардейские уланы. В 30 лет я был бы гвардейским капитаном; отец выделил мне 400 душ; любимый и уважаемый всеми я жил бы себе счастливо, а теперь... я обязан унижаться перед унтер-офицером Горбуновым (который разносит обед), я в кандалах!»

Эти жалобы возбудили во мне жалость к несчастному. По-видимому его действительно сгубило самолюбие; он не вступил бы в заговор, оставаясь в гвардии. Он рассказал мне, что при нем был сын его кормилицы, сильно к нему привязанный, которого он очень любил. Когда 13 вечером он вернулся от Рылеева, где уже все было приготовлено к следующему дню, ребенок со слезами бросился к его ногам и на вопросы, что с ним, рассказал, что видел его во сне залитым кровью, это его так испугало, что он проснулся - в ту минуту, как Якубович вернулся домой. Он сказал, что написал из тюрьмы письмо Императору Николаю, в котором описывает злоупотребления, совершаемые в России.

Якубович сказал, что его много расспрашивали об Ермолове, что этот генерал написал ему несколько писем, в которых смеется над немцами, что эти письма находятся в руках Комитета, и что, может быть, поэтому все так восстановлены против него. Он уверял меня, что его пытали два раза: в первый раз ему почти не давали есть два дня, вечером второго дня ему принесли ветчины и просоленного мяса, и весь следующий день ему не давали ни капли воды. Так как он много болтал и хвастал, то я не поверил его словам. Кроме того, правительство слишком человеколюбиво и благородно, чтобы прибегать к подобным средствам. Он рассказывал мне все это, чтобы придать себе значение в моих глазах. Якубович рассказал мне все это не сразу: мы переговаривались, когда часовой был один, и замолкали, если кто-нибудь входил. Бывали дни, когда обменивались не больше двух-трех фраз.

Вечером 17 привезли еще заключенного и поместили его рядом со мной, но от него нельзя было добиться ни слова. Наконец, 18 вечером он попросил меня по-французски спросить, что-то у Якубовича. Я спросил сначала, откуда он; он ответил, что его привезли из Тульчина и что он адъютант. Так как он заикался, я сразу узнал в нем князя Барятинского. Мы условились переговариваться с ним так же, как с Якубовичем. Этот последний очень много потерял от этого приезда; мы могли разговаривать с Барятинским, почти не возвышая голоса, и очень редко стали обращаться к Якубовичу. К тому же за последние дни он почти совсем оглох и говорил, что сильно страдает от раны.

Барятинский сказал мне, что он друг Пестеля, был членом Общества, и что они замышляли захватить покойного императора. Он сказал, что правительство все знает. За время моего заключения его ни разу не водили в Комитет. Он ждет для себя строгой кары и очень жалеет своего старика отца". Он часто смешил меня своими остротами. Я говорил ему, или вернее пел, что дело это протянется еще долго и что меня, вероятно, не выпустят до конца... «света», кончал он. Я много смеялся этому. Я сказал, что нас провели через перегонный куб, прежде чем заключить сюда, намекая на все места заключения, где мы перебывали до крепости.

— Да, — отвечал он, — с той только разницей, что водка, проходя через перегонный куб, становится все крепче, а мы слабеем с каждым днем. Однажды он попросил Якубовича рассказать ему о событиях 14 числа. Он начал петь, но потом просто начал громко говорить и рассказывал: «Одни кричали: «Ура! Константин!»» Я был принужден прервать его и просил начать снова петь и не произносить русских слов. Он много смеялся над моим страхом. Чтобы избежать насколько возможно лишних слов, мы решили стучать два раза пальцем, если не разберем сказанного. Вместо «да» мы чихали, а «нет» — кашляли. Я часто стоял у окна и видел входящих офицера или плац-майора, к тому же я был крайний к двери и поэтому давал знак молчать, напевая Silenzio на мотив «Доктора Бартоло». Моментально все смолкало. Чтобы не навлечь подозрений, мы пели иногда русские песни17.

Когда топили мою комнату, я ничего не видал в окно потому, что наружные стекла запотевали. Я разбил нижний уголок окна, просовывал в него перо с навернутым на него платком и вытирал наружную сторону стекла. Таким образом в последние дни я видел все, происходящее на дворе. С тех пор, как у меня появились соседи, я скучал меньше: я был не совсем в одиночном заключении. Правда, разговаривали мы редко, но по крайней мере, я чувствовал около себя присутствие людей равных мне. Перегородка, отделявшая меня от Барятинского, была очень толста и в ней ни одной щели, через которую можно было бы переговариваться шепотом18.

Обыкновенно утром мы здоровались друг с другом. А каждый раз, когда приходили топить, мы посылали инвалида один к другому справиться, желает ли он, чтобы топили, так как казематы отапливались общей печью. Мы много смеялись над таким вежливым обхождением. Камера Якубовича выходила на Неву, но решетка была так плотна, что он почти ничего не мог видеть. Он обладал необыкновенным талантом расспрашивать солдат. Он очень часто разговаривал с часовым; но мы не узнавали ничего интересного. Стол его не отличался от нашего. Он носил форменный суконный сюртук и башмаки. Когда его водили в Комитет, он надевал всегда мундир. Где-то он достал себе маленькое зеркало. Он сказал нам, что у него выросла огромная борода, придающая ему страшный вид.

Однажды я видел как плац-майор остановился перед моим окном, так как входная дверь находилась под соседним окном. Через несколько секунд он посадил в свои сани офицера с закрытым лицом. Мне показалось, что я узнал Михаила Нарышкина. Я целый час простоял у окна, дожидаясь его возвращения. Обратно его привез плац-адъютант, он снял повязку, и я увидел совершенно мне неизвестного армейского офицера. Глядя в маленькое отверстие в окне, я часто видел, как солдаты на гауптвахте выстраивались в караул; это означало, что проходит плац-майор. И действительно, я часто видел, как он возил с собой заключенных с закрытыми лицами.

Несмотря на некоторое развлечение, доставляемое мне моими соседями, я смертельно скучал. Постоянное ожидание освобождения подтачивало мои силы. От грязного белья у меня шел позуд, мешавший мне заснуть, если я просыпался ночью; кроме того, солдаты сильно шумели по ночам. Плац-майор не показывался уже несколько дней, и я считал его слова о моем освобождении просто желанием меня утешить. Я написал ему, прося распорядиться о выдаче мне моего белья. Он обещал, что я его скоро получу. После обеда я и Барятинский ходили целый час. Я наделал шариков из хлеба и каждый раз, подходя к окну, бросал по шарику в чашку. Кончив прогулку, я считал шарики, и, так как наши казематы имели шесть шагов в длину, то мы могли высчитать, сколько мы сделали верст. Я засыпал обыкновенно в 8 1/2 часов, сейчас же после ужина. Самое неприятное время было утром, в ожидании чая, и вечером, пока не зажгут огонь. Я думал, что меня выпустят вечером, и зная, что Комитет собирается в 7 часов, я прислушивался и вздрагивал от малейшего шума все время от чая до той минуты, как ложился спать. Не могу передать, как я страдал это время. Я думаю, что мои слабые нервы заставили меня страдать сильнее других.

По воскресеньям нам дают к обеду лишнее блюдо; маленькие кусочки обжаренной говядины.

20 [числа] ко мне пришел парикмахер побрить меня. Я думал, что это хороший знак, но он мне сказал, что бреет осужденных с пяти часов утра. Барятинского тоже обрили. Я не знал, брили ли уже Якубовича, и имел неосторожность спросить об этом.

— Нет, — отвечал он, — приговоренных к смертной казни не бреют! Я понял, что мой вопрос был ему очень тяжел.

Я дорого бы дал, чтобы знать, что случилось с Данзасом; я не был уверен, что он находится в крепости, но я так думал, потому что я не был виновнее его. Если бы я знал, в каком он положении, то ждал бы того же и для себя, будь оно хуже или лучше моего.

Однажды я дерзнул спросить о нем артиллерийского офицера, но он мне ответил, что он сильно удивлен моим вопросом, что я сам служил, должен поэтому знать службу, и что его долг не только не сообщать мне никаких известий, но даже не знать моего имени. Я не знал, к кому лучше обратиться — к императору, великому князю или в Комитет, чтобы ускорить судопроизводство моего дела. Во всяком случае я решил прибегнуть к этому средству, если через месяц мне не объявят, признан я виновным или невинным19.

22 числа я решил написать в Москву; я спросил бумаги и написал два письма — матери и жене. Я хотел отправить их на следующий день. Я писал медленно, чтобы это занятие длилось как можно дольше. За последние три дня у меня появился хороший аппетит, я находил все вкусным, даже кашу с прогорклым маслом. Так как надежда на освобождение не раз обманывала меня, то я не испытывал больше прежнего тяжелого чувства, когда кто-нибудь входил в соседнюю комнату, или отворялась моя дверь.

Вечером 22, после ужина, я снял на ночь башмаки и брюки. Я делал это уже несколько дней. Так как со мной часто случалось противное тому, что я думал, то, признаюсь, что иногда, желая и ожидая чего-нибудь, я начинал убеждать себя в противном, надеясь, что оно все-таки случится. Например, думая, что я пробуду в крепости тридцать дней, я уверял себя в этом, надеясь, что меня освободят раньше. Такой самообман очень забавен. Итак, раздеваясь на ночь, я как бы говорил себе: «Сегодня уж плац-майор не явится освободить меня; теперь уже 8 часов, а чтобы вести меня в Комитет, он приходил за мной в 7, следовательно, я могу раздеться», и в то же время я надеялся, что, может быть, именно в этот день меня и освободят. 22 числа я заснул в 10 часов, твердо уверенный, что плац-майор уже не придет. В 11 часов я был разбужен шумом, который производили солдаты. Я их попросил быть потише, но они ответили мне очень грубо и начали шуметь еще больше обыкновенного. Через полчаса я услышал, как они быстро вскочили, и раздался голос плац-майора. Он отворил мою дверь и просил следовать за ним.

— Да, — возразил я, — в какую-нибудь камеру, еще хуже этой, и зачем это — позвольте вас спросить?

— Нет, — отвечал он. — Вы освобождены, вам объявят об этом в Комитете.

Я быстро оделся и, не имея возможности проститься с товарищами, которые спали, последовал за ним, уже с открытым лицом.

Когда я вошел в большой зал комендантского дома, два адъютанта — военного министра — г[осподин] Сабуров и великого князя — г[осподин] Ушаков — поздравили меня с освобождением. Первый очень интересовался моей судьбой. Через несколько минут я видел, что из Комитета вышли один за другим с закрытыми лицами Александр Бестужев в мундире, но без эполет, Пущин и полковник корпуса инженеров путей сообщения Батенков, эти два при эполетах. Комендант так же поздравил меня. Он имеет вид порядочного человека. Он мне сказал, что сегодня вечером я еще не могу получить бумаги об освобождении и должен провести ночь в крепости. Он предложил мне комнату у себя и спросил, не хочу ли ужинать. Я отвечал, что, не ожидая сегодня освобождения, я имел глупость поужинать в каземате. Через несколько минут генерал Потапов пришел осведомиться о моей сестре. Наконец, адъютант императора пригласил меня войти в Комитет. Там я увидел великого князя; он стоял, окруженный другими членами. Его императорское высочество сказал мне, что Комитет, признав, что я не только не принадлежал ни к какому Обществу, но даже не знал о существовании такового, доложил об этом государю, который приказал меня освободить. Он предложил мне посвятить мою жизнь службе императору. Я отвечал, что таково было мое намерение. Он сказал, что на мой аттестат должна быть приложена императорская печать, и что поэтому я могу его получить только завтра утром, — и он приказал мне показать его. Я поклонился ему и удалился в отведенную мне комнату20.

Мне постелили простыни и подушки на великолепном диване. Ко мне относились необыкновенно внимательно. Я спал всего два часа, сильное потрясение мешало мне заснуть. На следующее утро любезность за любезностью: чай, кофе, завтрак; визит плац-адъютанта, явившегося осведомиться, как я себя чувствую, и все ли у меня есть. Признаюсь, я так привык в каземате считать всех выше меня и слушать только шум солдат, что меня смущала вежливость слуги.

Наконец, в 11 часов я вышел в большой зал. Там находился граф Булгари, взятый в Харькове. Он получил позволение выходить днем, но ночевать должен был в больнице, куда его перевели из каземата, как больного. Я нашел, что у него совершенно вид полицейского шпиона. Меня уверили, что аттестат я получу только к вечеру. Я умолял начальника канцелярии Боровкова приказать выдать мне мои вещи, потому что я имел право выйти из крепости и горел желанием вымыться и чисто одеться. Мне дали служащего в комиссариате, и мы туда отправились. Там мне выдали под расписку все мои вещи и деньги. Я видел сундук, полный драгоценностей и 70000 ассигнациями, принадлежащих заключенным. Мне сказали, что денег собственно еще больше, но их положили в ломбард, чтобы не терять процентов. Чиновник, разбиравший мои вещи, угостил меня трубкой. Он показался мне прелестным.

Отсюда я отправился занять комнату у Андрие. Петербург казался мне прекрасным. Действительно, казалось, что я перенесся в него каким-то чудом. Я приехал ночью и в продолжение тридцати дней видел только тюрьмы.

Не буду говорить об удовольствии свидеться с прежними знакомыми. Я был очень тронут хлопотами моих друзей во время моего заключения. В субботу вечером я отправился в крепость, где мне выдали аттестат21. Я вернулся не совсем довольный. Следом за мной приехал брат, который знал, что за мной присылали. потому что полицмейстер, думая, что мы живем вместе, явился к нему ночью.

Я был уверен, что глупость и легковерие князя Черкасского доставили мне эту новую неприятность. Я решил, не дожидаясь пока меня снова отправят в крепость, ехать и рассказать все генералу Левашеву. Я взял сани моего брата и поехал к генералу. Я велел доложить о себе. Не могу выразить, в каком я был беспокойстве. Наконец, через час генерал вышел и подошел ко мне. Я просил его уделить мне несколько минут особой аудиенция. Он сейчас же пригласил меня в свою библиотеку; там я заявил, что имею дать показание; тогда он провел меня в кабинет, сел и пригласил меня сесть против него. Я рассказал ему, как у меня взяли мой аттестат, и прибавил, что, узнав о приезде князя Черкасского, приписываю эту неприятность его показаниям. Я рассказал ему, что Черкасский всегда служил посмешищем в нашем обществе и что однажды я ради смеха убедил его, что существует заговор; я позволил себе даже назвать в числе заговорщиков людей, преданность которых правительству не подлежит никакому сомнению. Я хотел продолжить, когда генерал, все время слушавший меня неохотно, прервал меня, наконец:

«Любезнейший, я охотно верю вашим словам, но князь Черкасский не упоминал об этом, и он не при чем в том, что у вас взяли аттестат. Дело в том, что князь Оболенский дал добавочное показание, что общество разделялось на несколько классов, и что вы принадлежали к одному из классов, где были преимущественно люди семейные и целью которого было распространение образования. Хотя этот класс и нельзя порицать, как другие, но, состоя в нем, вы должны были знать о других отделах и, следовательно, обо всем обществе».

Я спросил, заключат ли меня снова в крепость. Он сказал, что не знает, но просил не говорить об этом происшествии.

Я отправился сейчас же к г-же Апраксиной, озабоченной глупостью, какую я сделал, заговорив о князе Черкасском, Я не сомневался, что, кроме обвинения князя Оболенского, мне придется обелять себя и против показаний Черкасского, который, вероятно, будет спрошен о том, что я рассказал Левашеву. К счастью, г-жа Апраксина сообщила мне, что от Ермолова был получен рапорт, что он и его корпус присягали Императору. Я думал, что теперь мне легко будет доказать, что я подшутил над Черкасским.

Я вернулся домой к обеду. Мы просидели с моим beau-frere’ом от 3-х часов дня до часу ночи, я — оборачиваясь каждый раз, как отворялась дверь или подбегая к окну, заслышав, что у подъезда остановились сани, так как я ежесекундно ждал, что появится фельдъегерь и повезет меня в крепость. Я так был уверен в этом, что условился с beau-frere’ом, как устроить, чтобы иметь при себе книги, табак и трубку. Я спал очень плохо. Целых три дня провел я в этой смертельной тревоге. Наконец, явился полицейский офицер с просьбой сейчас же отправиться к генерал-губернатору. Я не знал, чего мне ждать. Меня сейчас же приняли. Генерал Кутузов вернул мне аттестат, сказав, что передумали, прибавлять ничего не будут, и разрешил мне уезжать.

Позднее я узнал, что Оболенский не мог доказать своего обвинения, и меня решили больше не задерживать. Я не спокоен, хотя и совершенно свободен. Кто поручится, что какой-нибудь ложный донос, вроде доноса Оболенского, не вызовет нового ареста? 06жегшись на молоке, дуешь и на воду.

Надо было быть в моем положении, чтобы понять, что такое 12 дней одиночного заключения; всякому другому мои жалобы могут показаться смешными. Я желал бы сообщить все, что случилось со дня смерти Императора до конца процесса; я подожду этого конца...

Я написал эти записки для вас, дорогие мои дети. Ваша мать и бабушка читали их. Прочтите их, пожалейте о несчастных, которых погубили ложные, экзальтированные идеи. Ваш отец был совершенно невинен, что бы ни говорили об этом в свете. Он пострадал только благодаря знакомству с лицами, замешанными в этом деле21.

ПРИМЕЧАНИЯ

1В Москве твердо держались взгляда, что лица, отправляемые в Петербург, содержались на гауптвахте, а не в крепости. Я надеялся увидеть Колошина, Семенова, Кашкина и с удовольствием думал, как проведу вместе с ними время.

2Я узнал, что после моего отъезда родственники жены Черк. упрекали его за эту неосторожность, но он им заметил, что он не мог себя скомпрометировать, дав мне шубу, когда я еще не был признан виновным; что напротив, если его арестуют и спросят, как он смел дать мне шубу, его поступок докажет, что он [не] считал меня виновным и, следовательно, никогда не был со мной заодно. Потому что в противном случае, он никогда не одолжил бы мне шубы.

3Князь Дм. Голицын (Московский Генерал-Губернатор) вел себя изумительно в эти тяжелые времена. Он закупил шубы и валенки и раздавал их тем, у кого их не было, когда огни являлись к нему. Семенову он дал 200 р. Очень возможно, что при другом генерал-губернаторе аресты производили бы с меньшим человеколюбием. И все-таки Обресков и Ровинский (Московские полицмейстеры) забывались иногда, как, например, с Семеновым и Зиловым.

4На одной из станций Муханов, думая, вероятно, что я принадлежу к обществу, сказал мне, что не надо ни в чем признаваться. На другой [день] он рассказал, что Александр Бестужев сказал императору: «что посеяно — вырастет». Фонвизин повернулся к нему спиной, а Муханов сказал мне, улыбаясь: «Посмотрите, что за шельмец Фонвизин, отворачивается и делает вид, что ничего не знает».

5Нечего и говорить, что путешествие было сопряжено со многими неудобствами. Правда, на каждой станции мне давали крытый возок; но вход в него бывал такой узкий и низкий, что мы не могли лежать оба, и моему провожатому приходилось стоять, что меня весьма стесняло. Если же ему хватало места лечь со мной рядом, новое неудобство: от него сильно пахло водкой, и я должен был дышать спиртными парами. Чтобы избежать этого, я стал брать открытые сани.— У Данзаса была хорошая кибитка князя Голицына; Фонвизин ехал в открытых санях. В продолжение двух ночей, проведённых в пути, я спал не больше двух часов. Проезжая по Гороховой, я видел свет у Андрие (гостин. и ресторан.).

6Позднее приписано «Поджио младший».

7Этот вопрос сильно смутил меня: он показал мне, что Шаховской еще не арестован; я думал, что из-за меня его пошлют отыскивать. Он был адъютантом генерала Паскевича, а не Депрерадовича. В Москве меня решительно уверяли, что он уже взят. Позднее я узнал, что князь Шаховской, действительно, был арестован раньше меня.

8Далее зачёркнуто: с 1817 года я не слыхал более об этом обществе.

9Дальше находится следующее, написанное на левой стороне тетради примечание к портретам За несколько месяцев до смерти императора Александра, я предложил всем моим друзьм отдать литографировать наши портреты, чтобы каждый имел портрет всех; нам казалось это интересным и приятным иметь такую карточку, особенно взглянуть на нее через несколько лет, когда положение наше изменится. Мое предложение было принято, и г. Соболевский сделал карандашом очень хорошенькую группу- Я предложил отправить ее литографировать в Париж, но к тому. времени, ка. готов был рисунок, Пущин собрался ехать в Петербург, и мы передали его ему, чтобы там же литографировать. Группа состояла из Пущина, Колошина, Бакунина, Пальчикова, Данзаса, Горсткиа, Черкасского и меня. Когда портрет был готов, его вставили под стекло, и так как, он очень удался, то его показывали всем желающим н, между прочим, генерал-губернатору. Портреты эти были сделаны без всякой задней мысли, и их открыто показывали всюду. Пущин отвез рисунок в Петербург. После события 14 декабря в Москве начал говорить, что эта группа изображает членов заговора, что над ними была изображена звезда с лучами по числу членов и кругом нее шла надпись: «Собравшиеся друзья».—Когда нас стали арестовывать, слухи в Москве усилились. Даже в Петербурге, когда меня уже выпустили, говорили об этом, особенно о надписи. Факт тот, что судебное следствие не знало этого рисунка или, по крайней мере, не говорило о нем. И действительно, что может быть глупее этих слухов! После моего ареста в Москве говорили, что я изображен на портрете со звездой во лбу; что я занимался энтомологией единственно для того, чтобы маскировать мои другие занятия, заключавшиеся в составлении бумаг, необходимых для заговора; что я был изображён берущим клятву с друзей; что меня привели к императору, раздели, и я побледнел, потому что на моем теле был найден условный знак!!!

10Я не понимаю, почему меня заключали в крепость по одному смутному подозрению, как выяснится позднее. Тучков, как я узнал позднее, помещен был в Генеральном штабе, в квартире из трех комнат, вместе с генералом Кальмом, Н. Воейковым и Липранди. Они устроились очень удобно и чисто, обеды им присылал А. Воейков; по вечерам они играли в бостон. А между тем Тучков сознался, что принадлежал к обществу в 1817 году.

11Егор Михайлович Подушкин, по-видимому, прекрасный человек.

12Данзасу давали, кроме того, ежедневно поджаренную говядину. Блюда приготовлены очень плохо, но, по-видимому, правительство имеет намерение хорошо кормить заключенных; я уверен, что содержание их стоит недешево, но что большая часть денег остается в карманах поставщиков.

13Я написал все, что мне пришло в голову. Было много помарок, но постарался, чтобы можно было прочесть зачеркнутое. — В ответах нет последовательности. Во всяком случае, они не были подготовлены.

14Кроме носильного платья, у меня еще была медвежья шуба Черкасского и валенки. Я клал на кровать шубу и ложился на нее, а валенки и шапку подкладывал под голову. У меня было два носовых платка, через четыре дня они так загрязнились, что мне пришлось сморкаться пальцами.

15Если бы я заболел серьезно, меня бы перевели в больницу. Я видел Фурнье, который лежал в ней и очень ее хвалил. Позднее я узнал, что Фонвизин перенес две болезни в одиночной камере. Может ли это быть? Плац-майор, видя, что камера моя полна дыма, велел некоторое время оставить дверь открытой. Странное ощущение видеть перед собой открытую дверь и не сметь выйти в нее.

16Собрат по несчастью, помещённый позднее рядом с нами, сказал, что Як. знал о существовании этого общества на Кавказе. Невероятно, на что способны эти господа!

17Я рассказал о моих беседах с этими господами только... но эта особа имела неосторожность передать об этом еще кому-то, так что это стало известным в Петербурге. К счастью, на это не обратили большого внимания и при привозе тела покойного императора об этом уже забыли. Между прочим, до меня дошли слухи, что я был освобожден так быстро, так как играл роль шпиона и передавал все, что выведывал от этих господ, которых нарочно поместили рядом со мной!!!

18Мы пробовали говорить, прижавшись губами к перегородке, и, таким образом, нам удавалось беседовать тихо. Но мы боялись, что нас услышит часовой, и предпочитали беседовать пением. Наконец, мы разглядели, что перегородка не вплотную подходит к каменной стене, но эта щель была едва заметна. Барятинский пытался просунуть мне письмо отца и письмо, написанное им Левашову, хотя он сложил их в длину, мне не удалось поймать их кончика, из чего мы заключили, что перегородка очень широка.

19На пятый день моего заключения я умолял инвалида, топившего печь и подметавшего каземат, достать мне немного мыла. Я обещал наградить его, когда буду на свободе. Он принес мне маленький кусочек мыла, и я отмыл грязь. С тех пор я не видал этого доброго человека.

20Вот в точности все, что произошло между нами. Его высочество сказал князю Дмитрию, что он был очень недоволен мной, что я взял аттестат с дерзким видом, говорил иронически и, казалось, подсмеивался над этим. Это было сказано три месяца спустя. Я очень сожалею, что у меня есть враги, которые оклеветали меня в глазах моего повелителя. Клянусь, что тогда, как и теперь, я только и думал служить его величеству.

21Аттестат по приказу Его императорского Величества. Комитет на коего возложено было открыть противозаконное общество, удостоверяет, что советник гражданской палаты в Москве Зубков, как показало следствие, не только не был членом этого общества, но и не знал его существования. С.-Петербург, 2 января 1826 , № 174. Далее подписи военного министра Татищева, генерал-фельдцейхмейхера Михаила, князя Александра Голицына, генерал-адъютантов Голенищева-Кутузова, Бенкендорфа, Левашова и Потапова и начальника канцелярии Боровкова.

22Французский подлинник напечатан г. Модзалевским в брошюре: «Записки Василия Петровича Зубкова о заключении в Петропавловской крепости по делу 14 декабря 1825 года» (СПБ., 1906), с портретами Зубкова и его друзей с рисунками и планами каземата и залы заседаний Комитета. Там же собраны все сведения о Зубкове и упоминаемых им лицах. Не перепечатываем их потому, что они не нужны для нашей непосредственной цели — воспроизвести живой и правдивый рассказ о заключении и допросах привлеченных к делу декабристов, написанный по свежим впечатлениях. Ответы Зубкова на вопросные пункты даны в «Записках» в русском подлиннике и французском переводе, с очень несущественным дополнениям... Мы воспроизводим русский подлинник (по приложенному к «Запискам» черновику) — прим. издателя.

В интернете со статьей Модзалевского и французским текстом записок можно ознакомиться тут и тут — М. Ю.